Алексей Мокроусов
Рецензии
Из Сибири с любовью
Ингеборг Приор. Завещание Софи. От Ганновера до Сибири. Трагическая история Софи Лисицкой-Кюпперс и ее похищенных картин. Новосибирск: Свиньин и сыновья. 2016 – 352 с.
Биография Софи Лисицкой-Кюпперс (1891–1978) – пример того, как можно оказаться жертвой сразу двух тоталитарных систем, не будучи ни в чем виноватой.
В 1927 году немка Софи Кюпперс вышла замуж за известного художника и архитектора Лазаря (Эля) Лисицкого. В 20-е он много работал в Германии, Кюпперс уехала к нему в СССР. Несмотря на авангардность, Лисицкий оказался вполне востребован на родине, государственных заказов было немало, и до его смерти в декабре 1941 году жизнь в Москве казалась прекрасной.
В 1944 году, незадолго до казавшейся уже очевидной победы в войне против фашизма, Софи с сыном Йеном выслали в Новосибирск на вечное поселение без права удаляться от города больше, чем на семь километров. Она не верила, что это и впрямь навсегда, но долгое время государство казалось точным в своем безжалостном прогнозе. Лишь 1956-м, когда ссылка была формально отменена Главным управлением внутренних дел по Новосибирской области, она впервые съездила в Москву, но возвращаться туда не решилась.
Как пишет немецкая исследовательница Ингеборг Приор, в момент высылки из столицы Софи объявили, что органы МГБ (Министерства государственной безопасности СССР) будут вести за ней наблюдение и дважды в месяц она обязана являться в комендатуру. Работу и место проживания ей придется искать самой. Только эту «свободу» ей и оставили.
Софи еще повезло, что благодаря заступничеству Елены Стасовой ей разрешили больше, чем другим: дали трое суток на сборы, позволили взять столько вещей, сколько она сможет унести. Кроме того, Софи получила возможность взять с собой деньги, которые должны были помочь ей обосноваться на новом месте. Но почти все свои сбережения она потратила на лечение Лисицкого, а ежемесячные перечисления со счета в ганноверском Коммерцбанке прекратились еще в 1936 году. Первое время она могла менять валюту на специальные чеки и покупать товары в специализированных магазинах для иностранцев. В 36-м оборвалась и эта последняя ниточка, связывавшая ее с родиной и облегчавшая жизнь в Москве».
В итоге в Сибири она осталась навсегда. После реабилитации, правда, смогла пару раз выехать к родным в Европу, в 60-е написала книгу о творчестве Лисицкого (ее издали в ГДР), организовала в новосибирском Академгородке его первую послевоенную выставку, подарила много графики Лисицкого Третьяковке. А вот наследникам пришлось заниматься розыском работ из коллекций матери, причем не только советской, но и немецкой.
Так, при сборах и прощании со знакомыми в Москве прямо из квартиры пропала одна из двух принадлежавших Софи картин Пауля Клее. В годы перестройки неизвестный владелец продал ее в ГМИИ им. Пушкина.
Утраты произведений искусства преследовали Софи всю жизнь. Вместе с первым мужем, немецким искусствоведом Паулем Эрихом Кюпперсом, она собирала в Германии современное искусство – Шагал, Нольде, Леже, Мондриан… нацисты конфисковали все 13 работ, каждая из которых украсила бы музей мирового уровня. Их судьба сложилась по-разному – так, «Импровизация № 10» Кандинского оказалась у известного базельского собирателя Эрнста Бейелера. Не дожидаясь очевидного решения суда, тот в 2002 году пошел на мировую с наследниками Лисицкого, выплатив отступные.
Отдельный сюжет книги – история, связанная с кельнской галереей Антонины Гмуржинской, занимавшейся наследием Лисицкого всеми доступными ей методами. Автор книги напоминает, как Софи буквально заставляли подписывать сертификаты на неизвестно откуда взявшиеся картины Лисицкого только по маленьким фотографиям, присланным из ФРГ. В результате суда в Германии галерея выплатила 300 000 марок Йену Лисицкому, но сам он не считает процесс выигранным – работы отца, ради которых все затевалось, так и остались в Кельне.
Сейчас Йен живет на ферме в Испании, и эта евразийская география одной судьбы сына великого художника – напоминание не только о той ситуации юридического бесправия, в котором оказывались дети как осужденных, так и высланных, но и о том, как мало свободы в биографиях ХХ века. Впрочем, наследникам Лисицкого относительно повезло, их делом занимались европейские суды. Куда сложнее обстоит ситуация с наследством тех, кто был репрессирован в 1920–1950-е годы с конфискацией имущества. Оценка этого имущества производилась, судя по всему, на глазок, известные суммы компенсаций кажутся смехотворными. Никто не занимается общей статистикой – сколько всего было конфисковано, что возвращено из предметов, представляющих художественную ценность, таких как картины или рукописи, что осело в музеях и госархивах, какие суммы получили репрессированные и их наследники.
Вместо этого остается только догадываться о содержании иных оправдательных процессов. Так, в 1992 году родственники одного из главных палачей сталинского периода русской истории, генерал-лейтенанта Льва Влодзимирского добились не только его оправдания в части, касавшейся измены родине, но и возвращения конфискованного по решению суда имущества. Бывший начальник следственной части по особо важным делам МВД СССР был признан виновным лишь в злоупотреблении власти при наличии особо отягчающих обстоятельств – именно так российская юстиция в 2000 году стыдливо именовала садизм, практиковавшийся органами НКВД на самым высоком уровне (известно, что Влодзимирский лично принимал участие в убийстве арестованного посла СССР в Китае Боркуна, он убил его ударом молотка). Остается только гадать, какую именно часть в имуществе Влодзимирского составляли вещи его жертв. Может, среди них попались и вещи, которые вынуждены были оставить в Москве в момент высылки вдова и сын Лисицкого.
«Можно ли забывать, какова была (да и остается) сама страна?»
Сталин. Pro et contra [антология]. В двух томах. Сост. Кондаков И. В. – СПб.: РХГА – Пальмира, 2017. 878 + 877 с.
