Алескандр Август
Саботаж
Первая партия обедающих уже подходит к концу: миски из-под супа у всех обедающих отставлены в сторону и все заняты вторым блюдом, поэтому сейчас нужно быть особо бдительным и не спать на ходу: там, на коридоре, уже выстраивается очередь в процедурку за колесами и в ней лучше занять место в самой середине, чтобы подойти к двери как раз вовремя, не позже и не раньше, когда бдительность медсестер и санитаров уже слегка притупилась: стоять в конце очереди и в самом начале опасней – на таких всегда больше внимания.
Я окидываю взглядом помещение столовой, и оцениваю, сколько народа сидит еще за столами и, значит, сколько человек меня «прикроет» сзади, и, оглянувшись по сторонам, незаметно кладу в карман недоеденный кусок хлеба. И несусь на выход.
– Куда?! – орет на меня санитар, сидящий у двери. И загораживает дорогу: – Где весло?!
И показывает на ведро, стоящее по другую сторону двери: каждый выходящий обязан кинуть туда свою ложку. На сдачу. Я матерюсь про себя, бегу назад к столу, и, схватив ложку, возвращаюсь и бросаю ее в ведро.
– Ничего с собой не несешь? – спрашивает он меня дежурным голосом, имея в виду хлеб и другие продукты: держать их в палате запрещено, за нарушение могут и прессануть.
Я отрицательно и равнодушно мотаю головой, и он, не обыскивая меня, выпускает на коридор.
Очередь тянется по коридору в сторону процедурки, оставляя свободной одну половину для возвращающихся в палаты и персонала. Я стараюсь не суетиться и встаю в очередь последним.
Сейчас они там, в процедурке, торопятся, чтобы успеть всем раздать, но в то же время все идет по инструкции: принял, рот показал и обязательно запил: тут хитрецов и специалистов поблевать колесами достаточно. Я молюсь про себя, чтоб у меня все получилось.
Строгости с приемом нейролептиков начались с полгода тому назад, хотя все готовилось годами. Так ведь у нас всегда: гром не грянет – мужик не перекрестится…
Раньше-то, до строгостей, было как? Принял, запил, рот показал – свободен! Затем каждый «принявший» подходил к распахнутому на коридоре окну, и, делая вид, что смотрит на улицу, выплевывал колеса за окно: не пей, Иванушка, дурачком будешь!
И все это тянулось годами, и никому до этого бардака не было никакого дела: сто семьдесят человек на отделении три раза в день выплевывали за окно таблетки. А на корпусе три отделения – и всюду так. Простая арифметика: если каждый выкинет по таблетке – это будет почти шестьсот. И помножить на три. Да кто и когда в дурке принимал одно колесо? Обычно назначают несколько. Ну, конечно, выкидывали за окно не все – те, кто поумнее да поосторожнее, просто в палате тапочком раздавят и разотрут – без следов.
Но даже с минусом на это, получается, в день выбрасывалось в одно место, под одно окно по нескольку тысяч таблеток!
Все это летело и выплевывалось вниз, спрессовываясь слоями и впитываясь вглубь, а там, внизу, – асфальтированный прогулочный двор. На нем эта гадость копилась месяцами, годами, смешиваясь с дождевой водой и грязью, растворялась в лужах, лужи высыхали, а нейролептики выпаривались на асфальте. Иногда двор подметали. Но все равно он менял свой цвет с каждым годом, и асфальт на нем становился не коричневый, а красно-розово-голубой, в непонятную крапинку. Ситуация ухудшалась, и скоро перед каждой прогулкой санитарам приходилось выкидывать в мусор дохлых голубей – им же, голубям, не объяснишь, что пить из луж в этом сумасшедшем дворе нельзя, там все отравлено. Однажды нашли дохлых котят. Но и тогда никто из персонала ничего не понял. Так бы, может быть, и кидали туда всю эту отраву годами, но однажды весной, когда растаял снег, кто-то из врачей обратил внимание на сине-пурпурный асфальт. Когда присмотрелись и поняли, что это такое, послали туда гонцов из санитаров – «взять пробы грунта» или что там не успело раствориться с растаявшим снегом. Набрали «проб» около ведра. После этого эпизода лафа прекратилась и начались суровые дурдомовские будни: повсеместно, на всех отделениях, ввели раствор вместо таблеток, а как не выпить пузырек с раствором, если стоят над душой и заставляют запить свежей водой да рот еще нужно показать? И как работать на швейной машине после нейролептиков? Но нужно, требуют! Началась суматоха и непонятная беготня с одного места работы на другое: из швейного цеха в переплетку, из переплетки в картонажный цех. Но спать нигде не давали – заставляли сонных трудиться. Участились «воспитательные» уколы. Жизнь в дурдоме сделалась невозможной и сумасшедшей.
