Александр Хныков
Снегирь на красной рябине
Первый снег
От контрольной вахты доносились голоса сотрудников, то ли спорящих, то ли отдающих друг другу распоряжения. Колесов запахнул потуже телогрейку и с наслаждением вдохнул в себя морозный воздух. После чифира сердце гоняло кровь, давало мыслям какую-то ширь, прибавляло воображению какие-то полузабытые, тревожащие, волнующие картинки воли. Они наперегонки бегали в памяти, как резвые кони по проселочной тихой дороге. Колесову нравились вот такие минуты – когда можно было после душного помещения спального отряда, перед разводом на работу, немного прийти в себя ото сна. К тому же сегодня выпал снег. Он принес свежесть, и почему то вспомнился Новый год – этот Новый год был особенно в памяти ярким, как не забывается в жизни первая любовь, так и эта встреча этого светлого праздника вместе с любимой девушкой всегда согревала парня. Вот и сейчас он с добродушием вспоминал, как шел с Любашей по улице их городка, и медленно падал снег, и было радостно, и вдали, на площади, маняще горели огоньки на высокой елке… Колесов улыбнулся, наверное, со стороны в эти минуты зэк с искренней улыбкой, в своей черной одежде стоящий в одиночестве среди пустынной колонии, гляделся даже неестественно. Но вот с контрольной вахты по селектору дежурный по колонии объявил «подъем!», и перестал идти снег, и первые зэки стали выходить в локальные свои сектора, топча ногами снежную чистоту. И мир сразу наполнился привычной скукой для Колесова, он тяжело перевел дыхание, смахивая доброе воспоминание о прошлой жизни…
Почтовые голуби
То ли было много накануне выпито чифиру с друзьями после отбоя – встречали шустрого Миху, его земляка из изолятора, и, как всегда, в темном жилом помещении, подсвеченном только одинокой лампочкой, что была у входа в отряд, встреча затянулась – или же сами разговоры о родном городке, они приходят всегда, когда разговор идет между земляками, – то ли ночь летняя была душной, но этот сон пришел. И белые голуби были рядом, и он кормил их с руки зерном, золотистым, спелым. И голуби были, как один, белыми, крупными. В дворе его детства, который был рядом с почтовым отделением, тоже много было голубей – они жили на чердаке этого старинного хмурого здания, и во двор почты приезжали за письмами из окрестных мест почтальоны, и все они были чем-то похожие, эти вестники добра и зла для людей, и увозили они от этого хмурого здания письма – целые сумки писем… И помнилось Колесову, как тогда, в детстве, он представлял, из каких далеких краев, неведомо далеких, интересных краев, шлют люди письма… И вот этой ночью он тоже желал быть в тех далеких краях, а не в колонии, и желал посылать родным ему людям, а может, просто знакомым, весточку о себе, о том, что у него в далеком вольном краю все хорошо.
И эти белоснежные голуби, пришедшие во сне, доверчивые и тихие, как маленькие ангелы… Он проснулся. Перевел дыхание. Сон был настолько отчетливым, и он еще жил как бы в его сознании своей, отдельной жизнью…
Тишина.
Можно было слушать эту тишину, могильную, полную застылости времени.
И только приснившиеся белые голуби, эти вестники хороших перемен, вестники добрых новостей сейчас были помощниками.
Запах мандаринов
В моем детстве запах счастья имел очень определенный запах – запах мандаринов. Их было немного в этих огромных сказочно красивых подарках, которые я получал вместе с другими детьми в Доме офицеров, и дарили подарки детям настоящий Дед Мороз – огромный с большим мешком для подарков – и Снегурочка настоящая. По-другому мы, дети, их не воспринимали – они были настоящими, по-иному не могло и быть среди этого огромного зала рядом с огромной елкой, наряженной в игрушки, и эти взрослые люди также были рядом с нами, детьми, счастливы, и танцевали в хороводе, позабыв о быте, о неурядицах, как дети. Это был такой настоящий праздник. А дома были эти прекрасные подарки, и в них как маленькие солнышки – мандарины, – и пахли они свежо и вкусно. И казалось, что существует этот сказочный подарочный мир, помимо этой комнаты, в которой я находился, и придет время, и я войду в этот сказочный мир, и много будет мандаринов… Мандаринов действительно много… Но сказочный мир я так и не нашел. И может, оттого с такой восторженностью вспоминаю те новогодние давние дни, те подарки, тот огромный зал, тех детей из хоровода, того Деда Мороза и Снегурочку, тех людей взрослых, которые старались помочь нам испытать счастье – видимо, уже понимая, что счастье – это самое важное для человека в жизни его.
