Главная страница

Неволя

НЕВОЛЯ

<Оглавление номера>>

Александр Август

Инсулиновая палата

– Подьем! – орет дежурный санитар и стучит алюминевой кружкой в пустую кастрюлю. – Поднимаемся, поднимаемся! – Расталкивает он ногами всех по очереди.

Где-то на коридоре уже орет радио, гремят бачками и в палату проникает запах каши. Дурдомовское утро в любом дурдоме похоже, и в инсулиновой палате тоже – там всегда сонное царство.

– Инсулиновым не жрать! – напоминает всем появившаяся в дверном проеме рожа Черта. Черт из пациентов, из палаты для обслуги, работает баландером. Он добровольный помощник санитаров во всех их акциях – бить кого-то, вязать или «слить информацию» в кабинет – на это он мастер.

– Исчезни! – приказывает ему санитар и лезет под подушку к Славе, молодому мужику лет тридцати.

На дурку Слава доставлен за нарушение паспортного режима. Скромный российский бомж. Случись в его судьбе все по-другому и попади он не на спец, а в зал суда как обыкновенный зэк, отмерили бы ему пару лет за все его грехи.

Бомжами все становятся по-разному. Обычная история: было время, жил Слава в двухкомнатной квартире, оставленной ему предками, и даже не понимал своего счастья. Хотелось как всегда, как всем – большего. Хотелось жизнью наслаждаться. Наслаждался. Пил, гулял. Не работал. Коммунальные долги росли. Пока однажды не потребовали вернуть все это. От таких требований, конечно, желание пить совсем не пропало. Даже наоборот. От безысходности, от невозможности достать такую сумму ушел в страшный загул. И тут добрые дяди подвернулись. Долги заплатили, но Славу выселили на окраину города, в брошенный барак. Но и там, как это не смешно, требовали такую же квартплату. А за что? Туалет – на улице, отопление – печное. За водой нужно было ходить на колонку. Грязь, мыши, крысы, тараканы. С тараканами Слава разобрался в первую же зиму – они просто вымерзли, не адаптировавшись к температурным условиям: дров не было до середины марта. А крыс и мышей принялась истреблять собака, которую он завел для охраны. Через год попросили и из барака. Но уже на улицу. Вместе с имуществом терял он и уважение к закону, потому что как ни был пьян, а видел, что стоят за всем этим менты, участковые, да иные государственные чиновники.

Поэтому, оказавшись на улице, особо не стеснялся: просто нарушать паспортный режим казалось ему скучным, и время от времени он делал ночные набеги на привокзальные ларьки, на чем в конце концов и попался. Потом тюрьма, экспертиза, дурдом и спецбольница, где на нем начали подбирать и проверять все по порядку: аминазин, трифтазин, азалептин, галопередол.

На инсулин Славу определили после того, как, работая на ремонте отделения в качестве маляра, он приготовил себе какой-то «коктейль» из растворителей. Был пьян, но немножко перебрал – откачивать его утащили на хирургическое.

В инсулиновой Слава сразу скорешился с Шумахером, у них много общих тем, непонятных для других обитателей палаты. Мнения Шумахера и Славы резко расходятся, когда речь заходит о вкусовых качествах самогона и тройного одеколона. Иногда Слава выдвигает версию, что «Шипр», наверное, даже приятнее. Во всяком случае, предъявляет он самый веский аргумент, если его пить не с водой, а с колой, «он идет легче». И утром «нет такого бодуна».

Как-то раз, под инсулином, когда он ничего не соображал, Слава принялся орать на всю палату, чтоб ему оставили пару глотков «тормозухи».

Официального приговора на руках, у него, конечно, нет, но все знают, что свободы ему не видать как своих ушей – в лучшем случае его отправят в вольную дурку, а оттуда в интернат. Бомжей отправляют либо в трупную, либо в хроники.

Слава большой любитель пожрать, спрятавшись под одеялом, и его не останавливают никакие запреты и наказания. У него хорошо тренированный желудок, и жрать он может то, от чего у нормального гражданина давным-давно образовалась бы язва: уничтожить всухомятку буханку черного хлеба ему ничего не стоит.

То, что он определен на инсулин, его даже радует – такой возможности пожрать больше не будет.

Он, наверное, единственный в палате, кто не боится комы и предкомового состояния, и признался как-то, что даже рад «поторчать» немного. Для него это не кома, а «приход», ну, когда «цапануло». Он долго, несколько вечеров подряд, развивал свою мысль, убеждая обитателей палаты, что если чего-то перебрать, «Шипра», например, или «Красную шапочку», то тоже будет кома. Только хуже – после инсулина жрать лишь хочется да спать, а там еще тебя и почистит хорошо. Даже Шумахер не понимает такого «кайфа» – он всегда со страхом ждет, «когда вырубаться начнешь».

– Загасил уже? – спрашивает санитар. – Или все спорол? – глаза его смотрят на Славу зло и настороженно. Если тот что-то втихаря сожрал и это выяснится, неприятности в первую очередь будут у санитаров: почему не уследили? А как тут уследишь? Инсулиновые жрать готовы круглосуточно! Им только дай что-нибудь спрятать с обеда или с ужина!

Поэтому он особо не настаивает на «чистосердечном признании»: главное, чтоб все тихо. В конце концов, за любовь пожрать удар на себя примет обжора – после укола инсулина у него не будет полной комы, и шок не зачитают. А это значит, все «лечение» затянется как минимум еще на один укол инсулина. А Славе, как он сам об этом сказал, «все по барабану – пусть продляют, даже лучше!»

