Алексей Мокроусов
О двух книгах
Письма Ильи Габая и воспоминания Клары Страда-Янович
«Это был уникальный человек»
Илья Габай: Письма из заключения (1970–1972) / Сост., вступ. статья и комментарии М. Харитонова. М.: Новое литературное обозрение, 2015. 336 с. Серия: «Критика и эссеистика».
В декабре 1970 года Галина Габай вернулась из Кемеровской области, где навещала мужа, поэта и правозащитника Илью Габая (1935–1973). Он отбывал трехлетний срок в Кемеровском лагере общего режима – в январе 1970 года Габай был осужден ташкентским судом за «распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский строй» (на самом деле за поддержку крымско-татарского движения). В Ташкент его привезли после ареста в Москве, где уже пытались осудить за пять лет до этого, но тогда дело было неожиданно прекращено.
Составитель книги приводит выдержку из своего дневника, где зафиксировал рассказ Галины Габай после поездки: «Илья очень похудел и постарел, вид пожилого человека. Держится, как обычно, но не балагурит, не улыбается. Он работает на строительстве химзавода, дробит кувалдой какие-то цементные плиты. <…> Кормят там плохо, конечно, три раза в день рыбная баланда, в обед с добавкой каши, перловой или овсяной. С собой ему не удалось унести ничего лишнего, хотя другие уносили; он долго не знал, как подступить к охраннику с этой просьбой, а когда подступил, тот отказал. Вообще Илья не позволяет себе связываться ни с вольными шоферами, которые иногда что-то провозят, ничего другого, что удается остальным. Народ там ужасный. Даже неплохие люди, попадая в такую обстановку, в эту голодуху, дичают; начинается воровство, отнимают друг у друга вещи. Его сразу же раздели. Сейчас он ходит в ватных брюках, в бушлатике, в валенках. Галя ему привезла телогрейку. Если он идет за посылкой, надо, чтобы с ним шел еще кто-то, иначе сразу отнимут. Говорит: “Я бы согласился на более строгий режим и на больший срок, лишь бы с другим народом. Сейчас у него появилась пара более-менее близких ему уголовников, они друг с другом держатся. Начальство разное, есть откровенные фашисты».
В книге собраны письма Габая жене, сыну, соученикам по Педагогическому институту (МГПИ им. Ленина) и знакомым, в том числе Юлию Киму и Александру Гинзбургу. Их предоставили вдова поэта и долгие годы занимавшаяся сбором писем Галина Эдельман; некоторые удалось получить лишь в копиях. Часть переписки уже вошла в сборник «Выбранные места», опубликованный более 20 лет назад в Москве, книги Габая публиковались также в Иерусалиме и Бостоне. По рукописи печатается его последнее слово на суде, а также написанная в лагере поэма «Выбранные места», созданная как воображаемая переписка с друзьями.
Реальная же переписка полна, несмотря на невыносимые трудности быта, размышлений о прочитанном. Кажется невероятным такое напряжение мысли, этот невыдуманный и явно не носящий компенсационного характера интерес к книгам и журналам. Благодаря жене и друзьям Габай в письмах из кемеровской колонии обсуждал последние выпуски «Нового мира» и «Иностранки», номера «Былого» за 1904 год со статьями о народовольцах, роман Каверина «Перед зеркалом» и «Мудрость Пушкина» Гершензона. По его письмам можно изучать круг чтения советского интеллигента рубежа 60--70-х годов, времени, лишь для ослепленных кажущегося мягким и сладким.
Можно сказать, что страсть к литературе была профессиональной, не зря его любимым героем был Дон-Кихот. Рано лишившийся родителей Илья (его воспитывали родственники, позднее сдавшие его в детдом) после армии поступил в пединститут на филологический факультет, работал в провинциальных и московских школах. Он писал стихи, прозу и сценарии, но первые его сборники стали выходить лишь в 90-е.
Габай покончил с собой после того, как арестованные друзья, Петр Якир и Виктор Красин, дали против него показания. Габай к этому времени находился в депрессии, он не нашел работу после освобождения – каждый раз КГБ успевало раньше его прихода прислать в отдел кадров «черную метку».
