Борис Земцов
Два рассказа
Бегу, и волосы назад…
И двух суток не прожил на свободе Игорь Крошин.
Прямо на вокзале встретили его друганы, с кем он за время своих московских приключений перед посадкой скорешиться успел. Тормошили, хлопали по спине и плечам, говорили, перебивая друг друга:
– Успеешь ты в свою Белоруссию…
– После хозяина обязательно отдохнуть надо…
– Шашлычок сбацаем, а вечером – баньку, шмар выпишем…
– Тормознись на пару деньков, расслабишься…
Он и тормознулся, он и расслабился.
До глубокой ночи вольной едой себя радовал, водку хлестал, с девкой, что друганы специально для него купили, тешился.
Уже ближе к утру взбрело еще и… уколоться.
Чтобы сознание раздвинуть, чтобы свободу по полной программе прочувствовать.
Ему и это организовали, а там… То ли сердце было уже водкой перегружено, то ли «лекарство» некачественным оказалось. Словом, не смогло сердце вместить сразу большую дозу воли, отказало это сердце – умер Игорь Крошин, так и не доехав до своей Белоруссии, где своего-то уже мало чего осталось. Где жена, что развелась с ним, едва он сел? Где дочь, уже поверившая с помощью мамы и бабушки, что папа – плохой, так как в тюрьму хороших людей не сажают?
Возможно, мы в лагере даже раньше, чем родственники, про смерть Игоря узнали. Спасибо мобильникам, которые в любой зоне запрещены, но которыми нынче арестанты во всякой колонии обязательно пользуются.
Возможно, и горевали мы искренней и сильней, чем те люди, что законом обозначались умершему как самые близкие.
По арестантской традиции чифирнули вечером за помин души. Говорили мало, больше курили, но ничего, чем Игорь запомниться успел, кажется, не забыли. Первым делом пословицу-поговорку его любимую, универсальную, на все случаи жизни, вспомнили. Необычную поговорку. Я такой раньше никогда ни от кого не слышал: «Бегу, и волосы назад…»
Удивительная поговорка.
На первый взгляд к жизни Игоря и к его внешности, что важной приметой этой самой жизни является, она никакого отношения не имела. Больше того, содержание его любимой поговорки всему этому было просто люто враждебно. Бегущим Игоря Крошина даже представить невозможно было, потому как по природе своей был он откровенно грузен, а потому всякие быстрые движения и прочую суету совсем не жаловал. Да и какие там «волосы назад», когда последние лет десять в его жизни волосы эти больше чем на куцый сантиметр и отрасти не успевали: то служба срочная армейская, то первая ходка, то вторая, то нынешняя, третья, между которыми зазор временной до смешного малый.
Тем не менее как-то очень шла Игорю эта поговорка-присказка.
Часто, по многим поводам он ее употреблял.
И всегда очень к месту и с большим вкусом получалось. Помню еще на этапе, когда даже до лагеря не доехали, на мелгородской пересылке, где на две недели зависли, впервые услышал я от Игоря диковинное сочетание этих простых слов.
Тогда утром в камеру к нам, еще не опомнившимся от проведенных в «столыпине» двух суток, зашел местный прапор-вертухай. Зашел и с порога заорал:
– Дежурный, доложить!
Невеселым, почти угрожающим молчанием встретили мы это распоряжение. Даже первоходы были уже в курсе, что такие команды – из категории мусорских наворотов, что реагировать на них, тем более выполнять для порядочных арестантов – совсем негоже. А прапор, то ли из новичков, то ли из особо оголтелых формалистов, не унимался:
– Осужденные! Кому сказано было! Доложить о количестве осужденных на этапе, наличии больных. Дежурный кто?
И этот вопрос был встречен недобрым, но дружным молчанием, потому как, повторяю, дежурный на этапе или в тюремной камере – это почти то же самое, что козел в лагерном бараке. Опять же с точки зрения порядочного арестанта, никаких дежурных среди нас быть просто не могло. Зэков считать – дело чисто мусорское, нормальный зэк им в этом не помощник, не подельник.