– Не-е-е, – тянет Слава: не совсем же он дурак. Только сознайся!

– Я последний раз вчера в ужин ел.

У санитаров, как и у ментов, – они тебе все пообещают, ты только напиши явку с повинной.

Но Слава – тертый калач: если сознаться, себе встанет дороже – в ночную смену санитары отбуцкают. Со жратвой прессовать начнут – каждый кусок как в бухгалтерии получать будешь: сначала съешь то, что взял, а потом еще бери! Или во время шока издеваться начнут. И помнить не будешь! А не сознаться – так вообще ничего не будет.

Санитар шарит у него по карманам в поисках съестного, переворачивает и скидывает матрац на пол. Слава не возмущается и не протестует. Обычно «правами человека» в дурке интересуются новобранцы. Они же и качают права. Старики со всем согласны, всем довольны и не протестуют против произвола. Их больше интересует возможность «ускользнуть от лечебного процесса».

– Смотри! – угрожающе говорит санитар и лезет под подушку к его соседу.

Слава пыхтит и молча закидывает матрац на кровать.

Сегодня понедельник: выходные дни в инсулиновой палате всегда заканчиваются вечерним и утренним шмоном.

– Придержи дверь, – просит санитара медсестра Клавдия Сергеевна.

Это и есть основное внешнее отличие спеца от обыкновенного сумасшедшего дома: в обыкновенной дурке дверей нет, они лишь на входе и во врачебном кабинете, а тут – повсюду и обязательно железные.

Санитар, сидящий у входа, подпирает дверь стулом и пропускает ее в палату с каталкой, в народе называемой «катафалк». Клава – хорошая медсестра, еще не испорченная вседозволенностью дурки. Она работает тут чуть меньше года, и для нее пациент пока остается человеком, которого, как она искренне считает, она лечит. Все решится через год-полтора: если она уволится – значит, сама человеком осталась и не может участвовать во всем этом. А если останется, то постепенно начнет меняться и звереть, и неизвестно еще, какой она будет лет через пять. Сюда ее перетащили из какой-то обыкновенной больницы, то ли с терапии, то ли с хирургии, соблазнив хорошей зарплатой и льготами: почти двухмесячный отпуск и пятьдесят процентов надбавок. Где еще так хорошо зарабатывают? К тому же, если дурдомовскую службу время от времени не перемешивать с настоящими медработниками, сами они перестают быть таковыми.

Клава ставит каталку под наблюдение санитара и обходит палату.

На каталке возят все необходимое для инсулина. И все необходимое после него: шприцы, глюкозу, сердечные препараты и все, без чего пациент может запросто кони двинуть во время «процедуры». Или после нее. Не окажется в нужный момент под рукой сердечных препаратов или нужного количества глюкозы – и привет, считай, что вылечили. Врачебная помощь больше не понадобится. Инсулин – штука коварная.

По инструкции все это должно быть подписано и лежать рядом, в палате, чтоб не бегать и не искать, когда оно понадобится. Но где в дурдоме можно найти недоступное для пациента место? Только в процедурке. По другой-то инструкции все медикаменты должны находиться именно там и обязательно закрытыми на замок, чтоб до них нелегко было добраться!

Обычно дозу начинают с четырех-пяти единиц и постепенно увеличивают, пока пациент «не начинает вырубаться» – сознание терять. Он орет, кричит, куда-то рвется. Потом теряет сознание – кома. В этот момент мозг его задыхается и медленно умирает без глюкозы. Из этого предсмертного состояния его вытаскивают уколом глюкозы в вену. В сознание возвращаются тяжело: также орут, также кидаются и рвутся. Как только в себя пришел – сразу сладкий чай заставляют пить. И если запоздать с глюкозой, медсестра промахнется или не сможет в вену попасть быстро, у пациента возникает проблема – человек частично выйдет из комы. Частично выйти – это значит: «вошел туда нормальным, а вышел дураком». Мозг без глюкозы умер. Или вообще не выйти. Тогда, можно сказать, повезло – просто кони двинет. И сладким чаем тут не поможешь: человек-то без сознания, в коме, и пить самостоятельно не может – чай в этом случае вливают через зонд. Но глюкоза через зонд – это потерянное время. Счет идет на минуты, а может, и на секунды.

И если постовой медсестрой может быть даже пациентка с женского отделения, то в инсулиновые берут профессионалов – она в вену должна попадать с ходу, с первого раза, как бы пациент ни дергался и ни рвался. Но кома может и вернуться внезапно. Когда ее совсем не ждут – где-нибудь во второй половине дня, когда все расслабились. Или даже ночью. И если этого не заметят вовремя – человек обязательно погибнет. Для этого за инсулиновыми ведется круглосуточный надзор. Во всяком случае, так считается, что этот надзор в их же интересах.

Раньше для этого дела всех, словно небольшое стадо свиней, гнали в процедурку, и там, построив в очередь, вводили инсулин. Потом дружною толпой вели назад и привязывали. Пока однажды по дороге кто-то не вскрылся стеклом от коридорного окна. И непонятно было, что это – то ли протест, то ли инсулин виноват: так же орал, как невменяемый, дрался и куда-то бежать хотел.