Сизари
Сенька Блатной легонько так приуныл, совсем легонько, понимая, что явно попал в «непонятку». С братвой заболтался, встречали Колю Серого из изолятора, знатно встречали, по земляцки, костюмчик новый милюстиновый с черным гладким отливом подогнали, чифирнули, да так, что даже Серый улыбаться стал от волнения или радости, вот ведь жизнь – для кого-то даже отряд и то счастье после камеры изолятора. «Да что я все о нем да о нем, – размышлял Блатной. – Самому бы в кандей не угодить, как в свой сектор то прорваться?» Он пристально посмотрел на контрольную вахту. Белое здание перед секторами, подсвеченное ярким светом ламп со столбов, было точно неприступная крепость. Вот кто-то из завхозов пошел на вахту. «Видимо, для доклада», – смекнул Сенька Блатной и лихорадочно стал ждать, когда из локального сектора, в котором он находится, пойдет на контрольную вахту здешний завхоз. «С ним и прошмыгну, до центрального плаца по крайней мере, – размышлял Сенька. – А там уж как получится, а то ведь и повезет…» После чифира мысли бродили, как стая бродячих собак, вроде бы и беспорядочно, но дружненько… И впрямь вышел из жилого помещения приземистый человек и решительно поспешил к двери локального сектора, ему с вахты ее открыли, и вслед за ним, здешним завхозом, очень даже уверенно проскочил и Блатной. Завхоз только покосился на него и поспешил на вахту, молчаливо. Точно по минному полю шел Сенька, делая решительный вид, и вот уже вторая дверь сразу за центральным плацем открылась для завхоза, а значит, и для него, Сеньки. И Сенька очутился уже перед вахтой. Пара прапорщиков вышли покурить и о чем-то переговаривались перед вахтой. Сенька вслед за завхозом зашел в коридор контрольной вахты. Завхоз исчез – ушел к дежурному по колонии, докладывать об отряде. А он, Сенька, стоял как неприкаянный. И тут же рядом стоял из санчасти, угрюмо чего-то дожидался, санитар.
Вышел неожиданно из глубины контрольной вахты майор с повязкой дежурного по колонии, сказал:
– Носилки перенесите!
Сказал как бы двоим зэкам – санитару и Сеньке. И не медля вместе с санитаром прошел Сенька в глубь контрольной вахты, и тут в коридоре стояли на полу носилки, и на них человек, прикрытый несвежей простынею с головой.
«Откинулся», – как-то просто подумал Блатной. Перенесли носилки в комнату, маленькую тоже, как и коридор. Блатной уже освоился, попросил закурить у санитара, положил бережно несколько сигарет в боковой карман – санитар только подозрительно поглядел на него, не ожидал, что он несколько сигарет возьмет из пачки, но молчал. А Сенька, высокий, представительный, в хорошем зоновском костюме, покровительственно похлопал щуплого санитара по плечу и уже уверенно вышел из коридора контрольной вахты, на свет – яркий свет ламп бил в глаза.
Один из прапорщиков, куривших на улице, поинтересовался:
– Что шлындаешь-то, Блатной?
Второй больше для проформы уставился на Сеньку, внимательно и даже испуганно, как на привидение.
– Да вот припахали, в санчасти был, с животом что-то, а тут надо было «жмурика» сюда принести… – как-то самозабвенно врал Сенька, остановившись, впрочем, поодаль от прапорщиков.
– Ты-то носилки нес? – не унимался подозрительный прапорщик, рыженький, щупленький.
– А что не донести. Приказ есть приказ, – подчеркнуто вежливо сказал Блатной, и тут же почувствовал, что входит в раж. – Ведь в последний путь, так сказать, проводил бедолагу!
– Благородно, – даже поддакнул второй прапорщик, был он помоложе подозрительного, рыжего, и черты лица были правильными, рыжий-то был в лице не очень – худое лицо, злое.
– Точно из санчасти? – не унимался подозрительный рыжий.
– Да недавно принесли зэки носилки, в санчасти кто-то откинулся, – совсем по-зэковски поддакнул Сеньке второй прапорщик, что был помоложе.
– Ну, давай в отряд, что тут уставился?! – привычно заорал рыжий.
И Сенька, почувствовав, что окончился допрос, не отвечая уже, быстро пошел к двери локального сектора, открыли ее с контрольной вахты, открыли и ту дверь, которая была в локальном секторе… И вот уже жилое помещение отряда. «Пронесло! – радостно подумал Сенька. – Отмаз то появился, как бы невзначай…» И остановившись возле двери у входа в отряд, Сенька посмотрел в сторону контрольной вахты. Вдруг подумалось с грустью о том, что на носилках. «Судьба, что там говорить». Грусть напала как-то неожиданно. То ли чай подействовал крепенький, то ли еще что, только долго в ту ночь на своей кровати, в своем проходняке ворочался Сенька, что-то додумывал, переживал, и проснулся, и вспомнил отчего-то двор детства и забаву – как ловили сизарей. Ставили корыто, под наклоном, палку с одного края, а под корыто – зерна, а к палке – веревку длинную, и только сизари, а их было много – жили на чердаке в их доме – подлетят, аккуратненько так начинают ходить возле корыта, а они в засаде ждут, и вот какой-нибудь неосторожный сизарь клюнет на приманку, и полезет к зерну поближе, и вот уже увлеченно клюет зерно-то, и в этот момент дергается веревка, привязанная к палке, и корыто рушится на землю, прикрывая собой несчастного сизаря… И вот эта западня для птиц, беспощадная западня не давала уснуть Сеньке, давило это воспоминание из детства… И ничего с собой Блатной не мог поделать, боялся уснуть, чтобы во сне не привиделось ему, что он сам как сизарь… Вот такие неожиданные страхи… Сенька даже улыбался, стараясь отогнать от себя эту картинку, что тянется он под корыто, огромное корыто, и там под ним, допустим, деньги, и уже в руке его долгожданная пачка, неожиданное счастье, и тут-то и падает сверху на него корыто, огромное тяжелое, накрывающее всего его, Сеньку. И нет уже вызволения из-под него, и нет уже вызволения… Сенька встал, оделся, пошел в умывальник. Ночной дневальный сидел на стуле и читал какую-то книгу. Тихо было в помещении, только иногда срывалась капля воды из крана и ударялась надоедливо о дно умывальника.