Понимал ли это местный вертухай, неизвестно, но видел я, как свекольным соком налилась его шея, как побелели костяшки пальцев, которыми он сжимал тощий цветной файлик со своими мусорскими бумажками.
– Не определились с дежурным? Значит, назначать надо… Вот ты, ты сегодня дежурным будешь!
Палец с нечистым ногтем выстрелил в стоящего с краю Игоря. Тот даже и удивиться не успел, как тоном сильнее грянула вторая команда, уже ему персонально предназначенная:
– Дежурный, доложить о количестве осужденных на этапе! Ты, ты – сегодня дежурный! Докладывай!
Еще раз вскинулся палец с ногтем в траурной каемке в сторону Игоря, который вместо доклада и выдал прапору почти с обидой в голосе:
– Ага, бегу, и волосы назад!
Наверное, он, уже имевший пусть малые, но две и отсиженные до честного звонка ходки, просто не нашел ничего лучшего, кроме как автоматом озвучить в этой ситуации фирменную свою поговорку.
А у того вертухая, похоже, не то что с юмором, а вообще, с адекватным восприятием действительности серьезные проблемы были. Потому как затараторил он уже совсем не грозной, а виноватой и неумной скороговоркой:
– Куда бежишь? Почему? Какие волосы? Ты чего в виду имел?
Кажется, только наш смех помог ему тогда вернуться к действительности. Правда, нам это боком вышло.
Оглушенный арестантским хохотом, вылетел прапор из камеры, держась за уфсиновский картуз. Ненадолго вылетел. Вернулся вскоре уже не один, а вместе с нарядом: с тремя вооруженными резиновыми дубинами сержантами. Бить нас не били, но шмон в худшем его варианте (когда часть вещей отметается с казенным довеском «не положено», часть – просто пропадает, когда скудные арестантские припасы рассыпаются, ломаются и перемешиваются) мы получили.
Почему-то Игорь во многих своих разговорах с откровенными воспоминаниями о былой вольной жизни собеседником часто избирал меня. Как-то признался с виноватой детской улыбкой:
– Ты же по вольной жизни журналист, пишешь… Обязательно после отсидки что-то про лагерь сварганишь. Может, и про меня что вспомнишь… Жизнь у меня, без базара, интересная, но в книгу ни разу не попадал… Вдруг получится, вдруг потом знакомые прочитают… Вдруг эта книга Люське моей в руки попадет! Интересно… Здорово!
Порою в этих разговорах выплывало такое, что никакой здравой логики под собой не имело и просто иметь не могло, о чем другой человек даже вспоминать постеснялся бы. Например, однажды ни с того, ни с сего поведал Игорь диковинный случай, который впору только остепененным психологам и психиатрам разбирать.
Было дело, работал он на столичной фирме по протекции родной сестры, которая с их малой родины от нищеты пораньше сбежала и на этой фирме всей бухгалтерией заправляла. Широк у Игоря круг обязанностей был: и экспедитор, и грузчик, и курьер, и что-то еще, о чем попросят или поручат. Как-то выпало ему наличные деньги с одного объекта на другой перевезти. Сумма небольшая, но и не малая, в пересчете на доллары по тогдашнему курсу, тысячи полторы. Деньги прямо из рук родной сестры получал с напутствиями, которые всегда в таких случаях произносятся («спрячь получше…», «по пути никуда не заходи…», «как до места доберешься, позвони сразу…»). Ну и отвечал Игорь совсем предсказуемо, как водится в таких случаях («знаю, сам знаю…», «не маленький…», «все нормально будет…»).
А уже через четверть часа понесла его та самая сила, что нелегкой зовут, туда, куда вовсе ни к чему, куда опасно, куда просто совсем не надо.