Можно ли понять тирана?
Сталин остается незаживающей раной российского исторического мышления. Посвященные ему публикации множатся на глазах, телевидение не переставая тиражирует его усы, обвислую руку и шаркающую походку, но в обществе не только нет согласия в оценке его деятельности – сам диапазон оценок поражает широтой, он простирается в диапазоне от гения до тирана. Эта широта, столь частая в случае с психопатами у власти, оказывается скорее характеристикой самого общества, а не расколовшего его мнимое единство персонажа.
Посвященный Сталину двухтомник, переизданный хит знаменитой серии Pro et contra (после временного закрытия она возобновилась совместными усилиями двух петербургских издательств), объединяет самые разные материалы о генералиссимусе, от мемуаров так и не вышедших из служебной зависимости военачальников, блестящих текстов Троцкого и сочинений самого Сталина, включая переводы его стихов и даже тексты тостов на официальных мероприятиях, до образцов художественной литературы, в том числе фрагменты посвященной юности вождя пьесы Булгакова «Батум», поэзии Пастернака, Мандельштама и Бухарина, а также образцы фольклора. Все это складывается в картину целой эпохи, думать о которой приходится часто, а вот оказаться в ней захочется вряд ли.
В соответствии с названием серии составители дают слово всем сторонам. Составитель первого тома антологии Александр Хлевов (второй том подготовил Игорь Кондаков) собрал обширный материал, но собственная его позиция по отношению к прошлому отличается фатализмом: «Скажем так: психологический микроклимат в сталинском аппарате, предельно оптимизированный для решения нечеловеческими темпами задач нечеловеческой же сложности, однозначно не способствовал увеличению продолжительности жизни сотрудников этого аппарата. Сталин, сам работавший на износ, требовал того же от подчиненных.
Итоги работы впечатляют. Но главной загадкой, без сомнения, остается то, чем именно руководствовался Сталин, принимая решения по смещению с постов или ликвидации людей, многих из которых он близко и досконально знал. Да и вообще – какова глубинная логика этих действий? Это недоумение отчетливо звучит в рассказе А. В. Горбатова о том, что случилось после его освобождения:
Отдохнув часа три, я позавтракал и пошел отправить жене телеграмму, в которой сообщал, что вернулся, и просил скорее приехать в Москву. Помня обещание, данное когда-то товарищу Б. в Лефортовской тюрьме, сходить к его жене, как только буду на свободе, и рассказать ей, как обстоят дела ее мужа, и, будучи уверен, что он страдает где-то в лагере, я немедленно, прямо с телеграфа, отправился на розыски. Быстро нашел нужную мне квартиру. Позвонил, дверь открылась – и, к моему величайшему изумлению, я увидел его самого в генеральской форме.
Это было так неожиданно, что в первый момент я потерял дар речи. Мы, конечно, были рады видеть друг друга на свободе. Но я никак не мог понять, как он оказался дома? Он рассказал, что, после того как меня вызвали из камеры с вещами, его еще некоторое время подержали в Лефортовской тюрьме, а затем отпустили.
Уйдя от него, я долго не мог привести свои мысли в должный порядок. Что обвинения против него ложные, в этом я всегда был уверен. Но обстоятельства его освобождения сбивали с толку. Человек когда-то служил офицером в царской армии, напрасно обвинил себя, обвинил других – и вскоре был освобожден из тюрьмы без суда. А меня, бедняка по происхождению, которого выучила и подняла на такую высоту Советская власть, не подписавшего ложных показаний, осудили и сослали на Колыму…
История, описанная Горбатовым, и сам ход его рассуждений, подтверждают простую, казалось бы, идею – разговоры о классовой солидарности, межклассовой борьбе и строительстве нового общества как союза рабочих и крестьян, никакого отношения к реальности 30-х – да и второй половины 20-х, пожалуй, тоже, – не имели. Целью их было закамуфлировать подлинные процессы, происходившие в Кремле и связанные изначально с борьбой за власть, а в конце – с инерцией машины подавления и устрашения, старческими процессами в больном и без того мозгу вождя, а также личностными характеристиками его окружения, убогостью так называемой советской элиты, достижения и способности которой кажутся сильно преувеличенными на фоне деятельности западных политиков той поры.
Но Хлевов предлагает взглянуть на это глазами завороженного персонажа сериала «Твин Пикс», а не ученого-историка. Комментируя пример из Горбатова, он пишет:
Очевидно, что подобные действия невозможно объяснить ни психическими расстройствами, ни «мистической дьявольской натурой» Верховного, ни тщательно продуманным планом по ликвидации всех потенциальных противников, ни случайностью, ни маниакальным пристрастием к власти, ни происками иностранных разведок, ни извечным русским головотяпством и неразберихой, ни легендарными «перегибами на местах». Сталин нередко колебался, приближал к себе опасных людей и жестоко расправлялся с совершенно безвредными, включал и выключал «мотор» карательной системы, «прибавлял газу» по ему одному понятной системе, которая либо не существовала вовсе, либо остается нами непонятой до конца. Без раскрытия принципов этой системы и ее логики анализ кадровой политики сталинизма и репрессий в армии и аппарате управления во всей их целостности, очевидно, не может быть вполне успешным.
«Впрочем, надежд на уяснение этой системы, в связи с кончиной ее единственного автора, немного», подводит итог историк. Но в том-то и состоит задача исследователя, чтобы предложить свою картину мира и исторического процесса, вне зависимости от того, живы их главные герои или нет. Задача интеллектуала – работать над образом и концепцией прошлого и настоящего, а не пасовать перед лицом очевидных трудностей.