Фока
Дружелюбность не всегда предполагает искренность.
Дружелюбность вместе с простотой – это такая смесь человеческого характера, которая предполагает по крайней мере счастливое житие-бытие.
Но когда что-то не случается в судьбе, когда что-то ломается ненароком, кто даст гарантию счастливой жизни?
У Фоки что-то не сложилось в жизни, хотя по характеру был он человеком незлобивым. Но, как оказалось, для счастья этого мало…
Сидел в зонах он несколько сроков, и все по какой-то «мелочевке», но там его степенность и надежность были сразу заметны для зэков, и пользовался он среди них заслуженным уважением.
Болезнь лишила полноценой жизни на воле Фоку как-то неожиданно… Стали отказывать ноги, и зрение упало. Завершение жизни было для него безрадостным и не таило в себе никаких больше перспектив. И вот как-то брел он по улице, выстукивая палочкой впереди себя – асфальт казался не добрым другом, а скорее врагом, и попадавшиеся навстречу ему люди почти не мешали исследовать эту дорогу.
Они действительно для Фоки уже не имели никакого значения.
Ибо он понимал, что в его жизни – жизни инвалида – они не имеют даже шанса помочь ему.
И потому шел мимо них Фока равнодушно, почти не обращая внимания на их реакцию на него – полуслепого человека.
Он помнил себя иным.
Сильным человеком, уверенным себе, и где-то в глубине его сознания жила эта вера в себя, несмотря на его физический недуг.
Он еще рассчитывал там, в глубине души, что Бог в ответ на его молитвы и раскаяние о прошлом даст ему шанс вернуться к нормальной жизни.
Вот, может, поэтому он ежедневно вышагивал по этой городской аллее. Вышагивал он, точно заведенный на отмеренное Богом время механизм, человек-механизм, именно так он себя воспринимал.
Пенсии по инвалидности хватало на его скромное проживание. Фока был непритязательным. Жил он сейчас у приятеля, вот уже несколько недель – приехал из дома инвалидов.
Надо было в этом районном городе переоформить документы, дающие ему право получать свой хлеб инвалида от государства.
Город ему понравился.
Был он чистеньким, ухоженным в центре, и именно сюда приходил гулять Фока.
Если, конечно, можно назвать «гулянием» вот эти его прогулки с палочкой, как бы извещающей окружающий мир о его незавидном состоянии здоровья.
Впрочем, и без палочки, которой он обстукивал тротуар, было это очень заметно.
Шел он по асфальту, точно по воде, дно в этом затоне, по которому он брел, должно было бы быть каменистым – каждый шаг шаркающей его походки, казалось, делал инвалид с осторожностью минера, идущего по опасному полю.
Низенький Фока, впрочем, радовался каждому шагу – было время, когда болезнь позвоночника не давала ему даже этой возможности, но, видимо, сила жизни у Фоки была необыкновенной – зоны закалили его характер и дали полезную привычку терпеть. Терпеть.
Это стало для него сейчас смыслом жизни.
Видеть людей ему было приятно, несмотря на плохое зрение.
Видеть жизнь на воле…
Радость от этого может понять только бывший зэк.
Эти два человека – мужчина и женщина – подтянутые, загорелые тем южным золотистым загаром, который сразу отличает отдохнувших людей от остальных, шли навстречу ему, о чем-то беседуя, увлеченные общением.
Но что-то подсказало инвалиду, какое-то подсознательное чувство, какое бывает у настрадавшихся людей, что мужчина – его знакомый.
Они прошли совсем рядом.
Фока терпеливо стоял, точно ожидая какого-то оклика, на тротуаре – и точно, мужчина, пройдя несколько шагов мимо Фоки, тоже остановился, посмотрел на молчаливого инвалида, и неторопливо подошел к нему, оставив женщину в одиночестве, знаком попросив ее подождать.
Он пристально глядел на полуслепого человека, с палочкой в руке:
– Мужчина, вас не Сергей величают?
Фока отрицательно покачал головой.
Мужчина ушел к своей красивой спутнице, они прошли несколько метров, мужчина снова остановился, поглядел на несуразного инвалида, казалось, что-то мешало ему идти дальше.
И он вернулся к стоявшему неподвижно, точно прикованному к этому месту, инвалиду.
Очень внимательно он снова поглядел на него, точно стараясь влезть в свою память – столько лет прошло!
Зона строгого режима.
Локальный сектор.
И его земляк, всегда спокойный, спокойный какой-то уверенностью бывалого арестанта.
– Здорово, братан!
Фока стоял неподвижно, точно о чем-то внутренне размышляя, стоял и смотрел пристально в даль аллеи.
– Серега, может, помощь моя нужна?– спросил негромко мужчина.
Помощь, нужна ли была она сейчас инвалиду Фоке?
Только, может, от Бога?