Я просыпаюсь от своих воспоминаний и смотрю на возню у двери.
– Кружку сдай в столовую! – орет помощник из больных впередистоящему.
Сейчас такая мода пошла по отделению – все в кружку выплюнуть.
Подходит моя очередь.
Выливаю содержимое пузырька в рот и слегка мочу губы водой из другого пузырька – считай, запил лекарство, – и торопливо «двигаю» в сторону. Сейчас главное, как медсестра отреагирует на эту поспешность и не заставит ли рот открыть. И не начнет ли доставать дурацкими вопросами по дороге в палату санитар или кто-то из пациентов – тут доброжелателей пруд пруди. Если чего-то спросят, придется проглотить.
Уже на подходе к своей палате, где нет свидетелей, отгибаю на груди рубашку и сплевываю все туда – чего рисковать-то, когда почти у цели! В палату вхожу, уже расслабившись, и сразу лезу на кровать: до вывода на работу еще полчаса, почитаю. И сразу словно проваливаюсь в содержание книги.
Санитар начинает вызывать всех на работу, двери «палат» рабоче-лечебного отделения хлопают бесконечно долго и нудно: отделение огромное, больше чем сто пятьдесят человек.
Я откладываю книгу и пробираюсь узким проходом ближе к двери, чтобы первым занять очередь у раздевалки и получить свою одежду. Все привычно готовятся к продолжению рабочего дня: трудотерапию пока еще никто не отменял, а просто отказаться от «терапии» в дурке, понятно, невозможно, или причины должны быть вескими: либо температура под сорок, либо сложный перелом. Мне не везет с температурой и со здоровьем, жаловаться абсолютно не на что, да я и не пытаюсь отлынивать от этого мероприятия, зная по опыту, что в толпе сделаться незаметным и спрятаться гораздо проще, чем в одиночку.
Дверь скрипит своими замками и наконец распахивается. В руках у санитара список каких-то дел и пациентов. Он смотрит в него и тычет в меня пальцем:
– Тебе остаться. Остальным на выход. И не задерживаться, не задерживаться!
Я никаких вопросов не задаю – все равно ж не ответит.
Толпа гремит ногами, не замечая меня, проносится мимо. Лишь иногда я вижу завистливый взгляд, брошенный на меня: «освободили» от работы, как говорят шутники на отделении.
Дверь гремит перед самым носом, и, оставшись в палате один, я сразу лезу под подушку за книгой и раскрываю ее.
Но читать не дает беспокойная и подозрительная мысль, которая начинает сверлить мозг: с чего это вдруг не вывели на работу? За какие такие подвиги и заслуги? Трудотерапия – это как аминазин и галопередол: отменяют только тогда, когда в тебя уже ничего не вмещается.
Я снова пихаю под подушку книгу и молча жду дальнейших событий. Сейчас я озадачен лишь одним, моим «освобождением», меня не волнует даже, что в мастерских кого-нибудь из «чайников» посадят учиться за мою швейную машину и он ее обязательно «ушатает» за несколько часов, а отдуваться потом придется мне. Я жду, волнуясь все больше и больше.
Через пятнадцать минут крики и суета в коридоре стихают, и от непривычной для переполненного дурдома тишины я начинаю дремать.
Радиоприемник шуршит где-то наверху, замурованный глубоко в стене над дверным проемом, но это только подчеркивает тишину.
Внезапно железная дверь снова грохает, в проеме появляется санитар.
– Идем, – машет он мне рукой.
Я осторожно спускаю ноги с кровати и, пихнув их в растоптанные и оба на левую ногу шлепанцы, молча иду впереди него, по направлению, в котором он меня гонит, пытаясь догадаться – куда? Тогда сразу станет понятно – для чего.
Отделение я знаю как свои пять пальцев, поэтому могу о целях догадываться по одному направлению: если при выходе из палаты вправо – там каптерка, ларек и процедурка. Еще, вспоминаю, по дороге будет «душегубка», там где провинившихся вяжут и «воспитывают», но меня туда вроде как и не за что… А если есть «воспитательная» причина, явится обязательно толпа санитаров и ментов – они нападают только стаей, как волки.
