Владимир Смирнов
Тюремные этюды
Кондолизе Райс, самой великой женщине эпохи, посвящаю...
Общая камера
Стены тюрьмы пропитаны горем, слезами, табачным дымом. Вы слышите протяжный крик немого человека? Нет?! Удивительно. Он у меня в ушах стоит... глас вопиющего в пустыне.
У Молдована самомнения хоть отбавляй. Равными себе в тюрьме он считал немногих. Ко всем прочим обращался одинаково: «Васек».
– Слышь, Васек, ты чего кислый?
Игорь у себя на шконке, чуть помедлив, говорит:
– Голова болит.
– А чего шляпу мнешь под одеялом?
– Отстань. Говорю, голова болит.
– Давай врача вызовем, клизму поставит.
– А при чем тут клизма?
Игорь сидел за изнасилование и терпел насмешки.
– Клизма от всех болезней лечит, знаешь это? – говорит Молдаван, и ему самому становится смешно.
Молдаван любил порисоваться и редко был самим собой.
...Край далекий, путь нелегкий, а кому сейчас легко? По этапу, по бараку, как по проволоке, канату, балансируя, иду...
Молдаван боится оставаться наедине со своими мыслями и не знает, чем себя занять. Он слоняется по камере, краем уха слушает других, сам вступает в разговоры, лишь бы не думать о своем.
Камера большая, на 60 «посадочных» мест народу с перебором. Потеряться среди уголовников легко, но за годы лагерно-тюремной жизни Молдаван привык все время быть среди людей.
За длинным столом, железные ножки которого намертво вцементированы в пол, расположились человек 12 (за столом день и ночь кто-то сидит, потому что шконок на всех не хватает). Кто-то пишет письма или жалобы по уголовному делу, кто-то перекусывает, кто играет в шахматы или стучит костяшками домино.
Макс перекусывает. На виду у всех.
Молдаван не спешит пройти.
– Приятного аппетита.
– Самому мало.
– Ха-ха-ха! Как сам?
– Как сала килограмм.
– Этим бы салом да мне по мусалам.
Молдован угощается и на ходу жует.
Вокруг Лени Нифа кучкуются несколько человек. Они громко смеются и шумно себя ведут. Ниф заходил в любую камеру как к себе домой. Знал, что везде найдет знакомых.
Ниф был балагуром, только иногда на него что-то находило, и он мог не проронить ни слова за весь день. А так рот у него не закрывался – и сегодня, как всегда, Ниф заправлял арапа:
– Слышь ты, тухлодыр, я уже от горя поседел, у меня, смотри, под мышками все волосы седые. Мне цыганка руку смотрела, говорит, тебя уже давно не должно быть на свете; меня тюрьма спасала. – Ниф привычно наседал во время разговора.
У него красивая и добрая фамилия – Никитушкин. Про себя он говорил: «Я два раза напивался и два раза попадал в тюрьму. Я люблю пошариться по чужим квартирам, посмотреть, как человек живет-может, в чем нуждается, а может, что лишнее у него завелось».
Молдаван не стал задерживаться. Он сам напичкан лагерным фольклором, как болгарский перец фаршем, но с трудом заставлял себя слушать других.
Андрюха-Горе что-то пишет за столом. Он сидит по пояс голый так, что можно прочитать татуировку на плече: «Я ваше Горе и буду жить с вами».
Горе – это погоняло. Как имя собственное погоняло пишут с большой буквы.
В двух-трех местах играли в карты. Отгораживались, занавешивали шконки простынями. Играли молча, в тишине, под высоким напряжением, перекидываясь изредка словами.
С ногами у себя на шконке сидел Леша-Тишина, согнулся пополам от боли.
– Что, Леша, опять изжога мучает? – участливо спрашивает Молдаван.
– У тебя сода есть?
– Нет. А ты знаешь что? Собери пепел от одной сигареты, прямо в ладонь стряхивай, потом проглоти со слюной – помогает.
– Знаю... – бурчит Тишина и дает понять, чтобы оставили в покое.
Молдован не стал навязываться.