При этом Хлевов прибегает к аналогиям, которые трудно не отнести к публицистическим, а именно «публицистика» является негативным для составителя словом, которым он определяет качество многих текстов. Но иначе не создать собственную мифологию, связанную с первой в истории модернизацией и прочими мифами советского мышления:
Давно уже не секрет, что ошибка была допущена в другом – в принципиальной разнице структуры советских танковых соединений, крайне слабо насыщенных пехотой и средствами ее транспортировки, а также пехотными противотанковыми средствами. «Голые» танковые соединения на практике оказались беззащитными в ближнем бою, а руководство ими так и не наладилось, что в основном и привело к потере почти всей массы танков в летние и осенние месяцы 1941 г. В этом заключался один из главных просчетов Сталина и руководства РККА по извлечению опыта 30-х. Однако заметим, что нельзя не учитывать фактора крайней слабости отечественного автопрома, в принципе неспособного обеспечить армию огромным количеством качественных грузовиков и тягачей – при заявленных ее размерах. Логика развития «от простого к сложному» была нарушена еще в годы первых пятилеток, когда ставка была сделана на массу оружия любой ценой. Такое «строительство дома с последнего этажа» – безусловно ошибочное решение, но оно вытекает из сталинской стратегии индустриализации и отчасти – из логики отечественной ментальности, всегда стремящейся «обойти гору». В конце концов, Петр Великий тоже создал современную армию, отменный флот и построил Санкт-Питер-бурх, не отменяя ни крепостной зависимости, ни ручного труда, ни российского бездорожья – и как-то получилось. Вряд ли Сталин не анализировал опыт этой первой в истории человечества модернизации и не черпал в нем вдохновения – в том числе и применительно к армейскому строительству.
Подмена аргументов здесь настолько очевидны – так, Петр, не отменял крепостной зависимости, но Сталин ввел ее заново; нет «отечественной ментальности», есть общие черты у малообразованных лидеров нации, – что на них не стоит останавливаться. А главное, как быть с ленинской оценкой Сталина, зафиксированной в бумагах Марии Ульяновой и относящейся к 1922 году? Записи сестры Ленина приводятся во втором томе: «одно я могу сказать с полной убежденностью. Слова его о том, что Сталин «вовсе не умен», были сказаны В. И. абсолютно без всякого раздражения. Это было его мнение о нем – определенное и сложившееся…
Вряд ли Сталин поумнел за последующие 30 лет. Но таинственный опыт власти, опыт «ручного управления» страной, необходимость управлять новой империей, принимать решения и отвечать на вызовы, сказались на расширении масштабов его мышления, неоригинального, но цепкого. Да и общение с интеллектуалами даже из обезьяны делает человека (чего стоит хотя бы запись беседы Сталина и Лиона Фейхтвангера от 9 января 1937 года, где немецкий писатель призывает отказаться от слова демократия! Вот где сдача и гибель западного интеллектуала!). Другое дело, что сам тип ручного управления построен на подавлении гражданской инициативы и носит тупиковый характер, возможно, именно в этом наследии и состоит главное преступление сталинизма.
Впрочем, трудно не отдать должного приверженности составителей к показу разных позиций – хотя вряд ли стоило давать разделу название «Гений войны» или помещать фрагменты опусов Виктора Суворова, при переизданиями их лучше было бы заменить фрагментами исследования Олега Хлевнюка и Йорга Баберовского. Еще более странным выглядит отсутствие в двухтомнике текстов или интервью Михаила Гефтера. Зато публикуется довольно точные оценки Дмитрия Волкогонова:
Пытаясь проникнуть в духовный мир Сталина на основе анализа конкретных фактов того времени, мы видим, что упорство “вождя” базировалось на чрезмерной уверенности в себе, неспособности признать ошибочность своего решения, самолюбии. Подобное, во многом “бесконтрольное”, упорство, близкое к упрямству, в конце концов подтачивает и саму волю, которая является его источником. А это ведет к тому, что на каком-то этапе упрямство как бы парализует волю, сковывая ее путами вдруг появляющейся нерешительности, сомнений и колебании. Человек никак не может совершить чрезвычайно нужный и ответственный шаг. Именно таким предстал в последние дни перед войной, особенно в решающие часы, Сталин, человек, несомненно, волевой. Воля, подавленная упрямством, не внемлет доводам интеллекта. Это есть, по словам Энгельса, “ослепленное упрямство”, которое вступает в конфликт с аргументами ума.
Ко всему этому, подчеркну еще раз, Сталин не обладал даром предвидения, способностью приподнять завесу над грядущим и заглянуть за горизонты сегодняшнего бытия. Он продолжал пристально вглядываться в настоящее, глядя себе под ноги, находясь под гипнозом желаемого. У него не было способности опережающего отражения бытия. В противном случае разве он не мог предвидеть, например, последствий репрессий десятков тысяч высших армейских командиров накануне войны? Можно, конечно, сказать, что здесь он руководствовался только политическими и личными соображениями, однако, так или иначе, трагедия этих горьких лет свидетельствует не только о глубокой моральной ущербности “вождя”, но и о его ограниченной способности видеть будущее. Ошибки в оценке военно-политической ситуации накануне войны – неоспоримое тому доказательство.
Моральная ущербность отдельно взятого вождя – не повод стране хором сходить с ума, да и вряд ли репрессии объяснимы лишь качествами одного человека. Как говорил Довлатов, «мы без конца ругаем товарища Сталина, и, разумеется, за дело. И все же я хочу спросить – кто написал четыре миллиона доносов?». Хлевов, в частности, справедливо утверждает, что «недопустимо связывать ответственность за сам размах репрессий исключительно со Сталиным. Безусловно, централизация управления формально делает его ответственным за все, что происходит в стране. Но можно ли забывать, какова была (да и остается) сама страна? Приведем несколько фрагментов из воспоминаний людей, очень близко общавшихся с Верховным и имевших достаточно объективный взгляд на происходящее [ В предисловии цитируются мемуары Н.Г. Кузнецова «Крутые повороты: из записок адмирала». ]:
Помню, я был в кабинете Сталина, когда он вдруг сказал:
– Штерн оказался подлецом.
Все, конечно, сразу поняли, что это значит: арестован. Там были люди, которые Штерна [ Григорий Штерн, генерал-полковник, Герой Советского Союза, отличился в боях на реке Халхин-Гол. ] отлично знали, дружили с ним. Трудно допустить, что они поверили в его виновность. Но никто не хотел показать и тени сомнения. Такова уж была тогда обстановка. Про себя, пожалуй, подумали: сегодня его, а завтра, быть может, меня. Но открыто этого сказать было нельзя. Помню, как вслух, громко, сидевший рядом со мной Н. А. Вознесенский произнес по адресу Штерна лишь одно слово: «Сволочь!»
