Александр Август
Поэт
– Автобус пришел, автобус! – вздыхает толпа и сбивается в кучу у входа.
Если не слушать голосов и звуков, воспринимать все это как немое кино, то очень похоже на горьковскую пьесу «На дне»: рваные, прожженные сигаретами фуфайки без пуговиц, шапки– ушанки с оторванными или полуоторванными ушами, небритые хари, смотрящие друг на друга исподлобья скорее испуганно, чем чем злобно.
– По порядку разобрались! – орет санитар, протискиваясь к двери сквозь эту толпу. – У входа не толпиться и всем в очередь встать! Первыми пойдут те, кто несет белье, потом остальные!
Дверь открывается, и, встав за ней, он орет внутрь отделения:
– Пошел первый! – И начинает считать вслух: – Первый, второй...
Иногда это движение регулируется пинками и матюгами.
Минутин хватает тюк с чистым бельем и протискивается к двери сквозь очередь: последним достанутся самые неудобные места, а может, и вообще ничего не достанется, и всю дорогу до самой бани придется стоять.
Автобус стоит так близко к стене, что промежутка почти нет, лишь маленькая щелка в которую человек не протиснется при всем желании. А если кому-нибудь в голову придет такая сумасшедшая мысль, то на этот случай там стоит водитель автобуса, по совместительству санитар, и тоже считает выходящих из здания – все, как в бухгалтерии, должно сойтись: вышедшие из отделения и вошедшие в автобус.
Минутин усаживается у окна, на самое удобное место и теперь наблюдает весь этот спектакль со стороны.
Последним выходит санитар и сверяет с водителем результат: может, кто-нибудь застрял под лестницей? Цифры, видимо, сходятся, потому что оба садятся на свои места, и «сумасшедший автобус» трогается знакомым маршрутом к другому корпусу – в баню.
Впереди Минутина сидят два «военкоматчика» – не элита, конечно, но эти лица в дурдоме облечены некоторым доверием персонала: у всех живущих в сумасшедшем доме есть какая– нибудь история – не медицинская, но грозящая сделаться таковой. «Военкоматчиков» понять и расшифровать трудно, как и всех экспертизников – чего они вообще хотят? Их желания всегда скрыты: кто-то не желает Родину защищать и активно «косит», чтобы от повинности освободили, а кто-то, наоборот, очень хочет, но они-то и есть явные сумасшедшие: лучше все-таки дурдом, чем в рекруты. Хотя кто его знает?
Если «военкоматчик» неглуп, он о своих желаниях вслух не говорит, во всяком случае на комиссии: об этом доктору должны сообщить его родственники заранее в приватной беседе и приложение сделать в виде долларовых купюр – тогда его желания сбудутся! Но всякое в дурке случается: если платить «военкоматчику» нечем, тогда дело его дохлое: должен же кто-то Родину защищать?!
«Военкоматчики» всегда держатся вместе. Для них даже отдельная палата организована, там они друг друга обучают, как «откосить». Персонал армейцам доверяет, и, соответственно, прав у них больше, чем у других: «военкоматчик» в побег не пойдет и помогать в этом никому не станет, это все знают. В противном случае доктор ему все наоборот сделает: если в армию хочешь, так в дурдоме оставят. А если «косил» исправно и грамотно, значит, пошлют в ракетные войска! Чтобы не выступал.
Минутин как-то на эту тему размышлял рифмой с юмором, и стихотворение получилось отличное, «Атомная война», кажется, называлось, но санитары его почти сразу замели и восстановить не удалось.