С тех пор все делают на месте, не выводя никого из палаты. До этого случая у инсулиновых жизнь была как в сказке – водили на свидание, иногда на прогулку со своим санитаром, в душевую – свободно, когда захотел, жрать, понятно, сколько захочешь, а после все перекрыли – ни прогулок, ни свиданий, ни в душ сходить. Хотя из всех «активных» инсулинники самые нормальные. Даже больше того – сытые и даже отожравшиеся. Чего бы таких-то на свидании-то родным не показывать? А вот увидела бы какая-нибудь мама свое чадо сразу после ЭСТ или атропина – ее б саму кондрашка схватила!

Но теперь выводить куда-либо инсулиновых боятся: а вдруг где-нибудь на свиданке повторный шок произойдет?!

– Всем по местам разойтись! Легли на койки!

Чтобы не рисковать и не бегать потом по отделению за пациентом в предшоковом состоянии, всех аккуратно пакуют в жгуты. Так, связанными, лежать придется несколько часов. Связывают даже тех, у кого первый укол и комы никак не должно быть. А мало ли? Кома у всех развивается по-разному, и если кто-то перед ней «сорвется», связать его силами двух санитаров будет трудно – у человека нет ни страха, ни боли…

Когда связывают новичка первый раз, он видит все от начала до конца, в подробностях. Санитары называют это «хроника перед сеансом». Веселая хроника, ничего не скажешь, – смотреть как пять человек сходят с ума, а затем их возвращают в мир нормальных.

Последним привязывают Митрофана Никаноровича. Перед тем как сунуть правую руку в петлю, подставленную санитаром, он несколько раз крестится и бубнит молитву. Санитар не мешает и не орет на него, только хмыкает.

Процедура начинается.

Первому вводят инсулин Митрофану Никаноровичу. В палате его зовут Старовером. Он все так же бубнит себе под нос молитву и не открывает глаза. Вырубается он всегда спокойно и без истерик, как другие: никуда не рвется, не бежит и не матерится, хотя санитары его на маты провоцируют. Лишь иногда, в самом начале, когда входит в это состояние, что-то орет из Библии, потом лицо его расслабляется и утрачивает всякую выразительнось, и он «уходит».

Митрофан Никaнорович в дурке парится уже лет пять за создание какой-то религиозной группы. Его, по сути, ведут не врачи, а другие «органы»: врачи предлагали ему выписку, если он вслух откажется от своей секты. Но он, как баран, уперся, и потому сначала на нем всю аптеку перепробовали, а потом принялись «лечить активно», начинав с инсулина. Когда закончится курс электросудорожной терапии, вера в Бога уйдет из его головы вместе с сознанием.

Бывший учитель истории и рисования Сергей Михалыч лежит у окна, не реагируя на события никак. Он настолько спокоен и интеллигентен, что к нему не пристают никакие кликухи. Его зовут либо по отчеству, либо Учитель.

Учитель тоже лежит с закрытыми глазами и думает о чем-то своем, не реагируя даже на маты санитаров и «феню». Вообще-то Сергей Михалыч любит воспитывать тех, кто засоряет русский язык. Но делать замечания санитарам он боится, после того как однажды они его поставили в угол на колени – «за плохое поведение». Заставив его стоять в углу с ужина до отбоя, они часам к одиннадцати собрали «педагогическую комиссию из трех санитаров», которая постановила освободить его от наказания, так как он «исправился». Теперь на любые выступления санитаров он не реагирует никак – молчит и думает о своем.

Лицо его оживляется только во время игры в шахматы или при решении шахматных задач – тогда оно светится. Найти достойных противников в больнице ему очень сложно.

Как растрепал старший санитар, посадить Учителя за то, что он неправильно рассказывал об истории, было стремно, поэтому его в дурку отправили «лечиться». На спецбольнице много таких, кого открытым судом судить боятся. Их прячут не в зону и не в обыкновенную дурку – там не спрячешь, а на спецдурку: там их не найдут и не увидят никакие корреспонденты и правозащитники. Они не политические – таких сейчас не бывает, но и не уголовники, – они просто неудобные.

Путь свой в дурке Сергей Михалыч начал, как все, с нейролептиков – подбирали, что больше всего ему подходит, после чего он может изменить свой взгляд на историю и власть. Так и не придя к единому мнению, решили, что электричество все внутри у него изменит. А как альтернатива этому варианту – инсулин.

– Ты понимаешь, – гундосил ему лечащий врач Олег Борисович на беседе в кабинете. – Инсулиновая терапия – процедура не из дешевых. Вот ты посмотри на все это и посчитай: вам нужна отдельная палата, нужен хорошо обученный этому делу персонал: простую медсестру к инсулиновым направить нельзя. А вами две медсестры занимаются, не считая дежурной. Даже инсулинового санитара нужно обучать – первого попавшегося там не оставишь. Вас даже кормить нужно не так, как прочих. А? Но больница идет на все эти расходы. И делает это лишь ради пациентов. Я не должен это говорить пациенту, но инсулин оставляет гораздо меньше неприятных последствий, чем, например, ЭСТ. Значит, в том, что тебе проведут инсулин, есть какой-то резон. С экономической точки зрения гораздо удобнее сделать ЭСТ – та же кома, тот же результат. Но затраты несопоставимы. Не думал об этом? Но решено делать-то тебе инсулин. Я лично об этом на ВКК ходатайствовал. Почему, не понимаешь?

– Нет…

– Поймешь-поймешь. Когда проведут весь курс полностью – поймешь.