Не раз я вспоминал этот эпизод, когда Николая Алексеевича Вознесенского постигла та же участь, что и Г. М. Штерна.
После войны я сам оказался на скамье подсудимых. Мне тоже пришлось испытать произвол времен культа личности, когда «суд молчал»….
То, что адмирал Кузнецов называл «произволом времен культа личности», было средством управления, страх не просто парализует волю в тот момент, когда надо вступиться за невинно осужденного или назвать вещи своими именами, он не позволяет задумываться о том, как устроена сама власть, какими правами та обладает и кто этими правами ее наделил. Отсутствие контроля над властью не только породило невиданное прежде в мире насилие в особо изощренных формах, но и привело к историческому отставанию страны как в техническом прогрессе, так и в уровне жизни, и уже с этой точки зрения фраза «произвол времен культа личности» может быть воспринята лишь как исторически аберрация, неумение или нежелание мемуариста признать очевидное – бесперспективность всей идеи, на которой якобы базировалась советская жизнь. Но большинство авторов остаются в рамках советской парадигмы мышления, они готовы признать наличие пятен на челе Сталина или даже вообще отказать ему в гуманизме, но настаивают на неизбежности самого социалистического выбора России, сослагательное наклонение им неведомо.
Когда элитой овладевает страх, его первой жертвой становится сама элита. Впрочем, это не отменяет элемента случайности в выборе жертвы, Дракон не властен над собственной психикой. Судя по всему, следует опасаться неожиданных проявлений его внимания, за приступом нежности наверняка последует приступ недоверия. Во вступительной статье к первому тому цитируются и примечательные мемуары главного маршала авиации Александра Голованова; изначально они печатались со значительными сокращениями и цензурной правкой, полный текст со всеми авторскими оценками людей и событий, был опубликован лишь в 2004 году:
Однажды Сталин после обсуждения с Филиным [ Филин А.И. – советский летчик-испытатель, генерал-майор авиации, начальник НИИ ВВС. ] [] какого-то авиационного вопроса пригласил его обедать. Как сейчас помню красивое, бледное лицо Александра Ивановича, стройную фигуру, внимательный взгляд голубых глаз и улыбку. За обедом Сталин расспрашивал Филина о летной работе, самолетах. Интересовался здоровьем. У Филина был больной желудок, кажется язва. Спрашивал, нравится ли ему вино с наклейкой из обычной бумаги и напечатанным на машинке названием. Филин ответил:
– Да, очень хорошее вино – слабое и приятное.
Сталин заметил:
– Вам это можно пить?
Затем, спросив, какие фрукты любит Филин, распорядился отнести ему в машину фруктов и несколько бутылок вина. Смотрел на него все время приветливо и дружелюбно.
А через несколько недель стоило одному конструктору доложить: «Товарищ Сталин, Филин тормозит испытание моего истребителя, предъявляет всякие претензии», – и в судьбе Филина произошел крутой поворот.
– Как так? – спросил Сталин.
– Да вот указывает на недоработки, а я утверждаю, что самолет хороший.
Присутствующий Берия что-то пробормотал про себя. Можно было понять только одно слово: «Сволочь…» А через несколько дней стало известно, что Филин арестован.
Спустя некоторое время я попытался помочь Александру Ивановичу, но из этого ничего не вышло.
Фамилия конструктора, «пожаловавшегося» на Филина и тем самым обеспечившего ему смертный приговор, – Александр Яковлев, создатель «яков». Многие обвинения в его адрес выглядят неоправданными, но в то, что подобная жалоба «в рабочем порядке» могла привести к трагедии, верится без труда. Неконтролируемая снизу власть легко покидает точку равновесия, выбирая между двумя решениями наиболее алогичное и наименее эффективное. Тем самым она обнаруживает свои подлинные цели, связанные не с эффективностью управления, но с расширением принципов управления, построенных на специфических принципах тотального устрашения, не знающего границ пространства и времени. Филин был расстрелян 23 февраля 1942 года, вероятно, дату выбирали по тому же принципу, по которому японцы казнили Рихарда Зорге 7 ноября.
О границах дозволенного
Голованов пишет о собственных попытках вызволить товарищей из тюремных камер, концлагерей и ссылок, он напоминает, как важно было не оставлять попыток по спасению людей:
Не раз мне приходилось хлопотать за кого-нибудь перед Верховным Главнокомандующим или быть свидетелем того, как это делают другие.
Так, однажды, неизвестно какими путями, появился у меня на столе замусоленный треугольник-письмо: «Гражданину командующему Голованову». Признаться, с такими адресами я еще писем не получал.
Быстро вскрыв его, сразу посмотрел на подпись: «Мансветов». Неужели это командир отряда из Восточно-Сибирского управления ГВФ? [ ГВФ – Гражданский воздушный флот. ]
Действительно, письмо было от него, а сидел он в лагерях где-то на Колыме, обвиненный в шпионаже в пользу Японии и арестованный в 1938 году.
Мансветов просил помочь ему. Сам он происходил из грузинских князей, но, как известно, князья эти подчас, кроме общипанного петуха, ничего не имели. Как летчик и командир отряда Мансветов, оставаясь беспартийным, пользовался большим авторитетом среди товарищей, и уж что-что, а версия о его японском шпионаже никак не укладывалась в моей голове. Вспомнил я и свои мытарства в Иркутске. Меня ведь тоже пытались приобщить к какой-то разведке.
Вечером я пришел домой к И. В. Сталину, рассказал ему о полученном письме, а заодно и о своей иркутской истории…
– Что-то о князьях Мансветовых ничего особенного не слышал, – сказал он. – Вы хорошо знаете этого Мансветова?
– Я не только хорошо его знаю, но ручаюсь за него и прошу разрешить забрать его к нам в АДД [ АДД – Авиация дальнего действия. ].
– Ну что же, если вы уверены в нем и ручаетесь за него, мы сейчас попросим направить его к вам.