И он, повинуясь какому-то стройному своему образу мыслей, известному только ему, выстраданному строю мыслей, тихо сказал:
– Вы ошиблись.
Мужчина все так же пристально глядел на инвалида, он, кажется, начал понимать, что тот живет в каком-то своем мире, куда доступ есть, но он очень маленький, этот доступ, и не для всех…
– Ладно, – сказал тихо мужчина, и добавил: – Извините. Выздоравливайте.
– Спасибо! – неожиданно искренне ответил Фока, и эта благодарность отразилась на его равнодушном бледном лице, похожем на маску, едва заметным движением тонких губ, может, это означало для Фоки добрую улыбку…
Эта неожиданная встреча взволновала инвалида.
Он совсем было забыл ту жесткость, ту усталость.
И вот этот человек, чье лицо ему было безусловно знакомо, как бы вернул его в прошлое.
«Почему я не поговорил с ним?» – думал Фока.
И то, что он сейчас в незавидном положении, говорило ему, что он вроде бы поступил правильно.
Пришел его приятель домой. Фока поначалу не стал рассказывать о неожиданной встрече. Поговорили они о ценах в магазинах.
Приятель, зная интерес Фоки к чаю, заварил крепкого чаю.
Это не был чифир, но аромат чая и его терпкий вкус взбодрили Фоку.
Приятель его не задавал никаких лишних вопросов, был он вообще сдержанным человеком.
Фока, приободренный чаем, сам заговорил:
– Всегда так. Неожиданно происходят встречи, а я тихарюсь, не хочу, чтобы люди забивали голову моими хлопотами…
Фока разговорился, и припомнил зону, и рассказал о сегодняшней встрече на аллее в городе.
– Так почему не стал-то с ним говорить, Серега? Сам же говоришь, человек из братвы? – спросил приятель, отпивая сладкий чай из эмалированной белой большой кружки с алой нарисованной малиной на ее боку.
– Стыдно мне стало за сегодняшнее свое положение.
Они помолчали.
– Ты чаек-то пей, а то стынет, – вежливо как-то сказал приятель Фоки, отчего-то грустно качнув при этом седой своей головой.
В тот вечер то ли было выпито много чаю, то ли что-то подспудное подняла в сознании Фоки неожиданная встреча на аллее с кем-то из тех, кто знал его иным, – как бы то ни было, но заснул инвалид поздно.
И спал как-то тревожно, то слышался ему во сне лай овчарки…
То видел Фока в тревожном своем сне зону, в которой отбывал свой последний небольшой срок. Мнились ему в этом сне ровные локальные сектора, пустынные, продуваемые ветрами.
И лишь, видимо, под утро утомленное сознание пожалело инвалида.
Ему приснилась удивительная лесная дорога.
И это была не тяжкая дорога к лесоповалу, к лесной бирже, жестокая, утомительная для зэка, а это была дорога по летнему лесу, и рядом с ним шли его родные люди: жена и сын.
И шли они дружной троицей по этой дороге, которая была в обрамлении высоких елей и стройных берез.
И молчаливо было в лесу.
И такое раскаяние, и такое желание простить всех было у спящего Фоки!
Что, проснувшись в тишине ночной комнаты, он слезно просил прощение и у жены, и у сына, который рос без него.
И жуткая, и в то же время правдивая картина его жизни предстала перед ним, и он уже не молил Бога о смягчении своей участи, а даже корил Бога, что Он был к нему милосерден!
И снова заснул Фока вот в этом жутком состоянии самобичевания, и не желал себе он пощады.
Такое бывает у человека, когда он дошел до дна, и только почувствовав это дно, резко толкается ногами вверх.
И всплывает к Божьему свету.
Он проснулся, привычно ожидая боли в спине.
И уже не боясь ее, даже желая этой боли, он распрямился.
И не понял вначале ничего.
Он распрямился, будто кто-то всемогущий за его раскаяние и желание всех простить снял эту его страшную изматывающую боль.
Он распрямился.
И стоял, как изваяние, боясь даже шелохнуться.
Боясь, что привычная боль, такая ему привычная боль, возвратится вдруг к нему. Возвратится, как полноценная хозяйка его несчастной жизни.
Но боли не было!
И он стоял прямо…
В кабинете у врача, Фока тоже стоял прямо и спокойно слушал рассуждения молодого врача о том, что ему очень повезло и что болезнь его, так сказать, смягчилась.
И врач, худенький, бледный, в очках, то читал историю болезни Фоки, то, поправляя свои маленькие золотистые очки, глядел пристально на инвалида, точно еще не веря своим глазам – врач глядел на прямо стоящего человека, который должен был стоять согнутым!..
Фока смотрел при этом куда-то за окно врачебного кабинета, там – на летней улице – весело чирикали о чем-то своем воробьи…
Фока был счастлив и уже в мыслях сочинял письмо жене, от которой ушел несколько лет назад.
Не желал ей быть обузой – так он себя тогда убеждал?
Или тогда он был побежденным человеком, а сегодня он другой? Сильный человек, каким был когда-то прежде…
То ли сон, то ли неожиданная встреча с бывшим зэком, не отвернувшимся от него, инвалида, и желающим ему помочь, то ли раскаяние, то ли судьба…
Фока не знал точного ответа на это свое преображение – он только знал, что он стал снова сильным…
Он точно знал: что-то победил в себе и это только первая его победа.
