Алексей Мокроусов
Две книги: переписка Василия Аксенова и исследование Энн Эпплбаум о ГУЛАГе.
Репрессированное детство
Василий Аксенов. «Ловите голубиную почту…» Письма (1940–1990 гг.). М., АСТ – Редакция Елены Шубиной, 2015.
Хранящаяся в архиве московского «Дома русского зарубежья» переписка охватывает практически всегоды жизни едва ли не самого популярного советского литератора эпохи «оттепели», от конца 40-х до начала 90-х. Среди его корреспондентов – мать, автор знаменитого «Крутого маршрута» Евгения Гинзбург (часть аксеновскихписем к ней нашли в 2014 году в квартире писателя после смерти его вдовы Майи Овчинниковой), и многочисленные друзья, отБеллы Ахмадулиной, Бориса Мессерера и Булата Окуджавы до Фазиля Искандера, Евгения Попова и Михаила Рощина…
Самое раннее из публикуемых писем датировано сентябрем 1949 года. Это даже не письмо, а записка, которуюЕвгения Гинзбург передала сыну из магаданской тюрьмы, куда была заключена после неожиданного ареста в сентябре, уже после окончания своего лагерного срока. В этот момент 16-летний Василий приехал к ней из родной Казани.
Его родителей арестовали в 1937 году. В принципе, этого можно было ожидать. Отец, Павел Васильевич Аксенов, был известный в Казани человек: в 1930–1935 годах возглавлял Татарский профсоюзный совет, затемКазанский городской совет.Мать – историк, зав. отделом культуры в областной партийной газете. На суде она получила 10 лет тюремного заключения,отца же приговорили к высшей мере наказания, замененной на 15 лет лишения свободы.
Позднее Аксенов вспоминал о лагере, где собирали детей арестованных родителей: «…Я помню только огромную спальню – там было около ста детей. Помню почему-то, что они постоянно дрались подушками. Видимо, мои родственники сначала не знали, где я, а потом нашли и стали появляться за зоной: из окна я видел то и дело фигурку бабушки или тети. А потом нас стали развозить по специальным детским домам – родственникам они нас не отдавали, все их просьбы отметали». После этого он провел полгодав Костромском сиротском доме, откуда его чудом забрал дядя, Адриан Васильевич Аксенов. Из-за арестованного брата он уже потерял к тому времени работу в Сталинабадском пединституте. «Ему нечего было терять, и он стал смелее, – говорил в 1999 году в интервью журналу “Вопросы литературы” Василий Аксенов. – У него было двое своих детей. Он мне сам рассказывал потом: перестал бояться. Выпив большой стакан водки, он пришел в НКВД и стучал там по столу кулаком… Ему дали разрешение, и он вытащил меня оттуда. Это колоссально – то, что он сделал, потому что в таких домах меняли идентификацию – имя, фамилию ребенка, и потом его уже невозможно было узнать. Таких детей отдавали туда, где нужна была рабочая сила».
В публикуемых письмах к сыну, отправленных уже в Казань (Аксенов учился там на медицинском),мать рассказывает о невзгодах ссыльной жизни, пишет о своих злоключениях с определением педагогического стажа… Обсуждаются и проблемы сына, исключенного из института: при поступлении он воспользовался льготой, предоставляемой для жителей Крайнего Севера, но на момент зачисления его родители как ссыльные еще не имели необходимого гражданского статуса. И мать, и ее новый муж были против того, чтобы Аксенов бросал институт (к этому времени Евгения Гинзбург развелась с отцом Василия; будучи уверена, что мужа расстреляли, она вышла в ссылке замуж за заключенного, доктора Антона Яковлевича Вальтера). Они считали, пишет составитель книги Виктор Есипов, что сына репрессированных власти не оставят в покое, его тоже ждет лагерь, и только профессия медика может обеспечить ему относительно защищенное будущее. В итоге Аксенов, находившийся в разработке МВД как сын «врагов народа», был дважды исключен из казанского мединститута. Но ему удалось перевестись вмедицинский в Ленинград; распределившись после окончания врачом в Балтийское морское пароходство, он так и не получил допуска на работу на судах, ему отказали в выездной визе – сыграла роль судьба репрессированных родителей. Шел 1957 год, но даже дети бывших зэков все еще оставались под подозрением.