Едва поравнялся он с первым попавшимся павильоном игровых автоматов, ноги – сами по ступенькам, руки – сами за перила. Минут за двадцать всю сумму простучал-прозвонил. Вышел на улицу ошарашенный. На автопилоте телефон достал, набрал знакомых, кто поближе был, кто мог денег взаймы дать. За час сумму, что из рук сестры получал, насобирал. Тут и сама сестра позвонила:
– Ты где? Ты как? Мне звонили, что-то ты задерживаешься…
Отвечал голосом твердым и честным, будто сам верил, что говорил:
– Только из метро поднялся… Поезда стояли… Чего-то там сломалось…
Уже на ходу отвечал, снова двигаясь к тем самым ступенькам, к тем самым перилам, к тому самому павильону игровых автоматов.
И эти деньги спустил, разве что чуть дольше провозился, потому что поначалу даже выигрывать начал…
Естественно, не удержался я от глупейшего в этой ситуации вопроса:
– Чего же тебя с казенными деньгами к этим автоматам понесло? Да еще два раза подряд…
Игорь и не обиделся, и не удивился, только растерялся, словно речь о только что случившемся шла, и голос до шепота уронил:
– Я и сам не знаю, как все это происходило, будто кто за руку водил и на ухо все командовал…
К этой теме в сердечных своих откровениях он больше не возвращался, а вот про жену, теперь уже бывшую, вспоминал часто. Всякий раз такие воспоминания одними и теми же вопросами сопровождал:
– Как ты думаешь, она меня простит? Ты как думаешь, наладится у нас все?
Наткнувшись на мое молчание, сам себе и отвечал, нисколько не сомневаясь в собственной правоте:
– Все хорошо у нас будет! Мужик я нормальный – чего ей еще надо?
Как последний сокровенный аргумент добавлял:
– Дочку я люблю… Скучаю за ней сильно…
Потом без всякого перехода обычно просьба следовала:
– Ты мне письмо поможешь набросать? Чтобы там все по красоте было и чтобы за душу взяло… Ну, чтобы у нас потом все наладилось…
Сколько раз высказывал эту просьбу – столько раз и заставал меня врасплох. Обычно я неубедительным аргументом отбивался:
– Как же я твоей жене писать буду? У вас же отношения очень личные со всеми там интимными моментами, которых я не знаю и знать просто не могу. Опять же дочка у вас… Откуда я знаю, как у вас в семье заведено было, что принято. Нельзя чужому человеку такие темы доверять. Давай сам, своими словами. Так честнее, так правильнее…
Здесь меня Игорь совсем не слышал и как заведенный продолжал повторять:
– Вот бы по красоте все изложить, чтобы Люська прочитала и поняла… Чтобы у нас потом все наладилось… У тебя-то получится, ты же знаешь, как и грамотно, и красиво, и правильно…
Правда, момент самого начала составления послания к бывшей своей супруге всякий раз Игорь откладывал. Будто оправдываясь, объяснял торопливо и сбивчиво:
– Тут еще кое-что вспомнить надо. Ничего не упустить важно… Хочу, чтобы она прочитала и сразу все поняла… Все поняла сразу… – И добавлял заискивающе, совсем не по-взрослому уже хорошо знакомое: – Ты как все-таки думаешь, простит она меня? Наладится все у нас?
Ответов на эти вопросы он вроде как и не требовал, зато много рассказывал про то, за что его можно было прощать или не прощать. Конечно, женщина, тем более русская, могла бы простить все его прошлые загулы и кульбиты. Конечно, могло бы все, как сам Игорь говорил, наладиться, только уже необратимо сложилась в его жизни ситуация, когда он для бывшей своей жены стал человеком совсем чужим, а главное, нежеланным и неприятным. Я на основании случайных откровений Игоря это чувствовал. Игорь же, по причине особенностей своего характера, не понимал этого и понимать настырно не хотел. Когда же я больше по наивности, чем по здравому смыслу попытался его вразумить, посоветовав оставить бывшую жену в покое, услышал в ответ уже хорошо знакомое:
– Ну да! Бегу, и волосы назад…
Колючие, даже угрожающие нотки на этот раз звучали в его любимой поговорке.