Есть еще «бытовики» на отделении, это кто с родственниками или с соседями поругался: у них прав и доверия персонала почти нет, так как этой публике от дурки ничего не нужно, наоборот, дурка на них план по койкодням выполняет и честно свой хлеб отрабатывает. Поэтому «бытовиков» надзирают строже: они могут при первой возможности на «лыжи встать» или какую-нибудь злую жалобу настрочить. Это народ, властью обиженный и потому коварный! Они, конечно, не «принудчики» и не «экспертизники» – им в сумасшедшем доме душней всего, но «бытовики» тоже дурдомовская чернь. Самые бесправные и самые нелюбимые у персонала – «принудчики» и «экспертизники», они направлены в дурку прокуратурой, ментами или тюремным дурдомом, «принудчик» – тот же зэк, только в дурдоме. Можно сказать, что ему, зэку, повезло, но это только в том случае, если у зэка «рюкзак» (срок) большой, а если «рюкзака» нет? Тогда сумасшедший дом – хуже любой тюрьмы: прокурору не написать, адвоката не вызвать. «Принудчика» за любое нарушение могут отправить в тюремный дурдом, и пациенты там обычную дурку только в хороших снах видят. «Принудчик» с произволом персонала и ментов знаком, поэтому у него всегда крайности: его либо вообще не слышно на отделении – ждет своего часа, либо он в побег ударится, а это ЧП, и тут уж он опять не больной, а зэк. Год тому назад во время похода в баню человек пять «принудчиков» рванули в разные стороны. С тех пор пешие походы в баню запрещены – только на автобусе! А «принудчиков» с тех пор моют только на отделении.
Элита и аристократия дурдома – алконавты: им позволено все или почти все! Они имеют такие же права, как пациенты обычной хирургической или другой больницы, в баню ходят самостоятельно и без всякой охраны.
Зимой-осенью бывают еще бомжи, или, как их зовут, «зимогоры», но эти вообще никуда не суются, им ничего не нужно, лишь бы до тепла дожить!
Весной все они тихо куда-то исчезают, сделав по мере сил необходимый процент койкодней для дурки. Баню зимогоры любят: про запас, что ли, хотят намыться? Одна треть автобуса состоит из них. Настоящих дураков на отделении, таких вон, как Киргиз, один-два, но без него тоже нельзя: санитары на нем удары отрабатывают. Как без Киргиза? В теории для таких тут все и создано: баня, столовая, санитары. Если их, Киргизов, убрать, это будет уже не больница, а особая, созданная для «хитрых» случаев тюрьма, а когда они в наличии, то все по-честному: дурдом он и есть дурдом. Киргиз – молчун, он молчит уже несколько лет, со дня его поступления в дурку никто не слышал от него ни звука: после того как у него во время пожара погибла вся семья, Киргиз замолчал, и ни одна попытка заставить его заговорить или произнести хотя бы какой-то звук не увенчалась успехом: доктора на нем перепробовали все медикаменты, от чего он только мрачнел и делался менее подвижным, одно время просто залег от медикаментов и не вставал. Теории санитаров на этот счет от врачебных отличались: вечером, когда врачи уже уходили домой, они пинками загоняли его под кровать, ставили на колени в угол, лили ему холодную воду за шиворот – Киргиз мужественно молчал, не произнося ни звука! Дурдомовские авторитеты высказывали даже нелепое предположение, что он «косит», но сразу возникал вопрос: зачем? За спиной у Киргиза не было ни ментов, ни прокурора, ни страшной уголовной статьи, которой можно боятся: он был один из немногих настоящих «колпаков» на отделении.
Сзади в спину Минутину дышит дед Чадай. Дед Чадай – это икона и поп-звезда местного дурдома. Он почти всю свою сознательную (или бессознательную?) жизнь провел в дурдоме и был никому не нужен, санитары его использовали так же, как Киргиза, – для отработки ударов, но вдруг что-то сместилось в его судьбе – он, конечно, и сам не понял, что именно – но сейчас его берегут как зеницу ока и показывают всем приезжающим профессорам и проверяющим комиссиям.
Во-первых, год рождения у него девятьсот затертый и он самый старый пациент дурдома. А еще говорят, что в дурдомах долго не живут.