Олег Борисович любит пообщаться с умным пациентом – не так часто можно встретить такого в дурке. Да их и на свободе вообще-то не очень много. В знак особого расположения к Михалычу он беседует с ним всегда один на один, а не с санитаром, как положено по инструкции. Иногда их беседы затягиваются на час-два.

– Ну вот ты мне скажи, – пристает он к нему с одним и тем же вопросом, – зачем тебе это было нужно – рассказывать детям такое? Тем более что это вовсе не секрет – все знают.

– Если все знают, почему рассказывать об этом было нельзя? И почему того, кто рассказывает, в дурдом прячут?

– Все нормальные об этом знают молча. Потому живут дома спокойно и сумасшедшими их не признают. А очень говорливых лечить нужно.

– Юридические коллизии всем мешают работать. Вам тоже.

– ???

– С одной стороны, я нормальный, по фактам, потому что рассказываю очевидное, ну, то, что всем и всему миру известно. С другой, по документам, именно поэтому я больной и меня нужно лечить.

– Ай, ну тебя с твоими заумными речами, – начинает злится Олег Борисович. – Иди-ка ты лучше в палату, – и вызывает звонком санитара.

Положение у Сергея Михалыча незавидное, вступиться за него некому: на спеце все принудительно, а родственникам не пожалуешься – им далеко и дорого его посещать.

Клава колет инсулином всех по порядку, передвигаясь по кругу.

Рядом с Михалычем лежит Ваня-Шумахер. По профессии Ваня механизатор, но на свободе он очень любил вмазать, и его отлучили от техники. Запой у него мог продолжаться месяц, а то и два, и заканчивался лишь в том случае, «когда наступала полная засуха» и дома нельзя было обнаружить ни одеколона, ни шампуня. Когда полностью прекращались финансовые кредиты. Обычно Ваня терпел какое-то время, ругаясь с женой и близкими, постепенно приходя в норму. Выхаживался месяц, параллельно готовясь к следующему запою: ставил бражку, готовил самогонный аппарат. До готового продукта брага, как правило, не успевала выходиться. Начинался запой всегда с дегустации. Потеряв вкусовые ощущения, Ваня никак не мог точно определить – когда настанет долгожданный миг самогоноварения. Дальше, выцедив весь бидон браги и оставшись без сырья, он принимался за старое и искал спиртное привычными способами.

Однажды он загулял у родной сестры в соседней деревне. Не найдя там достойных собеседников, понимающих его проблемы, он решил «сгонять домой», пообщаться с тамошними алкашами, а заодно и навестить родных. Пешком ходить он не привык, поэтому сел на мопед племянника и поехал. Оказавшись в канаве сразу после поворота, он бросил разбитый мопед – это не техника!

И, долго не думая, пересел в первую попавшуюся машину и поехал дальше. Машина была хорошая, с музыкой, мостовая и пейзаж тоже. В дороге Ваня часто утолял жажду прихваченным у сестры самогоном.

Пока это была так называемая «дорога с твердым покрытием» все было о“кей: по пути Ваня задавил лишь пару кур и сбил одну-единственную козу. Но когда он свернул на грунтовку, к родному дому, машина, словно сумасшедшая, сама ринулась в кювет и утонула в нем. Кое-как выбравшись оттуда и даже не осмотрев место аварии, он уже на автопилоте двинулся дальше. Но для пешехода российская дорога тоже не мед. Поэтому, когда ему попался оставленный дорожниками бульдозер, Ваня долго не размышлял, а, немного повозившись с ним, пересел в него. Он легко, словно на танке, преодолел кювет, кладбищенский забор и все что за ним находилось и прямиком, через кустарник и картофельное поле, направился домой. Уже въехав в родную деревню, он не рассчитал ширину дороги и, проехав сквозь курятник соседа, задел ножом угол деревенского магазина.

Дома он заглушил трактор, догнался самогоном и ушел в полнейший загул, отрубившись полностью только ночью. Неизвестно, чем бы все кончилось, если б эту пьянку утром не прервали менты, явившись за трактором по следу.

Сначала они его хорошо побуцкали, потом отвезли в райцентр и поселили в КПЗ.

Когда его, сонного, с разбитой и поцарапанной харей, вызвали к следователю для дачи показаний, Ваня отрицал все – и поездку на машине, и бульдозер. Память его сохранила только первую часть пути и разбитый мопед.

Сначала менты смеялись, пытаясь его урезонить по-мирному, и предлагали даже «написать явку с повинной» и сознаться, что он таким способом хотел «проникнуть в магазин и обворовать его», – факты-то были все налицо: следы гусеничного трактора через всю деревню вели к его дому, а отпечатки его пальцев – и в тракторе, и в машине. Но Ваня ничего не помнил, «а сидеть за кого-то он не хотел». Тем более за магазин. И даже под сапогами ментов орал, что не угонял бульдозер! И не лез в магазин!

А тут еще односельчане принялись штурмовать здание КПЗ и требовали выдать его на расправу – после Ваниной поездки деревенское кладбище перестало существовать: он не сумел вовремя поднять нож бульдозера…

Вся эта история грозила кончиться плохо: может, и забили бы его менты до смерти, за то, что не сознавался, или односельчане прорвались бы сквозь кордоны, но через пару дней при полном отсутствии самогона начались у Вани глюки и был он отправлен на экспертизу в дурку. Об этом случае в одном из фельетонов рассказывала районная газета. Из КПЗ Ваню увозили уже знаменитым Шумахером.