И она его радовала…
Снегирь на красной рябине
С годами что-то происходит с людьми – они не могут так уже радоваться, как в детстве. Мир точно закрывается перед ними. Эта мысль приходила к Колесову не раз и всегда вызывала в нем недоумение. Лица людей, хмурые, встревоженные, точно время запечатлело на них все внутренние страхи, боли, сомнения, эти лица совсем не могут открыто улыбаться, и лишь изредка мелькнет добрая улыбка на лице человека, и вот тогда в ответ улыбнется и самый черcтвый человек, точно и его в этот миг коснется доброе крыло ангела – его покровителя, и человеку становится очень интересно видеть этот мир, очень интересно жить в этом мире, несмотря ни на что.
Этап в этот раз из местного КПЗ, с его немногими камерами для подследственных, на тюрьму был небольшим. Несколько мужчин, среди них был и Колесов, две женщины и девушка – в какой-то не по росту ее большой телогрейке, усталая, но с такой добродушной улыбкой, иногда проcкальзывающей на юном лице, что даже прапорщики-охранники были по отношению к ней достаточно вежливы и не хохмили, точно и им было жалко ее – жалко по-человечески. После всех необходимых процедур вывели отправляемых на этап людей под охраной на внутренний двор отделения милиции. Было морозное утро. Одинокая рябина, невесть откуда взявшаяся здесь среди асфальта, припорошенного белоснежным покрывалом – снежок выпал ночью, – была в замерзших красных гроздьях своих ягод. Колесов мельком поглядел на рябину, ежась от зимней прохлады.
– Гляди-ка, снегирь на рябине! – вдруг произнесла этапируемая девушка, и голос этот свежий и чистый был так неожидан среди напряженной тишины подготовки к этапу. И впрямь на рябину прилетел нахохлившийся с красной грудкой крупный снегирь и, не обращая внимания на людей, принялся есть примороженные алые ягоды рябины. И было в этой мирной картине столько необычайно важной для людей красоты, что невольно все они замерли, присматриваясь к снегирю – как к вестнику морозной зимы.
Но вот коренастый прапорщик, поправив свою шинель, точно очнувшись от какого-то наваждения, зычно скомандовал:
– Постройтесь по одному!
Ждали автозак, опаздывавший из гаража. Тихо смотрели на низкое без облачка небо – и только иногда приглядывались арестованные к снегирю, точно не желая спугнуть его своими мрачными мыслями об этапе, о следственном изоляторе, о предстоящем суде, о сломанных судьбах своих. Притихла даже милая этапница в большой телогрейке и не улыбалась уже, тоже думая о предстоящих трудностях – на этап она уходила из КПЗ в первый раз.
А снегирь на рябине все лакомился подмороженными ее ягодами.
Две реки
Сон этот был настолько явственным, настолько красочным, что, проснувшись, Колесов еще долго осмысливал его – а видел он в своем сне две реки, и стоит он между ними, и в одной реке вода светлая, родниковая, а в другой реке – черная… И эти две реки, как мысли его: светлая река – это мысли о творчестве, о семье, о жизни радостной, а черная река – это завистливые мысли, корыстные… И в сне своем видел Колесов, что тянет его выпить воды из черной реки и сулит это богатство и негу, а вода из другой реки, чистая вода, хоть и притягивает к себе своей чистотой, да только сулит испытания, сулит переживания, сулит трудную жизнь, хотя и счастливую… И вот выбор был за ним – за Колесовым, и почерпнул он, торопясь, воды из реки, той, в которой вода грязная, и на вкус эта вода была отвратительная, но как-то сразу стало беззаботно, стало уверенно жить… И, только превозмогая вот это довольство обманное, напился он, Колесов, воды из реки иной – вода была родниковая, своим холодом даже обжигающая, и стало жить тяжелее, стало больше забот, но и прибавилось любви к жизни… И проснувшись, лежа в тишине комнаты, думал Колесов об этом своем сне, и решил он для себя сейчас, что правильно он поступил в своем сне, что выбрал путь в жизни вот такой – с чистой водой, путь тяжелый…
А еще думалось об этом утре с какой-то надеждой. Думалось с радостью. А ведь без радости как прожить…
Дыхание зимы
Ночью подул холодный ветер, и сразу природа окоченела, хотя природы было немного в локальном секторе областной туберкулезной больницы, расположенной в колонии, – природой была одна березка, невесть как выросшая среди серого асфальта. Поутру после завтрака зэки высыпали в сектор, покуривали, ежились, запахивая потуже свои телогрейки, обсуждали предстоящую зиму – кто-то вспоминал прошлые зимы, тоже за решеткой. Режим на «больничке» был ослабленным – на работу ходить не надо, и поэтому, несмотря на тяжелое заболевание, зэки рады были «больничке». Вот такая необычная радость, когда заменяется жизнь в колонии вот на такие разговоры в секторе, когда можно спокойно смотреть на низкое, с темными тучами, спокойное небо.