Про него известно только, что он был контужен на фронте, уже в самом конце войны, и после этого сразу в дурку попал. Доктора его долго «на ноги поставить» пытались, у него все эти попытки до сих пор на заднице старыми шрамами отмечены, пробовали на деде сульфазин, инсулин, ЭСТ и аминазин – когда он только в дурку пришел в пятидесятых и его еще только испытывали, не зная толком, что это такое. Когда же его, наконец, слегка «подлечили» и фронтовую дурь из башки выбили – чуть что, сразу лез драться ведрами, швабрами, кулаками, стал Чадай батрачить в дурке и был холопом, как все: работал на покосах, отправляла его больница и на лесоповал – а чего, мужик деревенский и крепкий, пусть трудится! – работал на больничной пилораме, рубил бани для персонала за пачку сигарет и обед, а когда постарше стал и поизносился, уже на «трудотерапии» нашли ему работу поспокойней и полегче: поставили на больничный свинарник обед свиньям раздавать и чистить за ними. Так бы, может, и остался Чадай, всеми забытый, в должности дурдомовского свинаря, но к этому времени потихоньку фронтовики по стране начали вымирать, а оставшиеся в живых получать льготы – тут-то и нашлось деду достойное занятие: среди персонала и пациентов упорно ходят слухи, что администрация дурки под его ордена давно уже квартиру и многое другое получила, и в дом психохроников его не хотят отправлять ни под каким видом. Если Чадай заболевает, на отделении ЧП и аврал: ему вызывают терапевтов, урологов и глазных врачей. Живет он в самой маленькой и уютной палате на пять человек, в которую никогда больше трех не селят. «Приколисты» ее так и окрестили: фронтовая. Здоровье Чадая берегут, поэтому никаких нейролептиков он не получает.
После контузии дед потерял речь, она до сих пор полностью не восстановилась – гундосит и тянет слова, и обнаружилась лютая ненависть к тем, кто плюется. Тогда Чадай сразу лезет драться: такого бесстыдства он не прощает. Сейчас его за такие драки уже не лечат, а, наоборот, прессуют тех, кто его дразнит: врачи говорят, что дед заслужил спокойную старость в дурдоме. За фронтовые заслуги дурдом Чадаю бесплатно вставные челюсти выхлопотал. Шутники, правда, говорят, что это компенсация за выбитые санитарами зубы. Теперь он каждый вечер любовно моет их под краном и, бросив в пластиковый стакан с водой, сдает на ночное хранение медсестре. Утром же, сразу после подъема, несется к процедурной и просит вернуть свое сокровище.
Чадай знаменит в дурке не только древностью, сроком пребывания и ненавистью к плюющимся, но и своей задницей, на которую в бане санитары всегда показывают молодому поколению: вот, полюбуйтесь, что с непослушной задницей в сумасшедшем доме происходит! В тех местах, где его кололи сульфазином, с обеих сторон, две огромные шишки, напоминающие по размеру теннисные мячи: это уже не рассосется никогда! Под обеими лопатками у него такие же шишки-уплотнения. Но в этом уродстве есть своя прелесть: колоть медикаментами в эти места больше нельзя – иглы не прокалывают кожу, гнутся. Санитары ему говорят:
– Повезло тебе, Чадай, жопа у тебя бронебойной стала!
Фашисты на теле деда следов меньше оставили, чем доктора: от фашистов у него два пулевых ранения, а хирург все тело шрамами расписал, вскрывая инфильтраты от сульфазина.
Иногда, обычно раз в месяц, после зарплаты, когда кто-нибудь из санитаров приходит на смену бухой, Чадаю дают гармонь, и он, страшно привирая, играет «Семеновну» и пытается отбивать чечетку, а потом плачет.
Автобус идет по деревне вальяжно, переваливаясь своим пузатым телом с боку на бок и разбрызгивая по сторонам мерзлую грязь. Санитар дает команду открыть окна: все равно в такую щель никто не убежит. И орет:
– Песню! Строевую!