Он выбросился из окна московской квартиры. Прах захоронили на еврейском кладбище в Баку, городе, где Габай родился. Формально он не был верующим, но поминальную службу по нему отслужили в православном храме, синагоге и мечети. Многие современники считали его праведником.
Книга составлена другом Габая, 78-летним писателем и переводчиком, первым лауреатом «Русского Букера» (1993) Марком Харитоновым. На презентации книги в центре «Мемориал» он рассказывал о какой-то просто патологической доброте Габая, о том, как в детстве «он уходил с карточками за хлебом и очень редко доносил хлеб до дома, потому что раздавал его. Как его сестра, с которой он жил, утром, проснувшись, не могла поднять голову, потому что ее волосы примерзали к стене». При этом сам отказывался принимать любую помощь, будь то деньги или приглашение на обед. Сам же он «подавал буквально всем нищим. Он мог сидеть у постели больной женщины, с которой почти не был знаком. На улице подобрать котенка и до ночи носить его у груди, согревая, чтобы тот не замерз, это было зимой. Взять его к себе он не мог, потому что у него тогда не было жилья. Он жил у друзей, они пустили его жить в свою коммунальную квартиру».
Друзья его буквально боготворили. Когда Леонида Зимана, которому он написал одно из первых писем из заключения, следователь спросил о Габае, тот ответил: «Из всех людей, которых я встречал в своей жизни, Илья Габай – самый лучший человек. С тех пор прошло почти 50 лет. И когда меня сейчас спрашивают, кого я считаю самым лучшим из всех людей, с кем меня столкнула жизнь, я первым всегда называю Илью Габая. Это был, конечно, уникальный человек».
Возможно, в воспоминаниях друзей и письмах самого поэта кроется разрешение проблемы, поставленной в 1973-м в кратком некрологе, опубликованном в «Хронике текущих событий»: «С представлением о ГАБАЕ не вяжутся такие объяснения, как тюрьма, допросы, обыски, вынужденная бездеятельность талантливого человека. По убеждению всех, знавших его, Илья ГАБАЙ, с его высокой чувствительностью к чужой боли и беспощадным сознанием собственной ответственности, был олицетворением идеи морального присутствия. И даже его последний, отчаянный поступок несет в себе, вероятно, сообщение, которое его друзья обязаны понять…»
Но даже оставшись не до конца понятым, это сообщение продолжает выглядеть как все еще актуальное, давая тем самым многим силы и десятилетия спустя.
В замечательном очерке, предваряющем издание писем, Харитонов пишет: «Я не встречал человека столь чувствительного к чужой беде, незащищенности, униженности, столь органически неспособного терпеть ложь, фальшь, несправедливость. И его участие в движении, которое потом стало называться правозащитным, оказалось естественным, само собой разумеющимся». Мемуарист делает важную оговорку: «Тогда это и не воспринималось как движение. Встречались, знакомились, собирались люди самого разного опыта, возраста, специальности, судьбы, достоинств, даже взглядов – хотя взглядам еще лишь предстояло во многом оформиться и уточниться, и все эти знакомства, обсуждения, споры немало тому способствовали. Объединяла этот переливчатый конгломерат людей разве что неудовлетворенность общественным состоянием, потребность что-то понять в нем, что-то, может быть, изменить. Это незрелое поначалу брожение со временем принимало форму различных протестов, заявлений, писем и демонстраций».
Это важное уточнение помогает лучше понять эволюцию диссидентского движения. Некоторые исследователи готовые описывать его как изначально принявшее определенные формы, например Сесиль Вессье в книге «За вашу и нашу свободу! Диссидентское движение в России» (М.: Новое литературное обозрение, 2015) утверждает, что «только в конце семидесятых новые поколения диссидентов вновь пытаются обратиться к обществу в целом. Они обращаются более прицельно к отдельным группам населения, группам, чьи права стремятся защитить: к инвалидам, рабочим, женщинам, сторонникам мира...» («Неволя» подробно писала о той книге в № 46 за 2015 год). Но, судя по замечанию Харитонова, изначально никто не собирался обращаться к обществу, речь идет о смутном недовольстве, «незрелом брожении». Кристаллизация взглядов оказалась возможна благодаря усилиям отдельных личностей, таких как Илья Габай. Его «Последнее слово» на ташкентском процессе в январе 1970 года – важный документ в истории становления советского диссидентства. В книге этот текст публикуется целиком.