Цыган Будулай пел сочным голосом: «Заморили, гады, заморили, погубили молодость мою...» И вдруг переходил на треп:
– Я следователю говорю: «Все до нас украли, ха-ха-ха. Клянусь! Если я вру, пусть сдохнет поросенок у моей соседки».
А рядом Коля-Сирота запальчиво кому-то втолковывал:
– Кинут тебя в прессуху, что ты будешь делать? Их там целая бригада: два пидора и три гада, трахают друг дружку и деньги кладут в кружку... Ты будь понаглее, а то тебя грузят как баржу, а ты молчишь. Или ты как Герасим – на все согласен? Что? Чего ты бурогозишь? Не рамси! Ты начал гарцевать, так гарцуй до конца, а то потух, как на него наехали!.. – распалялся Сирота.
У него полон рот железных зубов, такие на зоне ставят за блок сигарет, поэтому он говорит невнятно.
Над ними спал и разговаривал во сне Витя-Самокат. Он мог спать когда угодно, шум был не помеха для него.
Перво-наперво в тюрьме надо запастись терпением. И лучше быть самим собой.
В камере многолюдно, только возле двери остается пятачок, где можно размять ноги, вышагивая взад-вперед.
Табачный дым под сводами колышется от гула голосов.
– Костян в карцере вскрылся. Без сознания был. Молодец! Уважаю! На таких тюрьма держится! – горячился Ниф.
Слова он произносил – как гвозди заколачивал.
В другом месте кто-то говорил:
– Колымский чай – на пятьсот грамм воды три столовых ложки чая. Зэки, как дети малые, им бы замутку на чифир да конфетку к чаю – и срок уже не кажется большим...
А в нескольких шагах шел свой разговор.
– Это только название: закон, а на деле – беззаконие. Я раньше думал, что они люди, а они – людоеды, в них ничего людского нет, в уголовном мире благородства больше.
Молдован по голосу узнал Захара. Тот говорил надтреснуто, устало, как будто едва ворочал языком.
– Что я могу сказать, глядя на ментовской беспредел? Я могу одно сказать: не ту страну назвали Гондурасом.
– Интересно: врачи дают клятву Гиппократа, а прокуроры какую клятву дают?
– Ни хрена они не дают.
– Они только берут, – нашелся кто-то.
– Это точно, – дружно согласились все.
Экклизиаст: что было, то и будет, и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем.
Было, было, было – отзывается эхом каждый наш шаг.
Молдаван проталкивается дальше. Кажется, хочет уйти от себя или не находит себе места.
Обрывки фраз шуршат как листья под ногами.
– Прошлый срок тянул в Мордовии, так там не зона, а сплошной переполох...
– Какие тут наркобароны? В тюрьме наркобараны сидят...
– Мент ко мне домой приходит, говорит, ну что, Олег, Сидеть – твоя фамилия. Долдон, говорю, ты не гони, это чужая картинка, ты меня по беспределу грузишь...
– В натуре намотают срок, и покатишь по этапу елки лобзиком пилить...
– Короче, жили б мы на хуторе, нас бы не попутали...
– Бог не Яшка – видит, кому тяжко...
Два наркомана ведут терки на привычном языке:
– Ты был под винтом?
– Я был на выходах.
– А, ну-ну. И как на дурке? Ты был на спецу?
– Сначала на спецу, два с половиной года. Там лучше не высовываться. Как начнешь что-то свое навязывать, сразу в овощ превращают, заколдовывают, только к выписке придешь в себя...
В блатном углу дурачатся:
– Что-то ты в натуре подрасслабился, никто тебя не раскумарит.
– Щас мы тебе привьем чесотку и спросим с тебя, как с понимающего кенгуру...
Кто-то через камеру кричит:
– Саня, ты чего над тазиком согнулся? Стираешься? Так ты присядь, а то к тебе уже приглядываются.
– В блуд не вводи людей...
Смех, как девятый вал, покрывает камеру.
Макс поел, вальяжно вытянулся у себя на шконке и взялся разглагольствовать. Он был обречен на бесплодные, из пустого в порожнее, разговоры. И даже в облике его было что-то не то барское, не то бабское.
А цыган уже пел на всю камеру. Набравши в легкие побольше воздуха, он изводил, казалось, самого себя:
– Почему родился босяком? Кто и как мне это растолкует?..
