Наум Ним
Скопом не стыдно
Стыд – чувство исключительно индивидуальное. Личный компас, помогающий сохранять нам человеческое достоинство. Точнее, не помогающий, а – советующий сохранять. Только ведь советов можно не слушать. А самое лучшее – и не слышать. Вставь в уши наушники, или вали на дискотеку, или любым другим способом оглоушь себя запредельными – до осязания – децибелами…
Не знаю, случайно или нет, Якеменко, начинающий свою публичную карьеру и еще только отдаленно похожий на молодого дуче, именно раздачей плееров вербовал своих первых соратников. Оглуши свой стыд. Хотя бы на время.
Тогда мне казалось, что все эти идущие-орущие так и надобны – на время и время от времени. Оплаченная кремлевская подтанцовка. Наорались и разошлись, а естественное чувство неловкости, настигающее каждого, когда он возвращается в себя (приходит в себя, отлепившись от общего тела толпы, от общего ее голоса и от общей ее глухоты) – этот душный стыд можно попытаться заговорить вполне весомыми резонами про халявные майки, плееры или про что-то более существенное…
Так мне и объясняла свои вроде бы случайные контакты с «идущими» студентка от социологии Ирина С., не очень активно пытавшаяся войти в компанию авторов нашего журнала. От смущения ее обаятельная улыбка как-то неуловимо преобразовывалась в нагло-вызывающую.
– …и еще мне обещали помочь с оплатой обучения. То ли заплатят, то ли посодействуют переводу на бесплатное…
Она даже немного бравировала циничными аргументами, потому что лучше уж выглядеть рационалкой в циничной оболочке, чем частью воодушевленной биомассы…
Сейчас вместе с другими «идущими» она бодро дотопала в «Наши». Улыбка уже не смущенная (потому не ускользает и в наглость), а какая-то победно-снисходительная – улыбка человека, знающего истину и не желающего знать ничего кроме. Да ладно бы – истину, а то ведь ее громадное победное знание (все целиком) тут же и топорщилось передо мной на ее же маечке…
– …и общественное мнение подтверждает нашу правоту, – она как бы строчила из пулемета, не очень и разделяя свои очереди на отдельные слова-патроны, чтобы сразу и намертво одолеть любое сопротивление…
Только всех ее аргументов (великая Россия, стабилизация, 15 лет назад…) – на одну короткую очередь, и – и такая же следом (стабилизация… великая Россия… общественное мнение…).
Но все это – чушь. И в основании этой залепляющей слух (и стыд) чуши, отнюдь не общественное мнение, а общественное наваждение.
Общественное мнение создает и вырабатывает общественные ценности. Общественное мнение формирует из нас граждан, готовых отстаивать отшлифованные общественными дискуссиями ценности. Все это – граждане и отстаиваемые ими ценности – крепкие берега, внутри которых плещут (или бурлят) всевозможные стихии, чаще всего политические. А вернее, стихии, которые политики раскручивают своими амбициями, размывая берега гражданских ценностей…
Общественное мнение – это продукт человеческого разума и человеческого достоинства, а здесь и в помине нет ни того, ни другого. Здесь – общественное наваждение. Оно создает не ценности, а кумиров. Оно формирует из людей не граждан, а воодушевленную биомассу, да и воодушевление ее – те же кумиры. Этим круг замыкается, и далее все процессы – по тому же кругу, без какой-либо надобности привлечения разума или достоинства. Главное – не вырываться из беличьего колеса. А поэтому – никаких идей, никаких мыслей и проблем, только лозунги и эмоции. Великая Россия – это не идея. Иначе надо все-таки говорить о том, какие великие ценности и достижения (кроме тех, что доставляются баллистическими ракетами и стратегическими бомбардировщиками) эта Россия собирается предъявить миру. Но не до этого. Великая Россия – это такой эмоциональный кнут, вызывающий чистый восторг до перехвата дыхания перед чем-то остолбенительным и устрашающим, чему быстренько уступают дорогу всякие народы и государства. И посторонятся… И уступят… А ну-ка, погромче:
– …чистом поле система «град»... (и – слитным дрыгом) …а нами Путин и Сталинград (и – в общий прихлоп-притоп-припляс).