Так и прилипла к нему эта кличка.

В дурке Шумахера сняли с белого коня, дали диагноз и оставили у себя, в областной психушке, на принудку.

И кончилось бы все хорошо, как в сказке, но машина, на которой Ваня начал свое путешествие, принадлежала какому-то районному боссу, приехавшему в деревню к дальним родственникам расслабиться. Нет чтоб по-соседски махнуть на все это рукой (ну, поцарапал он слегка машину, не украл же, вернули!), но босс возмутился таким «мягким» приговором. На свободе всем почему-то кажется, что если не в тюрьму и не в лагерь, а в дурку – то это повезло: там рисовая каша по утрам с маслом, а на десерт шоколад. Все ходят по парку в пижамах и наслаждаются жизнью. Это вам совсем не то, что по этапам в «столыпине» болтаться! Погостив немного в дурке, Ваня так не думал и поехал бы в лагерь с удовольствием. Да кто же его спрашивал-то?

Босс надавил в районе, и отправили Ваню на повторную экспертизу в Серпы, а уже оттуда на спец. За ту поездку на легковом автомобиле Шумахер заплатил втридорога: он только по экспертизам пару лет болтался и, если б с Серпов на суд отправили, давно б уже дома был. А так уже вторая пятилетка началась, и по спиртному он очень скучал. А в лагере, говорят, даже водку добыть можно. Тут же… Санитары его дразнят и выход из комы так проверяют:

– Вмазать хочешь? Водочки? Может, самогону? – и суют в нос ватку намоченную спиртом, ту, что после укола остались. Потом протягивают ему кружку: – Выпей!

Если Ваня не вышел полностью, он дуреет от этого запаха и тянет губы к кружке. Санитары ржут. И предлагают ему что-нибудь спеть за это. Шумахер хрипло орет деревенские частушки.

Больше всего Ваню огорчает решимость докторов избавить его от преступного порока: от алкоголизма его лечили антабусом, от которого печень и почки едва не ушли в унитаз, потом еще чем-то, а сейчас в какой-то голове родилась эта гениальная идея – попробовать инсулином.

Сосед Митрофана Никаноровича справа, полурусский-полуэстонец Вянни, визжал так, что у всей палаты закладывало уши и мурашки бежали по коже – словно свинья, которую гонят на забой, и пытался укусить молодого санитара. Тот сунул ему в рот угол простыни. Вянни хватает ее зубами и, рыча, начинает ее рвать и тянуть в свою сторону, словно собака.

– Ты что, ребенок, что ли?– шипит медсестра на санитара. – Прекрати баловаться! Дай ему чай с сахаром! Если не прекратишь, я тебя отправлю на общее отделение работать!

Общего отделения инсулиновые санитары боятся – там больше работы и меньше привилегий. Санитар испуганно убирает простыню и, схватив алюминивую кружку с сахарным сиропом, пытается сунуть ее в рот Вянни. Тот отворачивается и, выгнув спину дугой, начинает рваться и рычать, оскалив зубы, словно собака, потом плюется. И вдруг начинает орать с эстонским акцентом:

– Суки! Все предали? Всю страну! А-а-а!– и, покраснев лицом, задергался в жгутах, пытаясь освободиться.

Кружка с сахарным сиропом летит на пол.

– Держи его, держи! – визжит медсестра, словно это она сейчас под инсулином, а не Вянни. – Ты зачем санитара ударил, а? Убежать хотел? – между делом допрашивает она его. – Больше не будешь на персонал нападать?

– Да вас убивать нужно! – ничего не соображая под инсулином, хрипит он в ответ. – Демоны! Всех съели! – и, рыча, кидается на медсестру. Жгуты удерживают его.

Ну, теперь Вянни кирдык: медсестра передаст его «тезисы и жизненную позицию» врачам, все будет вписано в историю болезни, и Вянни эту фразу будут вспоминать до конца его дней! За ним и так ведется особое наблюдение: в процедурке, на столе у медсестер под стеклом есть указания на этот счет.

– Крепче держи, крепче! Мне не войти в вену! Он же иглу сломает! – орет испуганно медсестра.

– Никак… – сопит санитар. – Не справиться!

– А ты что там расселся?! – кричит она на второго санитара, сидящего у входа и наблюдавшего по инструкции за всей палатой. – Помоги!

Тот неторопливо подходит, вытаскивает у Вянни из-под головы подушку и, накрыв ею лицо связанного, садится на нее. Медсестра вводит глюкозу. Вянни дергается, задыхаясь, бьется в жгутах, воет приглушенно под подушкой, но, когда санитар убирает ее, неожиданно начинает плакать.

– Чаю ему дайте, чаю! С сахаром, – приказывает медсестра.

Зубы стучат по краю кружки, Вянни, как обычно, давится и убирает голову набок, уворачиваясь от кружки.

Вся инсулиновая палата обречена смотреть этот каждый день повторяющийся кошмар: как только Вянни выйдет из комы и начнет трезво отвечать на вопросы, всю палату развяжут. Кроме самого Вянни.

На спецбольницу его привезли год назад за нападение на персонал из обычной психушки: что-то украл персонал из его передачи, ну, он и заехал в рыло санитару. Поэтому Вянни после комы развязывают позже всех и только после обеда – агрессивный. А вдруг повторная кома? И снова нападение? Пусть лучше лежит связанный до вечера. Кормят его тоже связанным.