В проходе между шконками, от глаз подальше, чифирили мужики. Гена-Джан травил свои истории:
– К психологу на зоне ходил, у нее ксерокс в кабинете, ватман – он на карты шел, к ней никто не мог найти подход, а мне давала безотказно, только спрашивает, куда тебе столько бумаги... Я рисую, говорю, немного детские рисунки... я детей очень люблю, говорю, и слезы у меня выступают на глазах. Она сразу: успокойся, говорит, не волнуйся...
Гена-Джан – крадун по жизни. Он на вокзале себя чувствовал хозяином в такой же степени, как железнодорожник или милиционер. Для его историй всегда находились слушатели.
На один квадратный метр в камере приходится два вора, но никто чужого не возьмет.
Антон Павлович Чехов в монументальном очерке «Остров Сахалин» писал: «Жизнь в общих камерах порабощает и с течением времени перерождает арестанта; инстинкты оседлого человека, домовитого хозяина, семьянина заглушаются в нем привычками стадной жизни».
Ничего не изменилось вплоть до наших дней.
Долгое нахождение в общей камере можно приравнивать к пыткам. Шум тут как на крупном железнодорожном вокзале.
Тюрьма выстуживает душу.
Хорошо, что у меня богатое воображение. Я закрывал глаза и тотчас оказывался на берегу доисторического моря. Кругом не было ни души. Море играло мускулами волн. Я отдыхал.
Алё-малё
После вечерней проверки тюрьма «строится». Из окна одной камеры к окну другой протягивают тонкие канатики, они сплетены из шерстяных ниток, для чего распускают носки и свитера, и таким макаром опоясывают всю тюрьму.
Это называется «дорога». Если какая-то камера не построится, то это либо не «людская хата», либо «заморозка», куда дорогу по техническим причинам протянуть нельзя.
В притаившейся ночной тиши слышно, как идут переговоры.
– Алё-малё, давай построимся.
– Повремени, дам знать.
По дорогам идут небольшие «груза» и записки (малявы), на них указывается номер камеры и погоняло адресата.
По ночам «крестят». Кто-то из новеньких выбирается на окно и горланит:
– Тюрьма-старушка, дай погремушку, не ментовскую, а воровскую!
В неурочный час строятся с волей. Волан из плотной бумаги, на конце которого закреплен хлебный мякиш, должен пролететь несколько десятков метров, перелететь через тюремный двор, запретку, путанку и шлепнуться в укромном месте по другую сторону забора.
Там уже поджидают. Проворно подвязывают к тонкой нитке леску и дают сигнал. Зэки осторожно тянут назад нитку и затаскивают в камеру прочную рыболовную снасть. Дорога с волей построена. Теперь можно затянуть «груза», и лучше поторопиться: на вышке могли не прозевать, сообщить на вахту, и через несколько минут дорогу оборвут.
Ночь проходит беспокойно. На день тюрьма залегает в спячку. Спит мертвым сном.
Дорожник
Возле дороги у окна торчит Вова-Хлын. Он чаще других принимает почту.
В тюрьме у него подельник. Он сидит на другом корпусе, но связь между ними не прерывается.
Со своим подельником Хлын познакомился по прошлому сроку. На зоне они были неразлейвода. Потом с небольшим интервалом освободились, ушли в загул, но долго на свободе не задержались. И теперь то Хлын отправит ему сигарет, то подельник пришлет Хлыну сахарку или конфет.
Так друг друга и поддерживали – грели, на языке тюрьмы. Забота согревает душу. Сами по себе несколько кусочков сахара ничего не значат, но, когда человек отвержен миром, любая пустяковая и мало-мальская забота прибавляет сил.
Справиться с дорогой невозможно. Под каждое окно на ночь не поставишь караул.
Курсовка
В тюрьме безотказно работает система оповещения. Кто поступил, кто убил, кого куда перевели, становится известно в тот же день.
По каждому поводу составляется курсовка. Она обходит камеры. Для ознакомления.
В курсовке указывают имя и погоняло заключенного. Имя и погоняло обиженного пишут с малой буквы.
В тюрьме не спрячешься. О каждом человеке будут знать всю подноготную. Даром, что взаперти сидят...