По июньскому письму 1954 года Гинзбург к сестре можно понять, каким испытанием для жившей на поселении матери стала встреча с сыном-стилягой, стоявшим в начале своего стремительного литературного взлета – ей было стыдно перед стоявшими рядом учениками за внешний вид сына. Но будущий автор «Коллег» и «Апельсинов из Марокко» вряд ли бы понял эти переживания.Долгое время он вел себя довольно эгоистично, его перемена в отношении к родителям пришлась, судя по всему, на конец 60-х, хотя они откровенно писали о своих проблемах. Так, отец сообщал ему после освобождения из Казани в марте 1955 года: «…дано указание о предоставлении мне работы и квартиры, но практически эти вопросы не разрешены». А Верховный суд и органы госбезопасности официально сообщили, что «в деле нет никаких данных об изъятых документах, фотоальбомах и имуществе». Судя по всему, ничего так и не нашли – но ведь кто-то же присвоил себе изъятое при аресте?
Интерес представляют письма к матери конца 50-х, когда Аксенов работал в провинциальной больнице и начинал литературную карьеру – пытался «нахально лезть в литературу». Так, Аксенов сообщает: «Книжек совершенно не читаю, т. к. в связи с писанием совсем нет времени. При дальнейшей моей литературной работе есть возможность умственно деградировать». Позднее он признается, что начал систематически читать лишь с середины 70-х и в это время, собственно, и получил литературное обозрение.
В ответ мать пишет из Львова о своем нелегком опыте послелагерной жизни, о встрече с реальностью, далекой от гуманистических принципов. Так, Гинзбург рассказывает историю с арендой квартиры, которая едва не разорила ее семью: «Мы стали жертвой обычного в этом проклятом воровском городе обмана. Я рассказывала, что мы сняли комнату у слепой и заплатили ей за год вперед, что составило из расчета 300 р<уб>. в м<еся>ц солидную сумму в четыре с половиной тыс<ячи>. Кроме того, мы сделали на свой счет ремонт, да еще и оплачиваем все: и квартплату, и газ, и свет – не только за себя, но и за нее.
Все это мы делали, поддавшись ее обещанию уехать к мужу в Киев, где у них строится собственный дом. Они оказались негодяями, и так как мы не взяли у них никаких расписок, то они утверждают теперь, что ничего, кроме жактовской квартплаты, от нас не получали. Потихоньку прописали сына и теперь добиваются нашего выселения...»
Какие-то связи в ее отношениях были в это время нарушены, откровенность была относительной, иначе бы она не признавалась: «Конечно, если бы в момент отъезда из Магадана я знала, что ты, Вася, устроишься в Москве, я бы не поехала во Львов, а всеми правдами и неправдами стремилась бы в Подмосковье, если уж не в Москву. А теперь большая половина денег уже истрачена, а угла своего все нет».
Отдельный сюжет книги – письма Иосифу Бродскому. Они связаны с напряженностью в отношениях, возникших после негативного отзыва поэта о книге, которую Аксенов считал главной в своем творчестве, – о запрещенном в СССР «Ожоге». Бродский, имевший вес в американском издательском мире, фактически воспрепятствовал публикации романа. В связи с этим Аксенов, будучи в 1977 году на Корсике, то есть до собственной эмиграции, отправил ему жесткое письмо: «До меня и в Москве, и здесь доходят твои пренебрежительные оценки моих писаний. То отшвыривание подаренной книжки, то какое-то маловразумительное, но враждебное бормотание по поводу профферовских публикаций. Ты бы все-таки, Ося, был бы поаккуратнее в своих мегаломанических капризах. Настоящий гордый мегаломан, тому примеров передо мной много, достаточно сдержан и даже великодушен к товарищам. Может быть, ты все же не настоящий? Может быть, тебе стоит подумать о себе и с этой точки зрения? Может быть, тебе стоит подумать иногда и о своих товарищах по литературе, бывших или настоящих, это уж на твое усмотрение?»
С трудом верится, что в Советском Союзе они были близки. Но в эмиграции отношения совершенно разладились. Вот аксеновское письмо 1987 года: «Что за вздор ты несешь о своих хлопотах за меня в Колумбийском университете? Я сам из-за нежелания жить в Нью-Йорке отказался от их предложения, которое они мне сделали не только без твоего попечительства, но и вопреки маленькому дерьмецу, которое ты им про меня подбросил. Среда, в которой мы находимся и в которой, увы, мне иногда приходится с тобой соприкасаться, довольно тесная – все постепенно выясняется, а то, что еще не выяснено, будет выяснено позже, но мне на это в высшей степени наплевать».