Он подошел к телефону, набрал номер.
– У меня Голованов. Ходатайствует за бывшего своего командира отряда. Считаю, просьбу его следует рассмотреть: зря человек просить не будет.
– Приедете к себе, позвоните Берия, – сказал Сталин. На этом мы и распростились. <…>
Приехал к себе в штаб, мне сказали, что дважды уже звонили от Берия и чтобы я сейчас же ему позвонил.
– Что это у тебя там за приятель сидит?! – грубо спросил меня Берия, как только я с ним соединился.
Я понял, что он был недоволен моим непосредственным обращением к Сталину.
Я рассказал о сути дела и сообщил, где находится Мансветов. Через некоторое время мне позвонил Берия и сказал, что Мансветов скоро прибудет ко мне и чтобы я написал документ с просьбой о его освобождении и направлении в мое распоряжение. Впредь, дал указание Берия, по этим вопросам беспокоить Сталина не нужно, а если что-либо возникнет, обращаться непосредственно к нему, чем я и не преминул в дальнейшем воспользоваться.
…Впоследствии мне удалось договориться и о том, что все сбитые летчики и члены наших боевых экипажей, попавшие теми или иными путями снова на нашу территорию, будут немедленно возвращаться в АДД, минуя всякие места проверок. Так всю войну и делалось…
…Все вопросы были решены, но я не уходил.
– Вы что-то хотите у меня спросить?
– Товарищ Сталин, за что сидит Туполев?..
Вопрос был неожиданным.
Воцарилось довольно длительное молчание. Сталин, видимо, размышлял.
– Говорят, что он не то английский, не то американский шпион…
Тон ответа был необычен, не было в нем ни твердости, ни уверенности.
– Неужели вы этому верите, товарищ Сталин?! – вырвалось у меня.
– А ты веришь?! – переходя на «ты» и приблизившись ко мне вплотную, спросил он.
– Нет, не верю, – решительно ответил я.
– И я не верю! – вдруг ответил Сталин.
Такого ответа я не ожидал и стоял в глубочайшем изумлении.
– Всего хорошего, – подняв руку, сказал Сталин. Это значило, что на сегодня разговор со мной окончен.
Я вышел. Многое я передумал по дороге в свой штаб…
Через некоторое время я узнал об освобождении Андрея Николаевича, чему был несказанно рад. Разговоров на эту тему со Сталиным больше никогда не было».
Личное мужество всегда благородно, но последствия таких поступков непредсказуемы, тем более что они единичны; масса не может быть мужественна. Неизвестно, что было бы, если бы разговоры о невинно арестованных продолжались, как отреагировал бы Сталин на постоянное присутствие защитника невинно осужденных. Впрочем, Голованов, долгое время бывший близким товарищем «кремлевского горца», так и так попал в опалу, хотя и не был арестован, а просто фактически резко понижен в должности, почти как позднее Шепилов – бывший министр иностранных дел СССР в расцвете лет работал архивариусом.
В статье составителя второго тома Игоря Кондакова «Демиург и Верховный главнокомандующий советского строя» приводятся любопытные цитаты из публичного выступления Сталина, оправдывавшего террор с точки зрения повышения явки избирателей – интересный опыт, до обидного мало используемый его наследниками во власти. Историк предваряет их следующим замечанием:
«Сталин по преимуществу творил «методом отрицания» и «революционного насилия» – по-роденовски отсекая от глыбы российско-советского общества «все лишнее»: царизм, помещиков и капиталистов; «ленинское завещание», нэп, кулаков, либеральную интеллигенцию, буржуазных «спецов», левую и правую оппозицию, «ленинскую гвардию», «врагов народа», шпионов и диверсантов; «виноватые» перед советской властью народы (вроде крымских татар, немцев Поволжья, чеченов, ингушей, балкарцев, калмыков и др.); провинившиеся города (Ленинград, помнивший Зиновьева и Кирова; Сталинград, бывший когда-то Царицыном; Берлин, несший на себе бремя гитлеризма); «лженауки» («вейсманизм-морганаизм», «менделизм» и в целом всю генетику, «марризм» в языкознании, «формализм» в литературоведении и искусствознании, кибернетику, теорию относительности и т.п.); художников-формалистов; «безродный космополитизм», «врачей-убийц»…
Это «отсечение» не сопровождалось рождением новых классов и социальной общности, оно было самоцелью. Как писал Сталин, полемизируя с зарубежными критиками массовых репрессий: «Как может поколебать и разложить советский строй очищение советских организаций от вредных и враждебных элементов? Троцкистско-бухаринская кучка шпионов, убийц и вредителей, пресмыкающаяся перед заграницей, проникнутая рабьим чувством низкопоклонства перед каждым иностранным чинушей и готовая пойти к нему в шпионское услужение, <…> – кому нужна эта жалкая банда продажных рабов, какую ценность она может представлять для народа и кого она может «разложить»? В 1937 году были приговорены к расстрелу Тухачевский, Якир, Уборевич и другие изверги. После этого состоялись выборы в Верховный Совет СССР. Выборы дали Советской власти 98,6 процента всех участников голосования.
В начале 1938 г. были приговорены к расстрелу Розенгольц, Рыков, Бухарин и другие изверги. После этого состоялись выборы в Верховные Советы союзных республик. Выборы дали Советской власти 99,4 процента всех участников голосования. Спрашивается, где же тут признаки разложения и почему это разложение не сказалось на результатах выборов?» – говорил Сталин в Отчетном докладе на XVIII съезде партии.
И тотчас же дает ответ на свой риторический вопрос. Сначала – от обратного, по логике абсурда: «Слушая этих иностранных болтунов (Сталин имеет в виду прозвучавшее в зарубежной прессе осуждение кровавых политических процессов 30-х гг. и вообще безудержных сталинских репрессий эпохи Большого террора. – И. К.), можно прийти к выводу, что если бы оставили на воле шпионов, убийц и вредителей и не мешали им вредить, убивать и шпионить, то советские организации были бы куда более прочными и устойчивыми. (Смех.) Не слишком ли рано выдают себя с головой эти господа, так нагло защищающие шпионов, убийц, предателей?» – И сразу же, добившись разоблачительного эффекта в отношении высмеиваемых им
«защитников», а также «покровителей» и «организаторов» «врагов народа», – ответ прямой, утвердительный: «Не вернее ли будет сказать, что очищение советских организаций от шпионов, убийц, вредителей должно было привести и действительно привело к дальнейшему укреплению этих организаций? [ Цит. по изд.: Сталин И. Вопросы ленинизма. 11-е изд. М.: Политиздат, 1939. С. 590–591. ]».