Кто-то измученно начинает выть про день рождения, но его перебивают поселковские пацаны, которые бегут за автобусом, плюются и орут:
– Чадай! Чадай!
Чадай, понимая свое бессилие и невозможность наказать наглецов, плюет в них несколько раз, пытаясь достать хотя бы одного, и, разозлившись, захлопывает окно.
Пройдя последние двести метров, автобус, задрожав и задергавшись всем телом словно в галоперидольных судорогах, останавливается у входа. Выходит водитель и шикает на пацанов. Те сразу исчезают. Начинается разгрузка.
Первым с тюком чистого белья на спине из автобуса выпрыгивает Мартын. Мартын – пациент, не вольнонаемный, он в дурке от ментов гасится, там ему несколько лет светит за наркоту, а тут он надеется без больших потерь отсидеться – и при «колесах»! А чтобы докторам за крышевание заплатить, он исправно помогает персоналу во всем. Но это – от непонимания ситуации: менты достанут и в дурдоме, но там, у них, наказывают «лишением свободы на срок такой-то», а здесь – без срока.
Минутин тоже хватает тюк и, спрыгнув на землю, останавливается, очарованный воздухом, желтыми листьями, сверкающими на солнце от инея, синим бездонным небом, и вся эта красота тут же выстраивается в рифму и уже начинает звучать стихом в голове, который словно подсказывает кто-то.
– Ты заснул, что ли? – орет на него санитар и хлопает ладонью по спине. – Давай не задерживай!.. Поэт, мать твою!
Минутин ныряет, словно в преисподнюю, в подвал: под ногами гремит дощатый настил, и в маслянистых лужах отражается тусклый свет лампочек.
– Свет не загораживай! – ворчит Мартын и возится, матерясь, с замком. Справившись наконец, входит внутрь и включает свет.
– Белье кидай за стойку, – распоряжается он.
Минутин устраивается в углу на скамейке и раздеваться не торопится: в бане стоит холод, она еще не успела прогреться первой партией моющихся. Пока санитара нет в поле зрения и отсутствуют соседи по скамейке, он шарит у себя в карманах и, выудив там записную книжку с авторучкой, запихивает все под настил, в самый угол, – сверху он поставит ботинки.
Одна баня в дурке никогда не бывает, одна баня без других мероприятий – это неинтересно и скучно, здесь – всегда приятное с полезным: параллельно санитары ведут шмон и изымают все запрещенные вещи, благо это удобно и без шума: все вещи сняты и сложены на скамейку, в помывочную санитар запускает только голых и с пустыми руками. А записная книжка не просто запрещена режимом, она содержит улики и следы его заболевания – стихи.
Постепенно раздевалка наполняется людьми.
«Зимогоры», не ожидая пинков и напоминаний, принимаются стягивать с себя шмотки: они народ закаленный и к холоду привычный.
– Белье складываем аккуратно и по всей бане не раскидываем, чтобы все в одной куче лежало, а грязное – за стойку! – напоминает санитар и устраивается на стуле рядом с Мартыном.
Сейчас ему лафа: после того как «принудчики» попали в опалу и были отлучены от бани, порядку стало больше, а работы санитарам гораздо меньше: обычно их посылали в баню по трое и еще в помощь алкоголиков давали, так как каждая баня в прошлом – это возможный побег.
Собственно, баня есть и при жилом корпусе, там, где расположены все отделения, она тоже в подвале, нужно только спустится, ее даже кафельной плиткой всю отделали, но с ней, с той баней, как в анекдоте про дурдом и бассейн: бассейн есть, воды нет! Воду там не могут подключить несколько лет.
«Зимогоры» – самые дисциплинированные: без всяких напоминаний начинают заходить в холодильник под названием «баня». Им сопротивляться и возражать никак нельзя: вот возьмут да выпишут в середине зимы «за нарушение больничного режима». Что тогда?