Колесова привезли сюда из колонии – выявила местная санчасть подозрение у него на туберкулез, и хотя и было страшным заболевание, а и он перемену эту в душе одобрял – устает от колонии человек, и даже не от режима содержания, а от однообразия, оно, однообразие, давит…
Колесов не курил, и, может, потому у него было время глядеть на щуплое деревце в секторе. Обещали вечерком подойти к высокой каменной стене, примыкающей к колонии земляки, – пообщаться, и это как-то подстегивало мысли в хорошем направлении. Только иногда, взглянув на пожилых худых зэков, покашливающих, хмурых, отводил Колесов от них глаза и чувствовал, как предательски подкатывает к горлу ком… Неужели вот так будет и с ним! И порыв ненастья, подувший откуда-то сверху, поверх каменной стены сектора, заставил Колесова поежиться то ли от грусти, то ли от безысходности, то ли от холода.
Только после обеда вызвали Колесова к врачу, и тот в белом примятом халате, глянув на какие-то бумаги на столе, хрипло сказал:
– Повезло тебе, ошиблись ваши медики. Затемнение на легких есть, но природа его иная. Воспаление. Пролечим, и к себе поедешь…
Колесов невольно даже сделал шаг вперед к столу врача и недоверчиво глянул на него – бледный, худой, – но, поняв, что слова врача правда, только и сказал:
– Век не забуду! Спасибо!
Врач очень внимательно посмотрел на зэка и кивнул головой, точно подчеркивая, что он понимает глубину ему сказанных слов.
Колесов после кабинета врача вышел в сектор. По-прежнему дул ветер, но теперь он только охладил лицо, радуя своей свежестью. Стоял зэк, мысленно повторяя слова врача, потом подумал о земляках, после о колонии и тех, кого он помнил… И неожиданно даже для себя негромко произнес:
– Мы еще поживем!
В сектор вышли двое зэков – закурили, заговорили о чем-то, и их голоса вернули Колесова к действительности – теперь она была не такой уж и тяжкой, как до этого – до разговора с врачом.
Чечетка
На улице была прекрасная осень, без сомнения, эти деньки были шикарными, с теплым по-летнему солнцем, с перекличкой воробьев под крышей здания областной туберкулезной больницы, и для Косого это был рай после колонии строгого режима, откуда его недавно привезли – нашли туберкулез. В местной колонистской санчасти делали проверку зэков, вот и нашли затемнение у него в легких, и привезли сюда для проверки, для постановки окончательного диагноза. Косой как бы о болезни-то и не думал вообще. Тут режим содержания благостный, работать не нужно. Люди рядом нормальные, не злые, только кашляют порой по ночам, но то разве беда после сурового режима содержания. Косой поглядел на небо над головой – прошел обед, и можно было выйти во двор, подышать свежим воздухом. Косой был зэком опытным и давно уже научился ценить отдых, а для зэка больничка – всегда отдых.
И другие тоже прогуливались по локальному сектору больнички, переговаривались. Косому ни до кого не было дела – угрюмый внешне, худой, и покашливающий, он мысленно перебирал свою жизнь в воспоминаниях, как перебирает четки опытный бродяга, и что-то в нем таилось сейчас сильное и красивое, вольное… И Косой, тщедушный, с бледным лицом – недавно был в изоляторе в «своей» зоне, – оставшись мысленно как бы наедине с собой стал приплясывать чечетку – внешне почти даже незаметно, как бы для себя даже. Он радовался вот этому погожему деньку, как ребенок выходному дню, когда не надо идти в школу, и вот тут-то он, Косой, поймал себя на мысли, что все равно вся его внутренняя бравада – в общем-то минутное заблуждение, и, вероятно, на самом-то деле все не так уж и хорошо, и срока впереди еще несколько лет, и вот ведь легкие подкачали, что-то в них не в порядке… И может быть, это оживление его жизни, вызванное «больничкой», – лишь химера, и здесь умирают зэки, больные туберкуЧечеткалезом, и они рядом, и их судьбы наглядны и страшат, а вот ведь солнышко, погожий денек, и растаяло сознание от этой свежести осенней, так захотелось хорошего в жизни… Косой не хотел идти обратно в здание «больнички», там было как-то грустно, а вот здесь, «на воздухе», можно было вспомнить давнюю любимую чечетку, эти па как-то успокаивали, давали какое-то преодоление собственной внутренней немощи.
Долго еще стоял в одиночестве пожилой зэк, пока не подул холодный вечерний ветер, пришедший откуда-то издалека, и только тогда Косой, запахнув потуже свою телогрейку, вернулся в помещение, и только тогда снова, точно маска, на лице его появилась какая-то зловещая, непроходящая ухмылочка, будто он смеялся и над окружающей его жизнью, и, может, над самим собой в ней.
А тучи уже заслоняли вечернее небо, были они тяжелыми, черными, шла непогода, вслед за теплыми последними осенними деньками.
Мир тесен
Это всегда поражало Косого – вот такие встречи. С этапа привезли вечером человека, которого он знал по воле, – человека непростого, имеющего там когда-то вес и немалое положение, почитание подчиненных. В какие годы произошли такие резкие изменения в жизни того, Косой не знал, как-то утерялась связь с тем миром, а вот ведь привезли…
Чифирили. Матвей Степанович чифирил, как заправский зэк, сыпал прибаутками, только иногда с тревогой даже поглядывал на своего знакомого по воле, Косого, точно ожидая какого-то от него вопроса. Но Косой пил чифир неторопливо – свои пару глотков, когда наступала его очередь и кружка с ядреным чаем доходила до него, и помалкивал. Эта встреча с давним знакомым, земляком, конечно, взволновала его, дала пищу для каких-то размышлений, но он сам, еще погруженный в свой мир, думающий о своей судьбе, не мог как-то перестроиться и начать думать о воле, о прошлом.