Кажется, будто это личная переписка двух литераторов. Но за ней – трагедия людей, в чьи дружественные отношения вторглась эмиграция, куда они отправились не по своей воле.
Книга иллюстрирована редкими фотографиями.
О структуре земного ада
Энн Эпплбаум. ГУЛАГ. Пер.с англ. Леонида Мотылева. М.: Corpus, 2015. 688 с.
Вряд ли можно найти более точный образ советской истории, чем ГУЛАГ, этот синоним ужаса и бессмысленной жестокости. Конечно, он не так праздничен, как балет или космические подвиги, но затрагивает куда больше людей, как прямых жертв репрессий, так и их родственников и знакомых. ГУЛАГ давно стал метафорой, символизирующей бесчеловечное отношение государства к своим гражданам, хотя точное количество его жертв неизвестно. В книге американского историка и журналиста Энн Эпплбаум «ГУЛАГ», описывающей будни советских тюрем и концлагерей, приводятся разные цифры, сама автор склоняется к оценке в 28,7 миллиона человек, прошедших через систему принудительного труда; количество погибших при этом оценить невозможно – к расстрелянным добавляются погибшие в лагерях и при пересылке, точной статистики по спецпереселенцам и депортированным народам нет.
В книге воссоздается структура мира советских концлагерей – от момента ареста и следствия с его варварской методикой выбивания показаний до отправки в лагерь и способов в нем выживания. Для исследователя очевидна неэффективность подневольного труда, хотя коммунистическая власть долгое время считала иначе, порой через МВД осуществлялись девять процентов всех капиталовложений советской экономики. Очевидна и бессмысленная жестокость по отношению к осужденным.
Автор опирается на множество источников, включая архивные, библиография и примечания занимают более 80 страниц. Она описывает быт лагерников, антисанитарные условия, «жалобы на засилье вшей и негодующие требования избавиться от них из года в год», исходившие даже от проверяющих. Кажется, все в этой системе было направлено на унижение и уничтожение человека, особенно провинившегося уже в самом лагере и отправленного в ШИЗО. «Сырость и холод были обычным явлением. Хотя по инструкции температура в штрафных изоляторах не должна была опускаться ниже 16 градусов C, отоплением часто пренебрегали. Густав Герлинг-Грудзинский писал, что в его изоляторе “окошки в тесных камерах не были ни застеклены, ни даже забиты досками, и температура воздуха была ненамного выше, чем снаружи”. В этих же мемуарах можно прочитать и об ужасающей тесноте: “На верхних нарах невозможно было сидеть, не прислоняясь согнутой спиной к деревянному потолку камеры, на нижние же надо было влезать движением ныряльщика, головой вперед, а вылезать, отталкиваясь, как пловец на мелком месте, руками от досок. Расстояние между краем нар и дверью, возле которой стояла параша, составляло не больше обычного полушага”».
Государство не контролировало внутреннюю жизнь лагерей. Об этом свидетельствует описание Эпплбаум неофициальной иерархии заключенных. Хуже других, пишет исследовательница, «приходилось осужденным за “контрреволюционную деятельность” (КРД). Еще хуже – отправленным в лагерь за “контрреволюционную троцкистскую деятельность” (КРТД). Добавочное “Т”, как правило, означало, что человека могут поставить только на тяжелые “общие работы” (лесоповал, работа в шахте, строительство дорог), особенно если срок составляет 10–15 лет или больше.
Но и это было еще не самое худшее. Ниже КРТД стояли КРТТД, осужденные за “контрреволюционную троцкистско-террористическую деятельность”. “Я знал случаи, – пишет Лев Разгон, – когда дополнительное “Т” появлялось в формуляре во время очередной генпроверки, в результате ссоры с нарядчиком или начальником УРЧ <учетно-распределительной части> из блатных”. Разница в одной букве могла означать разницу между жизнью и смертью, поскольку лагернику с шифром КРТТД не полагалось ничего, кроме самого тяжкого физического труда в штрафном лагпункте».