Почему самоизоляция в политике связана с агрессивным неприятием внешнего мира, а не с удовлетворением от обнаруженной истины, почему силы пропаганды бросаются на разжигание ненависти ко всему иному, а не на решение внутренних задач? Не оказывается ли она еще одним способом сохранения власти, важным средством контроля над инакомыслящими, которое выглядит гарантией спокойного будущего, гарантией недолговременной и по природе своей утопичной? Чтобы сделать ее более реальной, реалистичной, требуется регулярное появление новых врагов, поэтому их образы создаются властью и распространяются в СМИ с регулярностью прогнозов погоды. Шельмование мертвых выглядит удобным занятием, но куда эффектнее шельмовать живых, присваивать им ярлыки и раздавать публичные пощечины, на которые они не могут ответить, тем более когда пощечины носят смертельный характер. Посвященный Сталину двухтомник полон примерами этой кажущейся иррациональной истерии власти, но на самом деле перед читателем разворачивается единственная логика, в которой существует такая власть: логика собственного выживания. В ее рамках расстрел бывшего оппозиционера, ныне безвольного и безопасного, вроде давно сдавшегося Бухарина или Каменева, или депортация целого народа, оказываются столь же необходимы, как создание ядерной бомбы или развитие космических программ. С точки зрения элиты в этих поступках нет иерархии, ведь совершаются они не ради страны, а ради самой власти. Потому зарубежные критики не так важны, как создание собственного образа для внутреннего потребления, прежде всего средствами аудиовизуальных искусств, музыки и кино, а затем и телевидения.
Важнейшее из всех искусств
Ярким примером тотальности устремлений Сталина, его желания контролировать не только настоящее, но и прошлое, служит запись беседы кремлевского синефила с Сергеем Эйзенштейном и Николаем Черкасовым по поводу фильма «Иван Грозный» c участием Жданова и Молотова. Встреча 26 февраля 1947 года прошла по инициативе кинорежиссера и главного актера «Ивана Грозного», им хотелось решить ряд важных вопросов. Письмо с предложением о встрече отправили еще в ноябре 1946 года.
Сталин высказал замечания, важные для понимания его исторической позиции, так, он назвал всевластных, откровенно бандитствовавших опричников «королевским войском», которое в фильме больше напоминает ку-клус-клановцев, – на это Эйзенштейн заметил, что у тех колпаки белые, а у нас черные. Ивана Грозного Сталин считал действительно русским царем, что было особенно важно на фоне последующего онемечивания двора при Александре I и Николае I: «Петр I – тоже великий государь, – сказал генсек, – но он слишком либерально относился к иностранцам, слишком раскрыл ворота и допустил иностранное влияние в страну, допустив онемечивание России». В этом неприятии внешнего мира проявился весь Сталин. Не зря именно от Грозного он ведет родословную советской власти: «Замечательным мероприятием Ивана Грозного было то, что он первый ввел государственную монополию внешней торговли. Иван Грозный был первый, кто ее ввел, Ленин – второй».
Запись беседы показывает, в каком подчинительном положении находилось искусство в СССР. Вездесущий Жданов критиковал Эйзенштейна за визуальный ряд картины, за то, что режиссер «увлекается тенями (что отвлекает зрителя от действия) и бородой Грозного, что Грозный слишком часто поднимает голову, чтобы было видно его бороду».
В ответ «Эйзенштейн обещает в будущем бороду Грозного укоротить». Кажется, стенограф даже не понимает всей иронии собственной записи.
После обсуждали, что можно показывать народу, а что нет, оставить ли сцену убийства Старицкого и ту, где Малюта Скуратов собственноручно душит в тверском Отроческом монастыре митрополита Филиппа. Так коммунисты пытались стать коллективным соавтором киношедевра и повернуть мышление художников его в нужное идеологическое русло. Тем осуществлялась партийная стратегия в области художественного творчества. Как пишет Кондаков, «как и во всяком ином деле, в создании культуры, по Сталину, действуют диалектически противоположные силы – силы созидания и силы разрушения. Среди деятелей культуры есть полезные и вредные; первых нужно было приручить и наградить; вторых – изолировать, побороть и уничтожить. Универсальной моделью социокультурной селекции, отделяющей революционное от контрреволюционного, советское от антисоветского, служит для Сталина Гражданская война. Перенесение атмосферы гражданской войны в недра советского общества, в мирное время, в культуру – подлинно революционное открытие Сталина, легшее в основание советского строя (тоталитаризма) на всем протяжении его истории».
Кажется, будто культуролог издевается, когда пишет о «подлинно революционном открытии» в виде перманентной гражданской войне, но по сути это верное замечание, многое определяющее и в атмосфере советской жизни, и в стилистике взаимоотношения элит и вверенного им народа.
В мире мороза и водки
Повседневный быт советской верхушки не отличался изысканностью ни застольных бесед, ни вечернего времяпрепровождения. Да, вождь и после войны мог обсуждать в узком кругу, какой Горький интереснее, ранний, эпохи «Городка Окурова» и «Фомы Гордеева», или поздний, времен «Жизни Клима Самгина» (Сталин предпочитал раннего). Но в целом записи очевидцев кремлевских застолий расстраивают, зафиксированные ими проявления мышления и привычек партийных вождей говорит об убогости тех, кто присвоил себе власть. Югославский политик Милован Джилас в книге «Беседы со Сталиным» рассказывает о типичном кремлевском вечере:
Ужин начался с того, что кто-то, думаю, что сам Сталин, предложил, чтобы каждый сказал, сколько сейчас градусов ниже нуля, и потом, в виде штрафа, выпил бы столько стопок водки, на сколько градусов он ошибся. Я, к счастью, посмотрел на термометр в отеле и прибавил несколько градусов, зная, что ночью температура падает, так что ошибся всего на один градус. Берия, помню, ошибся на три и добавил, что это он нарочно, чтобы получить побольше водки.