Мы идем в сторону столовой, налево: как раз посередине этой дороги перекресток и там все выяснится. Если на выход, через центральную дверь, тогда, значит, на свидание, а противоположный коридор ведет к ординаторскую. Поворачиваем в административное крыло, а там врачи, и у меня сразу ёкает сердце. Санитар останавливает меня жестом и давит пальцем на кнопку звонка: на всех отделениях просто стучаться в кабинет к врачам, а в «электроцехе», как приколисты зовут седьмое, «все электрифицировано». Наверху, под самым потолком, жужжит видеокамера, с любопытством разглядывая нас своим стеклянным глазом, не переставая при этом хитро подмигивать какой-то фосфоресцирующей лампочкой.
Сейчас нас с санитаром разглядывает весь врачебный кабинет: Ангелина Ивановна, ординатор, Владимир Сергеевич, тоже ординатор, молодой, недавно поступивший в дурку врач, и Сам – начальник отделения, Олег Михалыч. Иногда шутники его называют Электро Михайлычем. Иногда, совсем расспоясовшись, – Электриком.
Есть дурдома, где лечат «психотерапией»: говорят о чем-то, прочищают уши, пытаясь тебя в чем-то убедить, словом, повлиять на твою голову, иногда отдельные энтузиасты лечат музыкой, и пусть это бред, но и вреда от этого тоже не бывает! Даже можно постебаться над такой медициной. И пожалеть, что таких очень мало, их почти не бывает, они как исключение, которое всегда подтверждает правило.
И существует «это исключение не для релаксации пациентов», а чтоб корреспондентов туда приглашать, для телевидения и проверяющих комиссий. И попасть туда лечиться – счастье!
Хуже, если попадаешь в обычную дурку, туда, где только мордуют, прессуют и бьют. Но и это не самый худший из вариантов. Потому что в каждом дурдоме есть новаторы и интеллектуалы из докторов, которые пытаются ввести в медицинскую практику что-нибудь диковинное. И вот если тебя определили к ним, к этим «новаторам и интеллектуалам из психиатрии», то тогда тебе крупно не повезло. Как с Олегом этим.
У него это страсть и хобби – собирать у себя на отделении все связанное с электричеством. Электрозамки, видеокамеры для наблюдения за пациентами, а чтобы лечить ненормальных – электросудорожная терапия организована. Везде, по всей больнице, куда ни кинь – дурдом как дурдом: вяжут, бьют и колят, а Олег у нас идет в ногу со временем – он электроцех организовал.
Он даже персонал к себе на отделение старается подобрать из тех, кто в прошлом как-то по работе с электроприборами был связан. Все зэки-санитары у него – либо бывшие телемастера, либо электрики пятого разряда, и не ниже: это он специально так подбирает, чтобы они ему все оборудование бесплатно чинили.
Наверху, над дверью, шипит динамик, и голос Электроника говорит скрипуче:
– Что вы встали-то? Входите! Я уже три раза замок открываю!
В дверях начинает нервно щелкать электрозамок.
Я, наверное, больной, потому что всего этого не понимаю: вот на фига ему электрозамок и видеокамера в дурдоме?! Просто так, что ли, дверь не открыть, как все ненормальные люди?!
Говорят же – каждый психиатр по своему с ума сходит!
Санитар тянет на себя дверь, и мы входим в святая святых отделения – главный пульт управления электроцеха!
Но мне сейчас не до шуток и стеба, мне интересно и страшно одновременно: чего это вдруг они меня сюда притащили?! Я ж не электрик, у меня к электричеству отношение с детства отрицательное: куда, бывало, не полезешь – обязательно шандарахнет. Один раз даже молния шаровая рядом со мной бабахнула. Электричество я не люблю и с детства боюсь. Но здороваюсь со всеми приветливо.
Все сразу подняли головы и уставились на меня оценивающими взглядами. Так мне, во всяком случае, кажется. Потому что они пялятся на меня словно три кота, из разных углов наблюдающих за испуганно бегающей по комнате мышью. За несколько лет дурдома у меня развилось это чувство опасности, когда ты ее видишь каким-то внутренним зрением, чувствуешь ее присутствие. Она здесь для меня сделалась почти материальной. Пусть это ненормально и даже начало сумасшествия, но я точно знаю, что опасность сейчас витает в воздухе надо мной где-то рядом. От этого предчувствия внутри у меня все шевелится от ужаса и на спине выступает холодный пот, сердце начинает учащенно стучать и пытается выскочить через рот – я слышу его в ушах, но виду не подаю и улыбаюсь всем присутствующим глупой улыбкой: они это любят.