До дурки Вянни жил в психинтернате, куда его «пристроили» по «социальным» мотивам – жить ему было негде. А психинтернат и дурдом – это как два сообщающихся сосуда: поживет пациент психинтерната спокойно год, расслабится, а его тут же в дурку за какое-нибудь нарушение. Там его «подлечат», приструнят, чтобы не выступал больше, – и снова назад, в стойло: пациенты нужны одинаково интернату и дурдому. Делиться нужно.

– Ну, как путешествие? Где побывал-то? – спрашивает инсулиновый санитар у Вянни и снова пихает ему в рот кусок простыни. Это у него тест такой: если будет кусаться – значит, пока еще рано. А если начнет отворачивать лицо и уговаривать прекратить – значит, вышел из комы окончательно. Вянни отворачивается.

– А-а, – говорит санитар удовлетворенно и принимается по очереди всех развязывать. Иногда вязать и развязывать ему помогают добровольцы, вроде Черта из общего отделения, но сегодня он делает это один. Черт сегодня занят другими делами.

Первым санитар освобождает Славу.

Слава рожден обжорай, он и без инсулина мог приговорить за обедом три порции каши, просто возможности такой не было, а на инсулине он от вида и запаха жратвы становится невменяемым.

Только ему освобождают ноги, как появляется баландер с подносом, на котором установлены пластиковые миски с супом. Сбоку на подносе горкой лежит хлеб и пластиковые ложки. Раньше, еще с полгода тому назад, миски и ложки были алюминиевые. Пока однажды не сожрали весь комплект – чтобы сорваться с инсулина на операцию. Санитары в инсулиновой привыкли: следить нужно до обеда – чтоб внезапно кома не началась, и во время обеда, чтобы продовольственные запасы не делали. А сразу после обеда у них расслабон. А тут им кто-то напомнил, что это дурка. С тех пор в инсулиновую посуду дают только пластиковую.

– Э-э-э-э! – орет санитар баландеру, видимо забыв его имя. – Ты следи, чтоб брали только по куску хлеба, не больше! Второй давать только после того, как первый сьел! А то сейчас эта падла даже в трусы прятать начнет, а потом ищи у него! – кивает он в сторону Славы.

После обеда инсулиновая превращается в сонное царство: все расползаются по своим кроватям и засыпают на несколько часов.

Дверь, на которой он только что сорвал замок, предательски скрипнула петлями и открылась. Слава сделал шаг в глубь ларька и, закрыв за собой дверь, включил фонарик.

Оставленные продавцом деньги искать не имело смысла, на них если и наткнешься, так случайно. Только время потеряешь! Поэтому он решил его не тратить на всякую чепуху и сразу приступил к ревизии товара. Ящик водки и коробка шоколада быстро перекочевали в пустой картофельный мешок, он уже по традиции распечатал последнюю бутылку, чтобы приложится «на посошок», как кто-то осторожно потрогал его за плечо и позвал женским голосом:

– Слава, проснись. Скоро ужин.

От страха он даже подпрыгнул, выронив из рук бутылку водки, которая не упала на пол и не разбилась, а непонятным образом растворилась в воздухе, превратившись в пустоту. В последний момент он попытался схватить ускользающее счастье, но рука наткнулась на что-то мягкое. Он открыл глаза. Во рту еще держался привкус водки.

Перед ним стояла Клавдия Сергеевна, одетая не в привычный белый халат, а в обыкновенное пальто. Ее смена всегда начиналась в восемь часов утра и заканчивалась в пять вечера. Потом она передает палату дежурной медсестре на ночь. Обычно домой она уходит после того, как делает обход своих пациентов. Клава – медсестра добросовестная.

– Слава, – снова обращается она к нему. – Ты ничего не ешь после ужина.

– А я никогда не ем, – оправдывается Слава. – Я с ужина всегда сыт.

– Ну, ладно, ладно, – говорит она, и, попрощавшись с палатой, уходит.

Слава закрывает глаза и, вздохнув, пытается вернуться в свою мечту.

Вечером в инсулиновой уютно и хорошо, как дома, – один телевизор на палату в пять человек и споров соответственно меньше, чем у общего, отделенческого, телевизора. Там сто человек спорят, какой канал включить, а решает этот спор один санитар.

Телевизор поставлен высоко, под самый потолок в огромный ящик из органического стекла, который всегда на замке – смотреть телевизор можно, повредить – нет. Пульт у санитара. Он тут главный судья и конферансье – что он обьявит, то и смотрят.

Вечернее время – самое спокойное в инсулиновой. До отбоя остается еще пару часов. Каждый пациент тихонько занимается своим делом. Никанорыч пристроился поближе к свету и что-то читает, напялив на нос очки с отломанными дужками. Вместо них он приспособил резинку из трусов, которую тайно стырил в душевой, пока санитар из дневной смены ушами хлопал. По поводу этой резинки и нелегальных очков его допрашивал старший санитар и, прикалываясь, стыдил, говоря, что воровать – это большой грех, но Митрофан Никанорович гордо молчал. В другой палате за такое поведение и за резинку особенно с него спросили бы сразу, да и не только кулаками, но в инсулиновой режим смягченный во всем – чтобы стрессов у больных не было. У пациентов, говорит инсулиновая сестра, должны быть только положительные эмоции. Ну, чтобы только положительные – такого не получается, но отрицательных здесь явно меньше, чем на общем отделении. Поэтому Никанорыч отделался одними выговорами от санитара. И лишился резинки. Нелегальные и запрещенные к хранению очки санитары, непонятно почему, не тронули и оставили ему. После этого какое-то время он использовал их то как пенсне, то как лорнет, пока его снова не позвали в душевую. В конце концов от него отстали.