Среди рассказываемых автором историй – события разного масштаба, от историй о том, как пьяные танкисты в 1954 году давили заключенных женщин во время восстания в Кенгире, до описания судеб конкретных людей. Так, автор пишет о 15-летнем детдомовце Владимире Морозе, осужденном за запись в дневнике, где он сетовал на окружающую «ложь и несправедливость». Подростка приговорили к трем годам лагеря, но попасть туда он не успел, в 1939-м Мороз умер в тюрьме.
Здесь появляются темы, о которых долгое время было не принято говорить в отечественных исторических исследованиях – например о принудительном сексе в лагерях, о массовых изнасилованиях уголовниками и нежелании охраны немедленно пресекать подобные преступления, они всегда оставались безнаказанными. К сожалению, по-прежнему неосвещенной остается история доносчиков, получавших, как правило, часть имущества тех, на кого они стучали. Не понятно даже, о каких масштабах имущества, поменявшего таким образом собственника, можно говорить.
Книга охватывает практически всю советскую эпоху, от революции до последних лет СССР. Историю государственного насилия в таком большом временном промежутке невозможно описывать без понимания уникальности феномена ГУЛАГа – что это, часть общеевропейской истории с ее нацистскими изгибами в разных странах, специфический вариант развития российского государства или выражение типично отечественного общественно-исторического мышления? И если всё вместе, то как определить оттенки в ответах? Автор касается этой проблемы в предисловии: «Хотя здесь идет речь о советских концлагерях, их невозможно рассматривать как изолированное явление. ГУЛАГ рос и развивался в определенное время и в определенном месте, параллельно происходили другие события, и он принадлежит по меньшей мере к трем разным контекстам. Строго говоря, ГУЛАГ, во-первых, принадлежит к истории Советского Союза; во-вторых, к международной и российской истории тюрем и ссылки; в-третьих, к истории особого интеллектуального климата в континентальной Европе в середине XX века, породившего также и нацистские концлагеря в Германии.
Под словами “принадлежит к истории Советского Союза” я имею в виду нечто вполне конкретное: ГУЛАГ не явился в готовом виде из вод морских, в нем отразились нормы существовавшего общества. Если лагеря были мерзкими, а охранники – жестокими, если работали в лагерях из-под палки и кое-как, то причина отчасти в том, что мерзости, жестокости и кое-как выполненной из-под палки работы хватало и в других областях советской действительности. Если существование лагерников было ужасным, невыносимым, нечеловеческим, если смертность среди них была огромна – этому тоже трудно удивляться. В определенные годы жизнь в Советском Союзе была в целом ужасной, невыносимой, нечеловеческой». Но в целом ей интереснее скорее систематизация фактов, чем онтология насилия.
Впервые «ГУЛАГ»Эпплбаум появился на русском языке три года спустя после публикации на английском, принесшей автору Пулитцеровскую премию. «ГУЛАГ» напечатала в 2006 году Московская школа политических исследований. С тех пор школу переименовали в Московскую школу гражданского просвещения, в 2014-м она приостановила учебную деятельность после того, как ее признали «иностранным агентом». Но издательскую деятельность школа продолжает, в прошлом году здесь перевели еще один бестселлер Эпплбаум – «Железный занавес. Подавление Восточной Европы (1944–1956)».
Новое издание «ГУЛАГа» вышло вдвое большим тиражом, добавлен предметно-именной указатель, без которого пользоваться внушительным томом трудно – почти 700 страниц, множество цитат и ссылок. В книге теперь нет подзаголовка первого русского издания – «В паутине Большого террора». В оригинале название «ГУЛАГ. История», и это точнее отражает характер работы. К сожалению, не исправлены некоторые ошибки – например утверждение, будто катынский расстрел упомянут в обвинительном акте нюрнбергского трибунала как преступление нацистов. В действительности этот эпизод был исключен из дела из-за очевидной слабости представленных советскими юристами доказательств.
Но важнее другое – книга Эпплбаум кажется сегодня более востребованной, чем десять лет назад. За это время изменилась атмосфера в стране, политика памяти стала приобретать все более конъюнктурный характер. Речь не только о нападках на «Мемориал» или требовании признать музей истории политических репрессий «Пермь-36» иностранным агентом. История оказывается в плену у сиюминутного, под угрозой не только независимость ее оценки, но само право свидетельства прошлого быть представленным современникам.