И еще было много случаев, когда удивлял Игорь своими откровениями и выводами, но более всего зацепило, когда услышал я от него очень искреннее, лишенное всякой бравады, совсем беззащитное:
– Знаешь, у меня все так сложилось, что ничего хорошего я в своей жизни сделать и не успел…
Наверное, здорово вытянулось у меня в этот момент лицо, если поспешил он пояснить суетливой скороговоркой:
– Я в серьезных масштабах имею в виду. Понимаю, не нормально это… Но жизнь-то не кончается… Еще успею. Обязательно успею. Я же понимаю…
Нисколько не сомневаюсь, что искренне верил он в то, что говорил.
Удивительно, а может быть, вполне естественно, но в это и я верил, нисколько не сомневаясь. Верил, что того гляди щелкнет волшебный тумблер в судьбе Игоря Крошина – и все перевернется в нужном направлении, и начнет он совершать доброе, хорошее, возможно, даже героическое.
Выходит, оба мы ошибались…
Так и не успел при жизни отметиться Игорь Крошин в добрых делах.
Возможно, главной причиной тому даже не он сам был, а то обстоятельство, что жизнь ему слишком короткая выпала.
Просто не успело в этой жизни наступить время для добрых дел.
Верю, что теперь именно этим он и занят.
Верю, что именно теперь «все у него наладилось», «все по красоте».
Никому не смог бы я объяснить, почему я в это верю.
И не надо меня об этом спрашивать.
Смуглая… и вовсе не старуха
Вчера я видел смерть.
Ближе к полночи, когда после второй смены на ужин шел.
Отстал от всех, шнурок на коце завязать хотел, и… вот она. Проскользила между седьмым и девятым бараком. Не так чтобы очень быстро, потому я и разглядел ее. Но и не задерживалась, оттого немного что из ее облика я запомнил.
Главное: никакая она не старуха. Никакой дряхлости-ветхости. И вовсе не страшная. Смуглая, порывистая. Показалось, тонкий нос нервный и скулы резко обозначенные видел. Что-то восточное, арабское или цыганское во всем этом угадывалось.
Глаз не видел. Это – к лучшему. Кому это надо – смерти в глаза заглядывать?
Одежда свободная, какого цвета – не отложилось, но точно темная. То ли капюшон, то ли платок на голове.
Еще: ног, проще – ступней, не видно. Между прикидом ее и землей, точнее асфальтом, в который плац лагерный закатан, пространство свободное, попросту, воздух. Соответственно, не шагала она, а совсем по-другому двигалась – плыла, летела, или кто, невидимый и сильный, нес ее над этим асфальтом.
Рук, кстати, тоже не углядел. Так что ту самую косу, с которой смерть художники рисовать любят, ей держать нечем было бы. Хотя, возможно, руки просто сложены под одеждой были. Потому и не углядел их.
Может быть, это вовсе и не смерть была, а просто женщина? С такой летящей походкой, когда со стороны идущих ног не разглядеть, и у которой руки под одеждой спрятаны?
Исключено! Потому что в полночь на территории лагеря строгого режима никаких женщин просто быть не может. Тут и днем женщина – событие. Когда медсестра с фельдшерицой в сопровождении мусора-прапора дважды в день проходят (на работу в санчасть и обратно) все арестанты к локалкам льнут. Слюну сглатывают, жмурятся мечтательно. И это притом что медсестра – гымза старая, квашня бесформенная, а фельдшерица, хоть и моложе, по лицу видно – стерва отъявленная, недаром вторым браком замужем за кумом лагерным.
А место для такой встречи, кажется, не случайно выбрано. Все логично. Девятый барак – нерабочий, инвалидно-пенсионерский. Не надо объяснять, почему оттуда арестанты чаще всего на последний этап вперед ногами уходят. И седьмой барак – особенный, опять нерабочий, там блаткомитет базируется, оттуда вся лагерная жизнь рулится. Там самые отчаянные со всей зоны собраны. И там умирают чаще, чем в любом прочем отряде. То вскроется кто, то вздернется, а то передоз собственной персоной пожалует. Потому что, повторяю, самые отчаянные там собраны.