А наглядным примером для подражания – заводилами, поводырями, солистами – запустить всем знакомые публичные физиономии разнообразных михалковых-бондарчуков (гены не подведут)…
Так из отдельных и вроде бы нормальных людей лепится восторженная биомасса – единая и все более воодушевленная своим единообразием. Так опьяненная своим единством биомасса становится стихией, размывающей наши слабые берега общественных ценностей. Да и какие еще надо вам ценности, когда у вас есть ваша главная ценность, что топорщится на маечках, на экранах, в крепких головах, освобожденных от тягостных раздумий и в слабых душах, очищенных от груза достоинства или удушья стыда!..
А ведь берега и вправду – все меньше, и куда ни глянь – переплеск стихии общественного наваждения. Пожалуй, сегодня эта стихия способна прорезонировать и в цунами. Удержим ли мы свой берег и кого еще унесет волнами наваждения?..
Но сейчас мне всего обиднее не за наши размываемые берега, а за эту симпатичную дурочку от социологии. Потому что опыт общественной активности, результатом которой являются два продукта: первый – вождь-кумир, а второй – присяга на верность первому – это опыт социальной лоботомии. И отлепившаяся от восторженной биомассы особь вряд ли сумеет превратиться в ответственного гражданина. Скорее всего это будет существо, практически изоморфное растворившей его ранее социальной протоплазме: гибрид, точнее всего определяемый его основными началами – барин-холуй. При этом активизация того или иного начала зависит исключительно от направления взгляда: вверх на повелителей жизни, или вниз – на подчиненных и подопечных. (В экстремальных ситуациях этот типаж с полпинка превращается в особь «жертва-злодей».)
Но в начале этих печальных и необратимых изменений обязательно присутствует какой-то заразительный всплеск чистого воодушевления. Юные (или сильно задержавшиеся в эмоциональном развитии) души, соблазненные иллюзией причастности к чему-то властному-сильному-важному, практически всегда отзываются лихорадочным румянцем, очаровательным блеском глаз и сбивчивым бредом. Помните пионеров, которых в громе оглушающих оваций запускали на кремлевскую сцену постоять впереди престарелых правителей? На несколько дней они становились невменяемыми, но подобные торжества были все-таки не каждый день и у этих детей был шанс вернуться в нормальное состояние. Следует обратить внимание на то, что действительная причастность к власти (прислуживание и обслуживание ее потребностей в ею же установленных штатных формах) протекала, как правило, без горячечной лихорадки и не грозила никакими особыми осложнениями, кроме входившего в моду цинизма. Но иллюзия причастности (санкционированное болтание вблизи властных коридоров) потрясала неопытные сердца взрывом воодушевления, который оставлял свой след навсегда и заставлял снова и снова искать того же сомнительного счастья...
* * *
Впервые мне довелось наблюдать этот феномен в допотопные школьные времена.
Нашей школой служили обычные бревенчатые домишки, незаметно разваливающиеся внутри развалин высокого забора, отделяющего школьное пространство от остального поселка. Мой пятый класс занимал самую удачную избу – самую дальнюю от дома с учительской и кабинетом директора и поэтому звонок на начало урока доходил до нас намного позже других классов (доходил в буквальном смысле, так как звонком был самодельный колотун-колокольчик в руках школьного сторожа, с которым тот неспешно обходил школьный двор). Мы не знали точно, насколько позже: я считал, что минут на пять, а Тимка клялся, что на все десять, но Тимка так часто клялся во всяких небылицах, что особой веры ему не было. Правда, и кончался урок в нашем пятом тоже позже других, и поэтому мне иногда казалось, что у нас самое неудачное место во всей школе. Но в минуты спокойных размышлений я все-таки убеждался, что удачного в расположении нашего класса много больше. Дело в том, что учителя чаще всего выходили из учительской по наши души только тогда, когда сторож возвращался туда со своим бренькающим звонком. Считай, еще пять минут – наши (а по Тимкиному – еще десять). А кроме того, большинство учителей заканчивало урок, сверяясь не с сигналами сторожа, а со своими часами, что прибавляло к нашей свободе еще пять минут. Вот и выходило, что от 45-минутного урока нам оставалось мучений всего на полчаса (а у Тимки – совсем ничего), и можно было только удивляться, сколько же неприятностей умудрялись сотворить наши учителя за такое короткое время...