Вянни тоже занят нужным для себя делом: он забрался на кровать с ногами и изучает русский язык, читая книгу.

В углу Шумахер со Славой ведут свой затянувшийся спор:

– Да не гони ты дурру, – гнет свое Шумахер, – самогон – это вещь. Я даже водку рядом не поставлю. А все эти панфурики, очистители, одеколоны и бормотуха – от них лишь изжога и утром не встать. Это пить можно лишь от крайней нужды.

Шумахер – гурман. Он даже под инсулином гнилую картошку есть не станет, не то что Слава.

Слава качает головой из стороны в сторону – он не согласен с такой оценкой.

– Ну, освежители, очистители и ацетон – это да, а вино-то при чем? – задает он вопрос. – Кагор ведь тоже вино, и его даже в церкви дают!

Он смотрит на читающего Никанорыча, надеясь, что тот согласится с его доводами.

Никонорыч поднимает на него глаза, смотрит поверх своих антикварных очков, и, не отвечая, вздыхает, снова уткнувшись взглядом в текст: миссионерскую и просветительную работу в дурдоме врачи ему запретили.

– Вот смотри, – продолжает убеждать его Шумахер. – Я точно знаю, чего и сколько я закладываю в эту брагу, и потому уверен, что не сдохну от нее. Самогон – это продукт эко-ло-ги-че-ский! – по слогам произносит он слово, которое недавно услышал.

– Ну, может быть, – дипломатично соглашается Слава и пристально смотрит на санитара. Он совсем не разделяет точку зрения Шумахера, но время для реализации задуманного им самое подходящее: под матрацем у него припрятано полбуханки хлеба и все своими делами заняты.

– Посплю-ка я немножко.

Он фальшиво тянется и, зевнув, лезет под одеяло жрать.

У входа играют в шахматы Учитель с ночным санитаром. Санитара перевели в инсулиновое с общего отделения, потому что прежний заболел, и его пришлось отправить на больничку. В дурке он работает без году неделя, а в инсулиновой палате у него сегодня первая самостоятельная смена. Он еще и дурдома-то по-настоящему не видел, а тут инсулиновая, самая закрытая палата, где для него все ново – режим, пациенты. Тем более он удивлен, что инсулинники могут так играть – за вечер он не выиграл у Сергея Михалыча ни одной партии. Лишь одна ничья. Играть с ним почти на равных может лишь старший санитар Трушинков. Но сегодня его на смене уже нет, и Михалыч не в себе – он вздыхает, чешется и думает явно не о шахматах. Михалыча мучают не только шахматные проблемы. Он погружен в мысли о дурдоме. О его политической и общественной жизни. Он любит порассуждать и пофилософствовать. После случая, произошедшего с ним на работе, в родной школе, – молча.

Дурдом меняется и мутирует, рассуждает про себя Михалыч. Раньше, во времена советские, коллектив дурдома всегда участвовал во всех соцсоревнованиях, о результатах которых докладывалось на партсобраниях. А пациенты об этом могли только догадываться. Обычно во время таких мероприятий на отделении открывали вторую, временную надзорку, которая быстро наполнялась всякими отщепенцами и просто нуждающимися в «медицинской помощи». Во время «соцсоревнований персонала» залететь на иглу было плевое дело – не хватает «одной еденицы», ну и поехал на процедуры. Как ни странно и дико это звучит, у персонала дурдома тоже были соцобязательства перед народом и партией. Лечить они обязались быстро, качественно и дешево. И все приурочивалось к каким-то датам. Ну, настоящий дурдом.

Когда соцсоревнования заканчивались, вторую надзорку тут же в спешном порядке переводили на рабочий режим – нужны были люди в лечебных мастерских. Лозунгами сыт не будешь, это все понимали, а мастерские уже тогда давали доход.

Все это Михалыч узнал, когда ему как художнику поручили оформить больничную стенгазету и предоставили для этого все необходимое: краски, бумагу кисточки. А в придачу – дурдомовский архив из старых стенгазет, сваленных за шкаф в каптерке. Из которого можно понять, как дурдом адаптируется к заданным условиям. Михалыч долго рылся в этом раритетном мусоре и, забравшись в самый угол, достал красочные плакаты наглядной агитации, которые развешивались в прихожих, красных уголках и конференцзалах дурки. Запомнилась Михалычу огромная фотография молодой, улыбающейся женщины с крупной надписью снизу: «маска зачарованности» и карикатура церкви, попа с огромным крестом в руках и молящегося пациента. Внизу, под рисунком, стояла надпись: «Иллюзорное восприятие больным обьекта». Но больше всего на него произвел впечатление транспарант, написанный огромными буквами на красной материи, который мог висеть где-то над входом:

«Врач, будь осторожен! Преступник нашел лазейку!»

– Спать хочется. Глаза сами смыкаются, – выдает Михалыч. – И инсулин достал. Мне же продлили еще на десять сеансов.