По правую руку от меня – Ангелина, так сказать, мой лечащий врач. Прямо, по центру кабинета, как и положено, – Электробог. Я расстерянно кручу головой и не знаю, к какому столу мне пристроится, кто пригласит: смотрят-то на меня все трое! Олег, видимо, мое состояние понимает и машет рукой отрицательно из стороны в сторону:
– Нет-нет, тебя терапевт вызывает, не мы!
Я поворачиваю голову и смотрю в угол, где сидит терапевт Ивета Павловна, боковым зрением наблюдая за действиями «котов»: они продолжают на меня пялиться, переглядываясь и словно облизываясь.
Я здороваюсь с Иветой Павловной, молча устраиваясь на стуле напротив нее. И вдруг на меня словно с неба спускается прозрение и шепчет кто-то в уши: «да тебя готовят на активное, друг ты мой!» И мысль эта звучит в голове как реальный голос.
Кому ж это тут неизвестно, что просто так терапевта в дурке никогда не вызывают, тем более что жалоб и просьб с моей стороны не было, да и наплевать им на чье-то здоровье. Терапевт вызывается только в двух случаях: когда тебе уже кранты и помогать поздно, но нужно осмотреть и направление к патологоанатому выписать, и когда тебя готовят «на активное лечение».
Тут от обычного «лечения» плакать хочется и три раза в день пытаешься выплюнуть эти колеса, а уж если речь заходит об активном – значит, тушите свет.
Конечно, терапевт без вызова – примета очень нехорошая, но зато полезная: туда, на активное, не пускают без его подписи, а значит, и осмотра: если кони пациент двинет, кто виноват? Терапевт, конечно, он же подписывал, не психиатр! Одному вон из третей палаты пытались делать ЭСТ, так он после второго сеанса дышать перестал – едва откачали.
Поэтому визит терапевта без жалоб на здоровье – это как предупреждающий звонок в дверь: мы за тобой придем! Жди!
Я вздыхаю и задерживаю дыхание, стараясь себя успокоить: мне от терапевта помощи ждать не приходится, я здоров как бык и должен выдержать не один удар тока в бошку.
Вообще-то на «спеце» три вида «активного лечения»: ЭСТ, атропин и инсулин. Но инсулин – это уже прошлое психиатрии по сравнению с двумя первыми, и «лечит» он совсем «не активно»: так, помучают до комы несколько месяцев и отстанут…
Я незаметно верчусь на стуле и пытаюсь правильно оценить интерес к себе: кому из них я больше «симпатичен» и кто на меня пялится чаще – Олег или Ангелина? У них же разная специализация: Электро Михалыч – он, понятно, по электричеству больше, Ангелина ему только помогает в этом, а сама она предпочитает «лечить» атропином.
Я кошусь исподлобья и смотрю: если Олег на меня устремил свой взор и мне улыбается, значит, на электричество определят, а если Ангелина – будут убивать атропином. Что лучше, я не знаю, но все равно ж интересно. А они словно понимают мое любопытство, и оба уже уперлись взглядом в свои бумаги.
Вспоминаю, как пару месяцев назад в газете кто-то из больных прочитал, что душманы в Афганистане колодцы атропином травят, и Ангелине, дур-рак, показал, а его за это на уколы, голубчика, на уколы, да на вязки и в надзорку, словно это он те колодцы травил, а не душманы! А газету тогда по всей больнице изъяли. Только что от этого изменилось? Атропин же не стал целебней: все стремятся как-то увернуться от него, пусть даже с ущербом для здоровья.
Как-то один гражданин под атропином не выдержал этой пытки и выколол себе оба глаза. Один-то ничего, успели спасти, а второй так и потерял. С тех пор для атропиновых организована специальная палата, она по режиму такая же, как надзорка, и там так же круглосуточный пост санитаров – чтобы лечение не саботировали!
А ЭСТ – чего-то, честно говоря, не помню, чтоб на него определили и вдруг– о, чудо!–соображать человек начал лучше, вылечился! Что-то похожее, правда, в разговорах среди соседей я слышал, но это, скорее всего, был стеб. Если на мясокомбинатах скот электричеством убивают, как можно этим же электричеством лечить?! Просто у Олега больная фантазия. Обычно, после такого «курса» люди маму родную на свидании не узнают. Хотя это уже в прошлом и сейчас таких курьезов не бывает: всем, кто на «активном», свидания запрещены.