Подобное начало ужина породило во мне еретическую мысль: ведь эти люди, вот так замкнутые в своем узком кругу, могли бы придумать и еще более бессмысленные поводы, чтобы пить водку, – длину столовой в шагах или число пядей в столе. А кто знает, может быть, они и этим занимаются! От определения количества водки по градусам холода вдруг пахнуло на меня изоляцией, пустотой и бессмысленностью жизни, которой живет советская верхушка, собравшаяся вокруг своего престарелого вождя и играющая одну из решающих ролей в судьбе человеческого рода. Вспомнил я и то, что русский царь Петр Великий устраивал со своими помощниками похожие пирушки, на которых ели и пили до потери сознания и решали судьбу России и русского народа.
Как была решена судьба народа, хорошо известно не только тем, кто сидел сам или ждал сидевших, но и тем, кто просто наблюдал за происходящим или даже активно в нем участвовал на стороне власти. Назвать эти итоги блестящими трудно, в конце концов, в то же время развивался и Запад, и в космос там летали, и балет за кордоном был яркий, и коллайдер тоже возник не из пустоты. Только люди за границей жили побогаче и посвободнее, не то, что в СССР. Пока дореволюционную Россию представляли советским гражданам в образе опереточного монстра, по принципу «забыть нельзя, вспомнить невозможно», были еще силы распространять мифы о неправильном прежнем мире и неизбежности щепок при рубке леса. Но сегодня, когда 1913 год выглядит экономическим и культурным апофеозом, после которого дело пошло на спад, понятно, что страна могла бы прожить столетие иначе. Только начинать обновление истории стоит не с выноса тела Ленина из Мавзолея, а с выемки на Красной площади остатков т. Сталина. Иначе у исторических весов так и не установится баланс.
Еще недавно казалось, что Сталин умер вчера. Так оно и случилось. Но покойник ожил. В фильмах ужасов подобное происходит постоянно, в реальности случается реже, но случается. Персонаж был противный, но еще противнее был механизм власти, который Сталин создал и который в итоге управлял не только им самим, но и его наследниками. Его основа – неуважение к личности другого, пренебрежение правом, манипуляция общественным сознанием – позволяли советскому государству устраивать ГУЛАГ, новочеркасскую бойню 1962 года, тбилисские и вильнюсские события в последние месяцы советской власти.
Оценки, которые давались этим событиям на высшем уровне, носили точечный характер, деталям не позволяют складываться в целое. В итоге двухтомник колеблется вместе с линией партии. Но Сталин – не Наполеон, понимания этого не хватает его адептам, отважно закрывающим глаза на очевидные неудачи, просчеты и ошибки своего любимца, научившегося реагировать, но так и не научившегося создавать. Впрочем, в том, что страна не может выбраться из паутины сталинского образа, адепты не виноваты.
Отсутствие в современной России публичного разговора в связи со столетием двух революций, их последствий и (не)фатального характера – верный признак того, что прошлое так и не обрело формы. Стоит, возможно, исходить из того, что эта бесформенность если не навсегда, то надолго. Впрочем, и сам Сталин казался когда-то вечным, а где теперь все эти бюсты, картины и посвященные ему стихи? Рано или поздно зыбучий песок становится камнем, и на камнях, известное дело, тоже растут деревья.
Век лагерей и ссылок
Мир ГУЛАГа и спецпоселений: рассказывают свидетели из Центральной и Восточной Европы. Под рук. А.Блюма, М.Кравери, В.Нивлон. Перевод с франц. Э. Кустовой. М.: Политическая энциклопедия. 2016. 192 с.
После начала первой мировой около миллиона жителей Восточной и Центральной Европы были высланы в отдаленные регионы СССР как спецпоселенцы, многие попали в концлагеря. Депортации продолжались до смерти Сталина, тем не менее о них мало пишут и говорят, даже по сравнению с преступлениями против советских граждан.
Авторы нового сборника, исследователи из разных европейских университетов, объездили отдаленные уголки Европы, России и Казахстана, они записали около 200 интервью с репрессированными, в книге эти интервью встроены в текст очерков и приводятся в виде обширных цитат. Темой очерков стали репрессии как против жителей будущих социалистических стран, так и против граждан советских республик, среди героев сборника – трансильванские саксы, поляки, украинцы, эстонцы, немцы, отправленные в лагеря или на поселения в Сибирь или Казахстан.
В статье Мальте Гриссе приводится, например, ее беседа с 80-летним Зигфридом Готшалком (интервью было взято в 2012 году). В 1945-м 16-летнего подростка арестовали сотрудники НКВД, они требовали признаться в том, что он руководит террористической группой, взорвавшей мост и уничтожившей девять танков. Допросы редко продолжались больше часа, но избивали Готшалка так, что он всякий раз терял сознание. Особой пыткой было помещение в камеру, по колено наполненную холодной водой. В ней не было ни нар, ни табуреток, заключенный мог лишь стоять. От неминуемой гибели подростка спас один из русских охранников, бородатый, «похожий на православного священника», он незаметно передал доску, которую удалось укрепить на стене и так уцелеть – от немецких охранников такого было не дождаться. Но за проявленную человечность спасителя избили его же сослуживцы.
Готшалк так и не признался в том, чего не совершал, но его все равно отправили в Сибирь. Перед этим он отсидел в лагере в Фюнфайхене на территории Восточной Германии, и, по его воспоминаниям, это было гораздо хуже, чем алтайский Прокопьевск с его 50-градусными морозами, которые он испытал позже. Такую оценку определяло чувство полной беспомощности перед лицом царившего в Фюнфайхене абсурда. В Сибири Готшалк и его товарищи «занимались тяжелым трудом в труднейших условиях. В лагере в Германии для них не было работы, что лишало их даже намека на ощущение собственной пользы. Заключенные были обречены на то, чтобы чахнуть в бездействии и неподвижности».