С учетом маршрута дамы этой выходило: жди в зоне нового покойника. К этому не привыкать. Только неделю назад у меня на глазах два шныря из санчасти на брезентовых носилках длинный черный пакет из соседнего барака вынесли. Жора Миронов Богу душу отдал. Легко умер – во сне: по отбою лег, а по подъему не встал. Сердце. Пятьдесят два ему было. По арестантским нормам, конечно, пожилой, а по вольным представлениям – жить ему да жить. И семью еще мог построить, и детьми обзавестись.
Впрочем, стоп. Метнулась смуглая женщина между… седьмым и девятым бараком. Только не в один из этих бараков она не вошла, проскользила куда-то дальше.
Дальше…
А дальше наш третий барак… Наш барак, в котором я с начала срока и обитаю, и за ним уже тройной забор лагерный с запреткой. Понятно, для нее все это – не препятствие, не помеха. Возможно, она сквозь эти заборы еще куда-то по своим заботам неотложным двинулась. Например, к соседям нашим в «трешку». «Трешка» – это колония номер три. Тоже зона. Только общего режима. И там наверняка у нее дела есть. И оттуда в пластиковых черных мешках кто-то регулярно на последний этап отправляется.
А если все-таки никуда с территории нашего лагеря она не делась?
Неужели…
Неужели в наш третий барак юркнула? Что ей там делать? Она же просто так не приходит. Она же непременно за кем-то наведывается. Вот только за кем?
В таких переплетах каждый эгоистом становится, каждый в первую очередь о своей судьбе заботится. И трусость при таких раскладах понятна, а потому и простительна. Да и нет здесь никакой трусости. Какая трусость, когда вопрос о жизни человеческой. И я тут не исключение. Вдруг меня высматривала эта смуглая, нездешних кровей дама?
Вот здесь-то встает ребром в памяти и больше уже не забывается, что появилась в последнее время непроходящая вязкая усталость, что постоянно чувствуется в основании горла комок, который вроде бы и не сильно мешает, но который и проглотить не получается. А еще так бывает, что ни с того ни c сего перестает хватать воздуха, как будто кто во внутрь железяку ледяную вгоняет и не спешит вытащить. Потому и не вдохнуть, не выдохнуть.
Как приложение иллюстративное, жутковатое и совсем бесплатное: иногда, будто со стороны, картинки в сознании возникают. Про собственные внутренности, про ливер, как здесь говорят, свой.
Словно изнутри с помощью какой-то хитрой камеры я вовнутрь себя заглядываю, а все органы, что там, в сырых потемках, находятся при этом, нисколько не смущаясь, своей жизнью живут: кто пульсирует, кто вздымается, кто просто колышется. Тут и легкие, куревом в очень темный цвет окрашенные. Каким им еще быть, когда с малолетства смолю. Когда при фарте, понятно, фильтровые, а когда без особых возможностей или на зоне, как сейчас, то «Приму». Слава Богу, выпускают еще и в цене не сильно прыгнула. Тут и печенка, верно, разбухшая, известно на каких фронтах утруженная. Тут и сердце мое, моей же жизнью загнанное. То сердце, что порою как бешеное молотит, а порою, как на последнем издыхании, от одного стука до следующего с немалой натужной паузой работает. Иногда даже кажется, будто ощущаю, чем там, в сырых потемках пахнет. Так на мелгородской пересылке, где вместо окна форточка крошечная и где на каждый шконарь по три человека приходилось, пахло.
Кстати, по большому счету любой из этих органов запросто может кульбит выбросить, забарахлить всерьез, а то и вовсе в ступор, в отказ. Потому как давно за сорок мне, а с учетом прожитого и отсиженного все давно изношено.
И внахлест на видения про мой ливер добавка про то, как совсем не спится опять же последнее время, как перед глазами, даже не закрытыми, то родители, давно умершие, появляются, то давние, куда-то пропавшие, скорей всего также умершие друзья.