О советском истоке
Страда-Янович, Клара. Фрагменты прошлого. Мой Дальний Восток / Клара Страда-Янович. М.: Три квадрата, 2015. 128 с. Ил. (Серия «не Большая история», вып. 2).
Венецианка Клара Страда-Янович родилась на Дальнем Востоке. В Италии она оказалась после того, как вышла замуж за знаменитого слависта Витторио Страда. Ее воспоминания посвящены детству в Нижнем Приамурье, студенческим годам на филологическом факультете Московского университета, поездке на целину, встречам в «большом» литературном мире...
Книга вышла в рамках серии «не Большая история», берущей не количеством публикаций, но их качеством. Собственно, до Страды-Янович в серии вышел лишь том Георгия Зингера, известного переводчика с французского (он переводил многих, от Александра Дюма до Мишеля Уэльбека). Его мемуары посвящены отцу, легендарному московскому портному послевоенных лет Рубену Зингеру, и деду по матери, проработавшему всю жизнь в лесной промышленности Иосифу (Льву) Казанскому.
Эти истории не самых знаменитых людей – бесценный источник для понимания времени. Они полны деталей, обычно ускользающих от взгляда профессионального описателя событий.
Клара Страда-Янович была наблюдательным ребенком, пусть и свято верившим во все, что слышала по радио. В детстве она общалась с раскулаченными, отец нанимал двоих из них косить, платя им по 250 рублей – это месячный оклад уборщицы, а Клару отправляли с ними в поле греть обед. По дороге домой мужчины разговаривали, девочка их слушала. «Говорили, что, может быть, колхозы распустят и они смогут вернуться в родные места.
Нам в школе уже забили голову россказнями о счастливой колхозной жизни, о том, что перегибы закончились, а отдельные недостатки устраняются партией.
И я в этом духе стала возражать, но мужики спокойно поставили меня на место: у тебя еще, мол, молоко на губах не обсохло, а мы знаем, что говорим. Я никому не сказала об услышанном, но сама для себя нашла объяснение: они затаили злобу на советскую власть, которая их раскулачила. И все-таки что-то царапало в душе, это был, может быть, первый дискомфорт, порожденный конфликтом между жизнью и пропагандой».
Особая история – слухи, которыми питался народ. Одни были связаны с гибелью французского борца за мир, лауреата Сталинской премии «За укрепление мира между народами» Ива Фаржа в автокатастрофе в Грузии (говорили, будто он критически высказался о жизни в СССР). Другие – с бесследно исчезавшими из радиоприемников любимцами эстрады. Когда выяснилось, что знаменитая певица Лидия Русланова, записи которой неожиданно исчезли из эфира, сидит в лагере, «кто-то пустил такое объяснение: она была агентом Гитлера. Ее песня “Валенки, валенки, эх, не подшиты, стареньки” – кодовое сообщение немцам о том, что Красная армия не готова к войне! И это говорилось на полном серьезе.
Другие истории звучат еще анекдотичнее, на грани клинического бреда. Вдруг во время войны в домах стали проверять отрывные календари (“численники”, как у нас их называли). Будто бы где-то обнаружили на календарном листке в бороде Карла Маркса изображение собаки – дело рук вредителей. Календари поворачивали и так, и эдак, смотрели против света, не вырисуется ли собака в переплетениях бороды основоположника. У нас не нашли».
Страда-Янович рассказывает и о своих однокашницах – Раисе Титаренко (будущая Раиса Максимовна Горбачева), соседствовавшей со Шверником Светлане из Дома на набережной, дочери художника Арсения Лактионова. Автор пишет о своей поездке на целину, где в очередной раз столкнулась с лицемерными противоречиями советской жизни, корреспондентки областной комсомольской газеты с придыханием расспрашивают студентов-целинников о трудовых победах, а большая часть тех мается в это время поносами. При этом идеологические шоры раскрываются не сразу: «В голове у меня, конечно, была полная каша относительно устройства государства, действительной роли партии, ее функционирования. Партия была неким божеством, окруженным тайной. Как себе ее представить? Это было нечто неуловимое для нормального разума. Все-таки так или иначе она состоит из людей, от личных качеств должно же что-то зависеть? Как принимаются решения? Нам внушали, что партии ведомы исторические законы и она действует на основании этого знания. Когда Берия оказался чуть ли не шпионом, чуть ли не наймитом англо-американского империализма, я была внутренне потрясена. Кому же верить? На этот мой вопрос друг моего отца ответил однословно: “Партии”. Что-то не сходилось».