Человеком в этих условиях овладевала апатия, говорит Готшалк: «У всех были вши и клопы. В лагере это обычное дело. Но в Фюнфайхене люди были совершенно пассивны. Даже когда вши резвились у них на головах, они и пальцем не двигали. Там был барак с водой, где хотя бы иногда можно было мыться, но никто этого не делал. Они дремали целыми днями и ночами – пока не умирали от голода или одной из эпидемий, свирепствовавшей в лагере».
Уровень смертности в лагерях в Германии был очень высок, «в основном из-за голода. Зигфрид вспоминает о бесчисленных трупах, которые он на тележке вывозил во рвы, где их закапывали. В остальных спецлагерях ситуация была схожей. Зигфрид убежден, что справиться с царившим там отчаянием было, возможно, еще сложнее, чем с материальными трудностями. Заключенные теряли волю к жизни и не видели смысла бороться за выживание. У них не было перспектив и планов, которые могли бы вдохнуть в них жизнь и побудить противостоять смерти.
Пятерым подросткам из Зеденика, однако, повезло. Они выполняли небольшую работу на кухне, и время от времени получали другие задания, например вывозить и закапывать трупы. За это им не полагалось дополнительного рациона, но, по крайней, мере они были чем-то заняты. «И потом, мы были молоды. Это было преимуществом по сравнению с остальными. По утрам, до переклички мы делали зарядку. Главное было не терять надежды, иначе бы мы пропали. Но для этого нужна была строжайшая дисциплина». Кроме того, сыграла роль и взаимная поддержка.
Они установили для себя определенные правила поведения, в том числе, по словам Удо Элинга, два табу: «Нельзя было говорить о кулинарных рецептах и о доме». Другие заключенные нередко проводили время, рассказывая друг другу рецепты, а это «в условиях голода имело фатальные последствия». Разговоры о родном доме и семье наводили смертельную тоску. «Мы не знали, увидим ли когда-нибудь еще своих близких. К тому же мы хорошо знали друг друга, в том числе семьи».
Однажды по ту сторону колючей проволоки Зигфрид неожиданно увидел свою маму с сестрой. В течение нескольких мгновений они смотрели друг на друга, а потом их прогнали охранники. «По крайней мере, им удалось выяснить, где мы находимся». Заключенным было запрещено писать своим близким. Этот запрет действовал не только в Германии, но и в Сибири: лишь под конец своего пребывания в Прокопьевске, в конце 1949 – начале 1950 года Зигфрид получил возможность отправить короткое письмо родным – первую весточку после того короткого обмена взглядами в Фюнфайхене, с момента которого прошли годы полной неизвестности».
Бессмысленность незаслуженного наказания умножалась бессмысленной формой самого наказания. Но и здесь система иногда давала сбои, переходя от тотального подавления к неожиданным исключениям: где-то избирательно допускались послабления, немыслимые в остальных местах. Так, в 1946 году латышским детям, потерявшим хотя бы одного из родителей, неожиданно разрешили вернуться из ссылки домой, об этом рассказывается в статье Жюльет Дени «Образы детства». Она же пишет и о поразительных возможностях, открывавшихся порой после войны перед ссыльными и их друзьями.
В одном случае речь идет о велосипеде, подаренном начальнику железнодорожной станции приехавшим за детьми из одной семьи латышским археологом Уртаном. Якобы за велосипед он смог получить один, «а потом еще два вагона» для детей других ссыльных. Звучит как миф, характерный для лагерного мышления, склонного к утопии. Но совсем не утопичными оказались 80 километров, которые пешком прошла от места ссылки до вокзала в Иланском (это административный центр в Красноярском крае) одна из героинь публикации Жюльет Дени, Сильва Линарте (ее семью депортировали 14 июня 1941 года, дав на сборы лишь 25 минут). Позднее матери Линарте удалось бежать со спецпоселения домой – «благодаря присланным из Латвии деньгам ей удалось подкупить коменданта, который выдал ей разрешение уехать в двухнедельный отпуск и пообещал никому не сообщать в течение месяца об ее исчезновении». Добравшись до Латвии, она «поселилась с дочерьми в одной из комнат их бывшего дома, в котором теперь располагалась школа. Передышка, однако, была недолгой: в марте 1949 года семья Сильвы стала свидетельницей новой волны депортаций, затронувшей в первую очередь латвийскую деревню. Всякий раз, когда мимо них проезжала машина, они считали, что это за ними; но в тот год их так и не тронули. Тем не менее они понимали, что скоро придет и их черед». Он и пришел – год спустя «вся их семья была вновь выслана в Сибирь» – через несколько тюремных пересылок они вновь оказались в Красноярском крае, где мать с удивлением узнала, что за побег она не получила лагерного срока, а вновь должна жить на спецпоселении.
Другая героиня очерка Дени – латышская еврейка Диана Кратиша. Ссылка уберегла ее от Холокоста, оставшиеся же на родине члены семьи погибли. Но вернувшиеся после войны из сибирской ссылки родственники Дианы попали в Латвии в жернова антисемитской кампании; многие из них решили эмигрировать из СССР.
Понятно, что жизнь спецпоселенца под надзором коменданта в затерянной деревне отличалась от жизни заключенного ГУЛАГа – об этом ужасном опыте в книге тоже говорится подробно. Хотя и поселенцам приходилось терпеть и голод, и нужду, но все же им удавалось часто сохранять свой уклад и образ жизни. На публикуемых в сборнике фотографиях середины 1950-х можно увидеть свадебные церемонии и обряд крещения у литовских спецпоселенцев, а также алтарь в лесу Хара-Кутула, куда литовские католики ходили на воскресную молитву.
На фоне ужасов, сопровождавших повседневный быт зэков, это выглядит почти как нормальная жизнь, но именно «почти». Травмы, полученные от такого опыта, мучительны, они не заживают долго, передаваясь в поколениях, и эта цикличность кажется не менее страшным итогом истории, чем немая статистика замученных и убитых.