Больше всего гадостей можно было (и даже нужно было) ожидать от нашей классной руководительницы – Таисии Николаевны. Главной ее работой была должность старшей пионервожатой, хотя она и была куда старше, чем это было принято для пионервожатой, хоть бы и старшей. У нас, кроме классного руководства, она вела еще уроки пения и каждую неделю мы с Тимкой и Серегой Хвощом буквально до чесотки силились заново придумать, как увернуться от очередной унизительной экзекуции. Дело в том, что на уроках пения Таисия Николаевна заставляла всех нас петь хором с ней ее любимые песни, а самую любимую – «Мы с тобой два берега» – наш пятый жалостно орал несколько раз в урок, распугивая окрестных коз.
Обычного, нормального ее голоса мы не слышали и, может быть, даже его у нее и не было. Иногда она тихо рыдала, посматривая искоса в ожидании, когда же мы устыдимся своей черной неблагодарности и раскаемся в своих бесконечных перед ней преступлениях. Смотреть на это было очень неприятно, и мы конечно же отворачивались, снова убеждая Таисию Николаевну, что внутри этих тупых уродов ничто человеческое не ночевало. Все остальное время она визжала, и, например для Тимки, это было куда невыносимей, чем песня про два берега. А в промежутках между пением, визгами и рыданиями она что-то постоянно придумывала, чтобы преодолеть нашу деревенскую косность и поселить нас среди тех же светлых идеалов коммунизма, с которыми, по ее словам, она не расставалась ни на секунду...
Однажды она объявила, что три ряда наших парт в классе – это на самом деле три боевых звена, которые будут каждый день напролет бороться за право первыми повязать себе пионерские галстуки. Потом она назначила в каждый ряд по два командира и напомнила нам, что мы – октябрята и должны стыдиться сами себя за все свои безобразия. Уже должен был начаться урок географии и директорша (на самом деле – историчка, а для нас и учитель истории, и учитель географии, и учитель рисования) нетерпеливо постукивала указкой, но Таисия Николаевна что-то ей пошептала, закатывая глаза и сняла с урока всех ею назначенных командиров, уводя их с собой. «Октябрята! К борьбе за дело Ленина будьте готовы!», – взвизгнула она в дверях, да так резко взвизгнула, что вздрогнули все, включая директоршу.
А на следующее утро сразу же за скриплой дверью классной избы на меня дружной стаей налетели все шесть наших командирш-одноклассниц. Меня закрутил этот неожиданный напор многорукого воодушевленного чудовища, щебечущего в несколько ртов невероятную хрень. «Покажи руки… светлые идеалы… чистые уши… гигиена… как завещал великий Ленин… карманы… нет носового платка… в портфеле нет дневника…». Тут только я заметил, что одна из командирш шарит в моем портфеле, и рванулся из цепких рук, но мог бы уже и не рваться, потому что задавачная гадина отбросила мой разворошенный портфель на парту, а сама старательно записывала в специально разлинованной тетрадке про то, что у меня нет дневника и утиральника для носа.
Пришедшие раньше одноклассники сидели за партами, уворачивая в сторону глаза – ненормально тихие и пристыженные собственным бессилием, а в дверь что есть сил рвался очередной бедолага. Командирши оправили свои чистенькие фартучки, подровняли белые повязки с красным крестом на правой руке, сверкнули на нас необычайно сияющими глазенками на восторженных мордахах и откинули дверной крючок…
Из глубины класса на все это благосклонно смотрела Таисия Николаевна, и победная улыбка страшновато ползала по ее разрумяненному лицу.
Скоро все мы, слегка помятые санитарным кордоном, заняли свои места. Точнее, почти все. Тимку уличили в том, что у него грязные руки и уши и отправили все это отмывать, а поскольку в наших классных избах для этого не было никаких приспособлений, он и умотал вразвалочку обратно домой, вызывая жгучую зависть и открывая нам обалденные перспективы…
– В каждом человеке и даже у таких хулиганов как вы, – назидательно взвизгивала Таисия Николаевна, подводя первые итоги своих новаций, – все должно быть прекрасно и безупречно чисто: и руки, и мысли, и уши…
Наши одноклассницы, приставленные стражами к прекрасному, сияли таким необыкновенным счастьем, что даже смотреть на них было неприлично, и мы себе позволяли только подсматривать за ними.