Эти признания дорогого стоят, они напоминают, как непрост путь из идеологического рабства к внутренней свободе. «В конце концов, все упиралось в Ленина, а он по определению был выше всякой критики. Так что какие-то проблески мысли не находили развития. Одна сокурсница даже пригрозила, что скажет кому надо, если я не перестану задавать провокационные вопросы или допускать высказывания, которые можно будет оценить как антисоветские. А я не была антисоветской, я всего-то хотела понять. Но понимания не требовалось, надо было принимать на веру то, что вдалбливала пропаганда».
Завершают сборник два очерка. Один посвящен Пальмиро Тольятти – с ним у мемуаристки вышел короткий, но напряженный разговор по поводу репрессий 30-х. Лидер итальянских коммунистов утверждал, что ничего не знал в те годы, Страда-Янович возражала, что все, кто хотел знать, знал. Состоявшийся диалог во многом характерен для той поры, когда многие стоявшие у власти уверяли в своем неведении о происходившем.
Во время ужина «затрагивается тема репрессий тридцатых годов. И тут Тольятти заявляет, как говорится, на голубом глазу: “Мы, Страда, ничего не знали”. А я как раз в это время читала только что вышедший итальянский перевод книги Виктора Сержа “Записки революционера”. (Серж – псевдоним, на самом деле он Кибальчич, кажется, племянник народовольца Николая Кибальчича, казненного за участие в покушении на Александра II.)
Меня такое заявление просто возмутило: как, ты живешь в гостинице “Люкс”, вся Москва замерла от страха, каждый день исчезают люди, а ты ничего не знаешь?! И я решительно возразила: “А вот я сейчас читаю Виктора Сержа, он говорит обратное”. Витторио, из соображений “дипломатических” приличий, под столом, благо за скатертью не было видно, дал мне пинка в лодыжку, чтобы я замолчала. Я никогда не забуду, как изменился взгляд Тольятти: меня как будто полоснуло стальным лезвием, так у него сузились зрачки и такой ненавистью полыхнуло из глаз, а взгляд стал ледяным. Видно, мое бестактное возражение задело его за живое, а Сержа он, наверно, знал по работе в Коминтерне».
Удивление мемуаристки могли бы приуменьшить исследования современных историков. Многие из них пишут о двусмысленной роли Тольятти в судьбе многих коммунистов-эмигрантов в Москве, где он жил и работал в 30-е годы. По решению Тольятти была приостановлена и публикация списка итальянских коммунистов, пострадавших в годы «большого террора», – о жертвах Сталина заговорили лишь в начале 60-х. Об этом, в частности, говорится в книге «Итальянцы в сталинских лагерях» Елены Дундович и Франчески Гори (М.: Росспэн, 2009).
Другой очерк – о Всеволоде Кочетове, авторе знаменитого в свое время романа «Чего же ты хочешь?». Среди его героев был ревизионист и антисоветчик Бенито Спада, в котором легко угадывались черты Витторио Страда. Кочетов был знаком с прототипом своего персонажа, был у него в Италии в гостях, а однажды даже спал под одеялом слависта (в разных кроватях, если что). Их споры во время кратковременного знакомства отличались скорее эмоциональностью, чем глубиной, «один отстаивал принцип свободы мысли и независимости суждений, другой даже в подпитии ни на йоту не отступал от линии партии, оставаясь все время презрительно-холодным. Лицо Кочетова засветилось изнутри, только когда он рассказывал, как пил с генсеком цейлонской компартии».
Кочетов был уверен, что его роман не издадут в Италии. Но перевод все-таки вышел – с предисловием Витторио Страды.