– А что тебе инсулин? Надоел? Попроси ЭСТ 4к566, – шутит санитар. И тут же говорит серьезно. – Сиди ты на инсулине: спи, жри от пуза, толстей. Я с общего отделения. Чего там делать-то? Нейролептики глотать? – Он замолкает и пристально смотрит на доску.

– А если вот так?– санитар двигает ферзя и улыбается, чувствуя свое превосходство. Сергей Михалыч на миг выходит из сонного состояния, пытаясь сосредоточиться на партии. Но мысли его далеко от шахмат. Он смотрит не на доску, а куда-то сквозь нее. Выражение лица у него меняется. Он бледнеет, покрывается потом и тяжело дышет. Глаза, которые только что задумчиво смотрели на шахматы, вдруг делаются стеклянными и лезут из орбит наружу. Он страшно скалится и вдруг, словно вампир из фильма ужасов, бросается на санитара. Тот в испуге шарахается в сторону, загородившись шахматной доской от нападающего. Учитель, будто взбесившаяся собака, лязгает зубами, что-то орет и пытается схватить его зубами за шею.

– Ты что?! Ты что?! – испуганно орет санитар. Потом приходит в себя и, увернувшись, хватает Михалыча за шею сзади. Сопротивляться Учитель больше не должен, но он хрипит и каким-то чудом освобождается. От шума и грохота, который производят дерущиеся, Слава катапультируется из-под одеяла с набитым ртом и расстерянно, не скрывая этого от окружающих, пережевывает пищу. Вся палата испуганно забивается по своим кроватям. Никанорыч начинает что-то бубнить себе под нос и, забыв про запреты, быстро-быстро крестится. Телевизор, словно сойдя с ума вместе с Учителем, выдает такое же сопровождение:

Калина раз-два-три…

..Чернобровая девчина..

…В саду ягоду рвала…

– Второго санитара позовите! – орет непонятно кому санитар и успевает снова поймать Учителя на хомут. Тот дергается несколько секунд и постепенно затихает.

– Ты, животное! – приказывает санитар Славе. – Позови второго санитара с общего отделения! Не слышишь?!

Вместе со вторым санитаром появляется Черт, который горит желанием помочь персоналу хоть в чем-нибудь.

Через двадцать минут Михалыч растянут жгутами на пять точек.

Он без сознания, но дышит. Санитары начинают приходить в себя.

– Медсестре нужно сообщить, – говорит один, и отправляют Черта в процедурку с сообщением.

Постовая медсестра сегодня из молодых – совсем недавно из училища. Она крутится вокруг Михалыча, заглядывает ему в глаза и проверяет, реагируют ли у него зрачки на свет или нет, потом щупает пульс и щиплет за кожу. Михалыч не шевелится и не отвечает никак. На его потном и бледном лице не видно никаких эмоций. Медсестра бледнеет сама и говорит непонятно кому, что у него, наверное, возвратный шок. И бежит в процедурную к телефону вызывать дежурного врача.

На отделении начинается аврал, и оно тут же превращается в настоящий сумасшедший дом. Черт, словно лошадь, запряженная в телегу, галопом катит катафалк по коридору. Рядом трусит санитар и подгоняет его матюгами. Хорошо хоть не кнутом и вожжами.

Почти сразу выясняется, что инсулиновая медсестра все нужные вещи хранит на своих местах и по порядку, но найти все это быстро без хозяйки катафалка не так-то просто. Из процедурки тащат зонды, клизмы и из каких-то резервов глюкозу. Когда наконец она уже набрана в шприц, становится ясно, что попасть в вену медсестра не может ни с первой, ни со второй, ни с третьей попытки. Ее заменяет дежурный врач.

Медсестра заливает сладкий чай Михалычу через зонт.

Он приходит в себя и начинает дико хохотать. Его хохот сотрясает палату всю ночь, не давая никому спать. В палате мелькают халаты, какие-то незнакомые лица. Впечатление такое, что Михалыча пытаются законсервировать в глюкозе – в него через зонд влили такое количество сиропа, что он должен изнутри слипнуться. Он весь в дырках от уколов, но хохот не прекращается. Все испуганно забрались под одеяла и смотрят этот фильм ужасов. Даже у Славы на лице виден испуг: вечного кайфа он тоже не хочет.

Олег Борисович крутит Учителя так и сяк, обращается к нему с вопросами, на которые тот не отвечает, хлопает по плечу и заглядывает в глаза, заставляя вытягивать руки вперед. Рядом с ним стоит санитар – как и положено по инструкции.

Потом Олег Борисович вешает себе на шею стетоскоп и, закурив, вздыхает с сожалением.

– Ну что ж, – выпускает он дым и произносит непонятную санитару фразу: – Юридическая коллизия устранена, – и приказывает перевести Михалыча в наблюдательную палату и ограничить. На всякий случай.

Через неделю его развязали. Орать и рваться он перестал. Сидел полуголый на кровати с выпученными, словно у рыбы, глазами и, пуская слюни, что-то бормотал невнятно. Иногда непонятно чему смеялся. Имени своего он больше не помнил, поднимал голову и отзывался, только когда кто-то говорил «учитель». Лишь иногда, если он видел играющих в шахматы санитаров, его рыбий взгляд исчезал, лицо вытягивалось и делалось на миг осмысленным и серьезным. Он словно пытался что-то вспомнить. Но, так и не вспомнив, тут же начинал дико хохотать.

<Содержание номераОглавление номера>>
Главная страницу