Ивета нудно расспрашивает меня о здоровье. Меня эти вопросы начинают злить: конечно, она знать и просчитать должна – сдохну я своей смертью через месяц после электричества или же сразу и «от». Если сразу, то это уже непорядок и «брак» в работе.
Я глубоко и с сожалением вздыхаю: да если б я к ее вопросам-то готов был, хотя бы за день или даже за пару часов мне бы об этом сказали! А так, без репетиции, на события влиять может лишь она.
Хотя, приходит в голову отрезвляющая мысль, разрешение или отказ терапевта – все это туфта и пустая формальность: в документах должна быть ее точка зрения «на эти вещи». Она ее так и изобразит, обтекаемо и двусмысленно, как все делается в дурдомах: Ивета хоть и терапевт, а работает в одном коллективе с психиатрами.
Но сразу я все равно не сдаюсь, стараясь вспомнить о своих болезнях, мнимых и реальных, пытаюсь изобразить все как можно серьезнее.
Ивета слушает мой пульс, меряет давление и заглядывает в рот, делая вид, что ищет у меня какие-то терапевтические проблемы, однако она уже ничего решить не может: если что-то психиатр задумал, так и будет! Но все равно я благодарен Ивете за ее визит-предупреждение.
Сейчас меня может спасти лишь случай и время: чего они там придумали-то?! Инсулиновой-то комы я не боюсь, а вот как бы чего другого не случилось…
Если это атропин, то времени, чтобы разрушить их планы, у меня еще достаточно, не день и не два, – крыша от него сползать начинает не сразу, а постепенно, в течение недели: там доза идет по нарастающей, и будет еще не одна возможность пихнуть им палку в колеса.
Но если Электро Михайлович положил на меня глаз, решив забрать к себе от Ангелины и быть моим «лечащим», то его, времени, у меня вообще нет: все может начаться через пятнадцать минут!
И одного удара тока в бошку хватит, чтобы съехать с рельс сразу.
Я застегиваю на пуговицы пиджак и пытаюсь изобразить глупую рожу, что тоже в таких ситуациях важно: я ничего не понял, а им от моей глупости делается спокойней.
– Ну все, – говорит Ивета. – Ты свободен.
Санитар тут же цепко хватает меня за рукав и тянет к двери, вопросительно-молча глядя на Олега: куда его? У них тут всё на жестах и на пантомимах – чтобы пациент ничего не понял. А для меня сейчас понять все очень важно: куда меня – в атропиновую, в надзорку или в свою палату?
Словно услышав этот вопрос, Олег встает со своего места и, подойдя, берет меня под руку, пытаясь поймать мой взгляд, спрашивает вежливым и участливым голосом:
– Как у тебя дела на работе?
Я что-то отвечаю и даже улыбаюсь, пытаясь спрятать от него глаза, в которых он прочтет все, но душа у меня в пятках – есть же на отделении такая примета: Олег подходит, берет под руку и здоровьем интересуется – будут лечить методами Олега.
Бляха муха, а может, я потому электричества с детства не люблю, что у меня карма такая и на роду это написано – сгореть в электричестве или погибнуть от шаровой молнии?! А я чувствую свою судьбу?
Спросить бы об этом у Олега напрямую, так ведь за вопрос такой в надзорку загонит и заколет, а током потом добьет. Поэтому я улыбаюсь, как идиот, и молчу.
Видимо, это успокаивает его, и он машет санитару рукой:
– В палату его.
Санитар смотрит вопрошающе: в какую?
– В свою, – уточняет Олег.
Мы идем по коридору, а у меня внутри все сжалось в ожидании: может, я чего-то не понял и ведут в надзорку?! Но санитар поворачивает в нужном мне направлении и, повозившись с замком, молча впускает внутрь.
Я захожу и ложусь на свою кровать, закинув руки за голову.
Все отделение на работе, поэтому стоит непривычная и даже жуткая тишина.
Лишь иногда доносятся звонки трамваев, они гремят где-то там, у Финляндского вокзала, – даже трамваи обходят стороной Арсеналку, не только люди. Говорят, коренные ленинградцы тут не работают, несмотря на большую зарплату и льготы.
Я закуриваю и вздыхаю, стараясь себя успокоить: мне нужно быть сейчас спокойным и хладнокровным. Я уже все в кабинете для себя решил.