Несмотря на то, что первый урок в нашем пятом теперь начинался с существенным опозданием, остальные учителя некоторое время полностью поддерживали наших стервенеющих на гигиене и порядке командирш, грозя все более многочисленным нарушителям снижением оценок за четверть и другими очень отдаленными карами. Но с каждым днем носителей грязных рук и ушей становилось все больше, и в конце концов на первых уроках порядок и гигиена стали идеальными: ни шума, ни гама, ни самих пятиклассников – только шесть восторженных идиоток, сияющих счастьем и преданностью.
Наверное к этому времени учителя перестали полагать, что в каждом из нас так уж непременно все должно быть прекрасно, и бушующим стражницам запретили отсылать нас на отмывание рук и ушей. Теперь за такие преступления нас по жалобам санпропускниц просто заставляли стоять стоймя урок напролет, возвращая за парту только на время письменной работы. Правда, это делали лишь самые правильные учителя, а другие – нормальные – выслушивали жалобы, советовали обратиться с этим вопросом к классному руководителю и начинали урок. Злобные санитарки поджимали губы и жаловались Таисии Николаевне уже не только на нас, но и на неправильных учителей, а сами с еще большим остервенением записывали в специальные тетрадки любые наши нарушения порядка и чистоты. Не помогали ни подзатыльники, ни разбросанные из портфелей учебники – никакие традиционные и специально придуманные способы болезненного (и весьма болезненного) воздействия. Все это превращалось в очередные записи нарушений, а затем появлялось в наших дневниках двойками и колами по пению и поведению и грозными посланиями родителям…
Выход нашел Серега. В каждой классной избе была печка, которой обогревались классы с поздней осени и до самой весны. Сейчас еще печкой не пользовались, и Серега зачерпнул из поддувала полные горсти холодной золы, а когда две санкомандирши подлетели к нему проверять чистоту рук, он их и показал – резко разжал пальцы, окутывая жриц гигиены двумя облачками сизого пепла. Под мощный хохот всего класса стражницы чистоты отправились отмываться…
На следующий день отмывались и другие санактивистки, и постепенно весь их гигиенический пыл сошел на нет. Таисия Николаевна несколько раз пыталась возродить затухающее движение к светлым идеалам, но против золы все ее резоны оказались слабоваты…
* * *
Я не уверен, что зола могла бы утихомирить сегодняшних активистов из «Наших», но что-то с ними делать необходимо. Иначе их воодушевляющая энергия непременно начнет пожирать окружающий мир. Прежние заводилы подобных молодежных истерик чувствовали эту опасность и старались быстренько направить бушующую восторгом властной причастности молодежь куда подальше – то на целину, то на БАМ. Эффект наступал такой же и столь же быстро, как и в нашем школьном эксперименте с золой…
Сегодняшние совратители молодежи ни о каких завтрашних опасностях от разбуженной ими стихии не думают. Власть благосклонно посматривает на восторженные ликования ею же совращенных юнцов, все более и более воспринимая именно эти истерики как мнение подвластного народа и его волю. Так реальность превращается в мир искажений. Не только российская власть становится для народа черным ящиком, который невозможно ни контролировать, ни понять, но и народ становится для власти таинственной и даже угрожающей силой – таким же черным ящиком. А то, что власть видит в качестве народа – всего лишь совращенные ею неопытные души, взбитые в ликующую пену и заражающую на какое-то время окружающий мир своим наваждением…
Такими они и разойдутся по стране, вольно и невольно воспроизводя всей своей жизнью тот же уродливый вариант социальных связей и отношений («барин-холуй»), которым все они уже инфицированы. А красочные декорации к этой традиционной сути обустраемого общества изобразят все те же михалковы-с-бондарчуками в полном соответствии с требованиями момента. Надо – и наведут декор демократии, и это будет самая истинная демократия. А моргнет суверен – и оформят демократию суверенную… святую… любую…
– А разве не демократия? – Моей неутомимой собеседнице Ирине кажется, что теперь у нее в руках убойный гранотомет. – Конституция ведь – демократическая, и менять мы ее не будем…
Конечно, не будем. Не надо менять Конституцию. И читать ее тоже не надо, чтобы не возникали всякие вредные мысли. Мы лучше на нее молиться будем… Как и на пользующего ее гаранта. А совсем бы хорошо причислить его к лику святых, но…
Впрочем, можно еще назначить его пожизненным Дедом-Морозом, предоставляя ему на новогодне-рождественскую неделю всю полноту власти вместе с ядерным чемоданчиком для раздачи ежегодных подарков и звездюлин любому отличившемуся человеку и государству…