Вышли в локальный сектор. Дул ветер, назойливый, как лай дворовой собаки.
– Вот ведь где встретились, – осторожно начал разговор Матвей Степанович.
Косой подставляя себя ветру, вдохнул холодный воздух, и произнес:
– Да время летит, Матвей Степанович, и как-то всех уравнивает.
Одутловатое лицо собеседника, было точно маска, в вечерней мгле подсвечиваемое светом, идущим из окна, оно виделось Косому именно таким.
– Ну пожили ведь в свое время, – как-то неуверенно произнес Матвей Степанович.
– Пожили, – согласился Косой, пытаясь как-то уйти от конкретных вопросов и не спрашивая Матвея Степановича, за что он загремел сюда.
В этом неопределенном перебросе фраз был свой резон. Каждый из них прислушивался к другому, точно пытаясь услышать за осторожными словами подтекст, истину. Они были на воле какой-то период знакомы и даже дружески относились друг к другу, но Матвей Степанович тогда слишком был «человеком дела», как он выражался, а это предполагало, что другие люди для него мало значили – он, наверное, искренне тогда считал себя если не центром Вселенной, то точно уже не ее окраиной.
– Приболел, Матвей Степанович? – произнес Косой, может, только для того, чтобы нарушить вот эту паузу.
– Открытая форма у меня, осталось немного, – произнес Матвей Степанович, и в его глазах мелькнули какие-то огоньки, видимо, от света из окна. Он хрипло и тихо произнес: – Все забыли! Когда в силе был, поклонялись, а теперь и похлопотать никто не хочет.
В этих нескольких словах была явлена Косому такая обида на этот мир, что он не стал злорадствовать, вспоминать, что и сам Матвей Степанович не отличался доброжелательностью в те-то годы…
– Что-то знобит меня, – устало произнес Матвей Степанович и, прокашлявшись, побрел, совсем как старик, одутловый, большой, в жилое помещение.
– Спасибо за чифирок! – крикнул вдогонку Косой, будто что-то вдруг вспомнив, и, не дождавшись ответа от Матвея Степановича – может, тот и не услышал его слова, – затих в своей внутренней сосредоточенности. Это с ним так бывало, когда, особенно после чифира, поднимались волной в голове мысли о прошлом, и хотя сейчас было какое то спокойствие, но пришло понимание, что за все человек отвечает ни когда-то потом, по-религиозному, а уже сейчас, в этой жизни, вот, допустим, как Матвей Степанович, ведь был на какой вершине и столько было почитания, не ему, Косому, чета, а вот ведь распорядился своей волей Господь Бог – и они рядышком, Матвей Степанович и он, Косой, и жуют одну пайку. Впрочем, Косой попытался тут же как-то себя успокоить и отогнать злобу: кто он такой, чтобы припоминать свои маленькие претензии к тому же Матвею Степановичу за его заносчивость в той, прошлой, жизни, когда идет здесь иная жизнь и в ней партия шахматная судьбы у них, и у Матвея Степановича, и у него, Косого, совсем другая… «Ну все же земляк, надо его поддержать, как сумею», – неожиданная эта мысль, вдруг пришедшая будто бы ниоткуда, как ночь в зимний короткий день, всколыхнула что-то доброе в Косом, и он уже твердо решил поддержать Матвея Степановича, если что, и не таить на него зла за свои мелкие обидки, ведь теперь этот человек в беде, как и он, Косой, и беда эта сравняла их, сделала похожими друг на друга. Косой прокашлялся и попытался думать о колонии, куда, вероятно, скоро поедет, о знакомых, но это ему плохо удавалось, слишком взволновала его, видимо, встреча с Матвеем Степановичем – как бы гостем из той, прошлой, жизни, и Косой до конца еще не мог избавиться от воспоминаний о той жизни, и это тревожило, не давая покоя.
Пришли холода.
Матвей Степанович с каждым днем становился все неразговорчивее, даже прибаутки, которыми он сыпал, как сыплет зерна курам в курятнике добрая хозяйка, стали звучать реже – голос его, до этого зычный и сильный, как-то изменился, стал каким-то шипящим и фразы отрывистыми, как будто язык реагировал на тоску, захлестнувшую этого человека, безусловно когда-то очень решительного и удачливого, и, глядя на него, Косой дивился, как меняет безысходность и одиночество – в последние дни стал и с ним Матвей Степанович неразговорчив. И вдруг все изменилось, после свидания с взрослым сыном, от первого брака, как пояснил Матвей Степанович, приехавшего к нему издалека на краткосрочное свидание и привезшего «передачку», голос у Матвея Степановича сразу как-то окреп, да и сам он повеселел, как-то сразу будто «обновился», ушла куда-то его шаркающая походка, даже покашливать он стал реже… Откуда это пришло в человека? Почему? Может, то, что не забыли его, встряхнуло…
В этот день начальник отряда был точно нахохлившийся воробей, грустный и усталый, – видать, приближающаяся зима тоже его не радовала, стал он придирчив. Вот тут-то и Косой попался ему на глаза, и стал начальник отряда его по привычке отчитывать, «строить», как он выражался, в общем-то из-за пустяка, не понравился ему внешний вид Косого, который и вправду как-то осунулся, и телогрейка на нем уже висела, на его худом теле, как на вешалке.