Но у меня только два-три часа на все про все: «чтобы подготовить инструмент и сделать операцию». Если за это время я не успею и придут с работы соседи по палате, нужно будет отложить акцию до отбоя, и делать все ночью, в темноте …
К тому же для успешной операции необходимо иметь хорошее освещение – это вам любой хирург скажет! А самое главное, что меня подстегивает и торопит, – до отбоя все может измениться тысячу раз: сейчас вызовут в сопровождении санитаров в процедурку: «Укольчик!»
А там такой «укольчик», что слон упадет! И все, после «укольчика» возможностей уже не представится: пока ты без сознания, положат на свою знаменитую лавку, пристегнут ремнями, подсоединят к бошке провода – и привет родителям: очнешься уже дураком!
Я тушу окурок и, притворяясь, что вожусь с тапочкой, выковыриваю из половой щели замаскированный пластилином здоровенный заточенный гвоздь на сотку или сто двадцать – мою единственную сейчас надежду. Я его месяца три тому назад на работе случайно нашел, в перерыве на улице, очистил от ржавчины и заточил на своей швейной машине. Делов-то: к барабану шкурку приклеил и включил на пять минут!
Беру на колени книгу и, делая вид, что читаю, кладу на нее «инструмент», ощупываю и рассматриваю его со всех сторон внимательно.
Туповат, вздыхаю я с сожалением, и угол заточки не тот, «не по инструкции»: этот гвоздь будет входить в тело тяжело и с болью, но я ж не знал, что все так срочно понадобится! Я б его направил на швейной машине так, как это нужно, а сейчас паровоз уже ушел! Если начну точить у входа на бетонном полу – сразу услышат: на отделении стоит тишина. Санитар войдет и обязательно следы заметит.
Да и маловат, конечно, продолжаю размышлять я, оглаживая свою «штуковину». Сто двадцать миллиметров – это на первый взгляд много, но нужна же еще и рукоятка или что-то, ее напоминающее. Я смотрю на окно в двери и отрываю от своей простыни кусок ткани – тот, что со швом, он поплотнее. Наматываю его на шляпку гвоздя и закрепляю, насколько это возможно. Потом оценивающе разглядываю со всех сторон и меряю по кулаку – почти насквозь!
Сейчас я должен этот «инструмент» точно под сердце загнать, как Анисим тогда, когда с атропина сорвался. Выше-то нельзя – жить-то хочется. Очень низко – это еще опасней: лечить за это будут электричеством и атропином. Вперемежку. А выкалывать глаза себе я не хочу: что я совсем ненормальный, что ли?!
Я этот гвоздик аккуратненько так помещу, на самой границе сердца – не выше и не ниже! Как ювелир. Меня сам Анисим консультировал.
Снимаю с себя нательную рубашку и, надев пижамную куртку на голое тело, сажусь спиной к двери – так чтобы они с коридора меня сидящим сзади видели. И начинаю прощупывать у себя между ребрами слева. В последний момент я хихикаю от мысли, что вся операция проводится в «таких антисанитарных условиях и без анестезии». Но успокаиваю себя тем, что инфекция для меня сегодня – это не самый большой враг.
«А вообще где оно, сердце-то? – бормочу я себе под нос. – Это, скажете, любой двоечник знает: с левой стороны, конечно, между пятым и шестым ребром… Хотя это уже не из школьной программы».
Так, сюда, под сосок, под сосок, чуть ниже, так тогда Анисим советовал…
Набрав полную грудь воздуха и задержав дыхание, бью по шляпке гвоздя правой рукой, которая почему-то в последний момент отказывается делать это!
Я с шумом выпускаю из себя воздух. Фу-у! И снова глубоко вздыхаю и, закрыв глаза и сжав губы, бью по гвоздю.
Все-таки, наверное, поставил Бог в человека какой-то предохранитель: не так это просто – самому себе вогнать гвоздь под сердце, да еще не зная точно –туда ли? И наверное, не каждый это может…
Ну, резче, резче! Пошел! Пош…ш…ш…
Сознание уплывало куда-то, проваливаясь и унося в какую-то бездну, из которой кто-то кричал навстречу испуганно:
– Подушку!!! Кислородную подушку!!! – и бил по щекам.
Он хотел встать и бежать прочь от этого страшного крика, но почему-то не смог даже пошевелиться.
Но вот носилки поднялись сами и, покачиваясь, понесли его из палаты, и в такт этим покачиваниям, словно танцуя, в душе все ликовало и пело: «Ушёл! Ушёл!! Уш-ё-ё-ёл!!!»