Мерзкое настроение, паскудные мысли, главная из которых: «Неужели меня ищет эта смуглая порывистая женщина?»
Где-то читал воспоминания какого-то интеллигента, что оттянул в сталинские времена десяточку. С гордым пафосом он вроде как признавался и себе, и своим читателям, что в неволе он стал ближе… к Богу. Врал, сто процентов. В тюрьме, в зоне, в лагере, человек ближе только к смерти становится. Тем более если туда он по беспределу или по оговору, как тот самый интеллигент, попадает. А Бог, который есть конечно, в таких ситуациях бочком-бочком от арестанта и… куда подальше. Не вспоминает он про арестанта и даже в его сторону не смотрит. Вроде как никакого до него дела нет. Бог – он все больше для вольных, да и то по особому выбору. Арестанты для него – на потом, на послезавтра, на самую последнюю очередь. Зато смерть тут как тут. То в стриженый зэковский затылок дышит, то впереди мельтешит, под ногами путается, а то и просто очень конкретно по плечу хлопнет, мол, пора!
Кстати, почему никто, кроме меня, эту смуглую верткую даму между седьмым и девятым бараками не видел? Ни вчера, ни в какое предыдущее время. Даже никакого разговора на эту тему от тех, кто дольше всех сидит, я не слышал. Возможно, просто не принято на эту тему разговаривать, а возможно, и впрямь все это про меня, а значит, и за мной?
Был бы пограмотней, умел бы слова гладко складывать, обязательно написал бы что-то вроде рассказа про смерть в лагере строгого режима. А еще лучше что-нибудь в стихах про то, как здесь люди умирают, что напоследок почувствовать успевают, что накануне им снится или просто мерещится. Разумеется, опять про все с поправкой на то, где находимся. На то, что неволей называется, что в территорию между заборами и вышками втиснуто-засунуто.
И все-таки – куда вчерашняя смуглая женщина подевалась? Бессмысленный вопрос. Спрашивать об этом так же бессмысленно, как интересоваться, откуда она появилась. Еще бессмысленней искать этому свидетелей, спрашивать об этом таких же, как ты, арестантов.
Между прочим, именно здесь понимаешь, как в неволе дистанция между жизнью и смертью сокращается. Все переходные моменты и посредники всех калибров исключены. По сути, арестант со смертью просто один на один. На воле в этой ситуации всегда кто-то подворачивается, кто такой контакт амортизирует, кто хотя бы часть наваливающейся черной тяжести на себя берет. Пусть зачастую без должной искренности, а то и с откровенным липким лицемерием. Те же родственники, друзья, те же медики, что на воле в таких ситуациях рядом вроде как рядом обязаны быть – все это в параметры понятия «смерть на зоне» никак не вписывается. Понятно, что и родственников здесь никаких быть не может. На зоне только арестант и неволя, а все родственники, сколько бы писем они ни присылали и как бы часто ты их по телефону (запрещенному, но в любом бараке непременно присутствующему), ни слышал, все это что-то очень-очень далекое, если не сказать чужое. И те родственники, что на свиданку сюда отваживаются приезжать, ближе не становятся. Потому что эти люди – часть воли, а воля отсюда бесконечно далека. Потому что здесь – неволя, а воля и неволя – это два измерения, два космоса, которые не то, чтобы воюют между собой, но которые просто исключают друг друга.
Где смерть, там и все расклады на тему: что потом, а как там «после»? Если потом просто ничего, значит – ничего. Просто ничего – и все! Ни времени, ни пространства. Ни вкуса, ни цвета, ни запаха. Не по себе от такой перспективы. Хотя совсем не укладывается это в голове: много лет, сколько жил, все это было, а потом вдруг р-р-раз – и уже ничего, ничего нет. Нет – ничего! Вообще – ничего! Не верю, чтобы все это именно так было, хотя бы что-то должно оставаться, хотя бы что-то в качестве перехода из жизни в это самое никуда должно быть, непременно должно.