– Что у вас за вид, Кривцов! – отчитывал зэка начальник отряда, выведя из строя больных.
Проводил он эту свою «воспитательную работу» возле жилого помещения, «на ветерке», как он выражался, чтобы «мозги проветрить». Косой молчал, чувствуя, что дело может закончиться штрафным изолятором – а это, как ни крути, совсем ему было не надо, – если вдруг он начнет что-то перечить в ответ.
Матвей Степанович вдруг негромко сказал:
– Гражданин капитан, ну вы же знаете, что Кривцов тяжело болен, а рассуждаете о его телогрейке, как будто это главное в его жизни. Ведь неплохо бы его поддержать.
– Что! Что?! – еще «в раже», в своих воспитательных задачах, еще до конца не поняв слов, обращенных к нему, произнес начальник отряда и очень внимательно поглядел на высокого худого зэка, привезенного на «больничку» совсем недавно. Он еще к нему как следует не присмотрелся, не раскусил, так сказать, но сами слова были сказаны таким назидательным тоном, что капитан даже затих от удивления. – Вы тоже неопрятно выглядите, – как-то к слову сказал капитан и перешел к другой теме.
Косой даже недоуменно покосился на Матвея Степановича и попытался оценить его поведение, но как-то не очень это и получалось.
Чуть позже, когда капитан перестал «воспитывать», подошел к земляку, произнес:
– Спасибо Матвей Степанович.
– Устал я бояться, Косой, – ответил земляк.
Был день, пасмурный и надоедливый. Впереди были какие-то медицинские процедуры. Пошел мелкий дождь. И не было тепла в мире, оно ушло из природы до весны, частички тепла остались только в душах людских.
Поле надежды
И шел он по полю, поле было необычайно чистым, с ровной зеленой травой, точно кто-то невидимый приласкал, пригладил ее, траву, и потому идти было легко, и казалось, что мир затих, не пели птицы, солнце светило в какой-то маревой небесной дали, грело тем теплом, которое не смаривает, а только дает силы, и в этом своем каждом шаге он чувствовал прибавление уверенности, он шагал по этому бескрайнему полю, сам не зная куда… И голос ночного шныря, извещающего о начале очередного дня, всполохнул сознание, как рассвет тьму уходящей ночи, и Коренев проснулся, в жилом помещении отряда уже начиналось движение, кто-то уже спешил с чифирбаком, с приготовленным чифиром к своему проходняку, чтобы дать толчок организму, настроить на нелегкий день в рабочей зоне. Коренев оделся, с кем-то перекинулся парою незначительных фраз, больше для порядка, совсем не придавая этим словам какой-то важности, он еще думал о поле… И так хотелось туда, на волю, и идти по зеленой траве… В локальном секторе зэки выстраивались по бригадам – шел монотонный развод на работу. Дул холодный ветер. Вдруг помело снегом, совсем несильным, свежим, падающим откуда-то из глубины еще черного неба, подсвечиваемого прожекторами, светящимися от контрольной вахты, разносящими свой желтоватый свет на локальные сектора колонии. Какими-то черными тенями двигались зэки в этом утреннем мире, чертыхались, бурчали, переговаривались, прислушивались к командам. Коренев был одним из них – но, может быть, с ним еще было воспоминание о том поле – необычайно сильный сон взволновал его, и сейчас хотелось весны среди этого пасмурного, холодного, зимнего утра. Падал снег и неумолимо покрывал белизной асфальт локального сектора. Сон в сознании Коренева угасал, приходили другие мысли, заботы повседневности убивали мечту о том вольном поле, – шел развод на работу… Коренев прокашлялся и как-то внутренне затаился, точно стараясь сохранить в себе остаток ночного видения о воле, затаился среди холода и утренней суеты колонии.
Уже в цеху, в рабочей зоне, среди станков, ревущих, точно пойманный в западню зверь, Колесов опять припомнил этот сон, совсем на немного, но, что интересно, думал он об этом сне как о чем-то реальном, и этот сон согревал его мысли надеждой. «Смешно так, – мелькнуло в сознании Коренева переживание, яркое, доброе. – Иду я по полю куда глаза глядят, и ни конвоя, ни колючей проволоки на столбах, ни запретки, иду куда хочу!» Что-то особенное сейчас почувствовал всегда немногословный зэк, пожилой, неторопливый в движениях, уже привычный к жизни в колонии, и это особенное пришло будто ненароком в это зимнее утро, как приходит хорошее настроение среди неудач, как приходит радость от достижения успеха, – фантазия о том мире будоражила, волновала, и только, может, к обеду уставший Коренев позабыл о своем прошедшем сне, и это, видимо, было естественно, человеку свойственно забывать, даже самое хорошее в какой-то миг жизни, особенно если сама жизнь своей монотонностью глушит, дает усталость, не радует, так и идет своим чередом день за днем.
А хочется радости исстрадавшемуся сознанию человека, и тогда на помощь ему приходят союзники – сны.