Вполне допускаю, что вот здесь и обязательно спрашивают всякого человека про то, как он жизнь свою прожил, как распоряжался тем, что отведено-отмерено было. Серьезный спрос. Думаю об этом часто, и совсем не страшно от этого. Верно, воровал всю жизнь, верно, брал то, что мне не принадлежало, чужое брал, совсем при этом не спрашиваясь. Только все это я обосновать готов. Зайдет об этом разговор – обязательно скажу: во все времена у всех народов вор – непременная составляющая любого общества. Обязательная и непременная, как несущая и составляющая.
Это что-то из той серии, где Добро и Зло, Белое и Черное, Правильное и Неправильное. Без первого второго не бывает. Одно другое подчеркивает и оттеняет. Все в связке. Все по единому кругу.
Сильно верующие здесь непременно еще и про Бога и Черта вспомнят. Разве я найду, чем им возразить?
Кстати, когда воровал, силу я никогда не применял и последнее старался не забирать. Выходило, что тем, кого обворовывал, напоминал, что внимательнее надо быть, что любое имущество – временно, что все – прах и тление, как те же верующие утверждают. Выходит, я какое-то равновесие помогал утверждать и поддерживать.
Пока обо всем этом думал, часа полтора времени прошло. Все сигареты, что в пачке оставались, докурил, еще и у соседа по проходняку стрельнул. Страху не убавилось. Скорее наоборот. Потому и ноги отяжелели. Ко всему в придачу сердце заколотилось. Такое впечатление, будто вся грудная клетка ходуном задвигалась. Машинально даже лепень расстегнул, майку задрал, на левую сторону груди уставился. Думал, увижу, как там все колышется и трясется. Зря думал, там все вполне обычным порядком вверх-вниз поднималось и опускалась. Хорошо, что никого в этот момент рядом не оказалось, а то не нашелся бы, что ответить, если бы спросили, с какой стати я на бабий манер полуоголился.
Пока с сердцебиением разобраться пытался, в барак весть пришла: мусор-прапор из дежурной смены под утро умер. Коротал ночь за бухлом и разговорами с другими мусорами, потом прямо за столом вроде задремал, уронил голову на руку. Хватились собеседники-собутыльники минут через сорок, тряхнули за плечи, а он… не дышит. Заметный был мусор – метра под два ростом, и лицо у него коричневого оттенка, как будто очень загорелое, отсюда и погоняло – Чифир. Не самый вредный мусор. Никто не помнит, чтобы он на шмонах особое рвение проявлял. Было дело, что кому-то он даже телефон на зону заносил. Впрочем, все равно мусором он был, сам ремесло выбирал, никто ему профессию под ножом не навязывал. Только и это теперь не важно…
Так вот, не стало ту ночь Чифира. Теперь ясно, почему накануне мне смуглая быстрая женщина ближе к полуночи повстречалась. Понятно, что ни девятый пенсионерский, ни седьмой блатной, ни наш третий мужицкий рабочий бараки ее не интересовали. И соседей наших в «трешке» на общем режиме не собиралась тревожить. Она арестантские бараки обогнула и прямиком в административный корпус направилась, где в планах ее было на прапора Чифира спикировать.
Вот и спикировала. Стопроцентное попадание! Да и разве она промахивается когда?
Нет такого в арестантских традициях, чтобы по умершему мусору скорбеть, только я завтра все равно в лагерном храме за помин души Чифира свечечку поставлю. Хотя бы в виде благодарности, что ему досталось то, что могло бы мне выпасть. Конечно, никому ни слова, ни полслова об этом. Еще пошепчу – попрошу, чтобы не встречать мне больше эту смуглую быструю женщину, которая не понять то ли ходит, то ли летает, то ли носит ее кто над землей. Хотя, повторяю, совсем она не страшная: смуглая и вовсе не старуха.
А я… я жить буду. Возможно, и не так правильно, как большинство людей представляют. Но по-своему все равно правильно. Как судьба отмахнула. По своему разумению, по своей совести. В поддержание общей конструкции Правды и Справедливости!