Киргиз стоит в углу молча, ни на что не реагируя и, конечно, не раздеваясь: что он, дурак, что ли? Санитар пока на это не обращает внмания. Чадай тоже топчется у скамейки и, почесываясь, ждет, видимо, когда зайдут первые и там включат горячую воду.
– Чадай, – замечает его санитар. – Тебе что, особое приглашение нужно? Тьфу на тебя!
Чадай обиженно жует губами, но в драку не лезет, понимая разницу между сумасшедшим и представителем власти.
Он сам виноват: если бы сказал своевременно на отделении, что ему тяжело ехать в баню, его сюда не погнали бы.
Минутин входит в моечное отделение и ждет, когда зайдут остальные. Последним санитар тащит за руку Киргиза, почему-то в носках и трусах. Во второй руке он несет ведро с водой, видимо, с холодной. Поставив Киргиза в угол, он сразуодним махом выливает ему воду на голову. Киргиз глубоко вздыхает и задерживает дыхание, выпучив глаза. Но молчит.
– Да-а, – говорит санитар, разглядывая его сверху донизу удивленно, так, словно он только что материализовался из пустоты. – Тяжелый случай.
И выходит в предбанник, напомнив, что мыло лежит у входа, в коробке.
Включать и выключать воду изнутри, в моечном отделении, нельзя, поэтому все, разглядывая мокрого Киргиза, молча ждут, когда санитар включит воду.
Что-то шипит в трубах, и вдруг оттуда вырывается струя холодной воды. Санитары говорят, что так по технике безопасности положено – чтобы никого не ошпарить. И понять их нельзя: то ли прикалываются они, то ли говорят серьезно. Толпа охает и шарахается в сторону. Потом холодную воду сменяет пар, который валит из всех отверстий: пошла слишком горячая вода. Начинают материться даже «зимогоры».
Постепенно санитар находит нужный градус, и все успокаивается: началась настоящая баня.
Минутин топчется еще какое-то время под струей воды и ждет, когда санитар выпустит первого: дверь закрыта с той стороны. Будь это нормальная баня, а не дурдомовская помывка, можно было бы поплескаться, а так...
Сейчас, он знал это точно, война за воду и за сосок над головой утихнет, и все переместится в предбанник, на раздачу белья: последним достанется то, что натянуть на себя будет невозможно, поэтому выйти из помывочной одним из первых – поступок стратегический: по крайней мере неделю будешь выглядеть человеком.
Получив нижнее белье, Минутин исчезает в своем углу, и, убедившись, что санитар занят другим, ныряет под лавку, и шарит под настилом, ища там записную книжку. Но под настилом пусто. Он растерянно ерзает ладонью по сторонам: может быть, ошибся и она где-то сбоку?
– Ты что там ищешь, Поэт? – спрашивает его санитар, неожиданно появившись в проходе. – Все у меня, не ищи.
Минутин краснеет от злости: за один месяц это вторая записная книжка. Оттуда, из санитарских карманов, не возвращается ничего! Спорить и что-то доказывать опасно.
Минутин садится на скамейку и пытается натянуть на еще влажное тело рубаху. Она, как всегда, не лезет.
Он удивленно рассматривает ее на свет, словно ища там водяные знаки: не фальшивая ли? Людей таких размеров не бывает, ну, может, только подростки, да и те, что помельче.
Из этой ситуации выход только один: просить у Мартына,чтобы заменил. Может быть, для кого-то это просто – подошел и спросил, но Минутин не любит споров и перепалок: слов нужных и убедительных у него всегда много, гораздо больше чем у других, но все они на выходе об язык спотыкаются: он заика. Наверное, поэтому он любит записывать свои мысли на бумаге стихами и рифмой.
– П-п-п-посмотри, – показывает он санитару рубаху. – Как это н-носить?
– Замени, – говорит санитар.
Мартын отрицательно машет головой:
– Чем? Все такое!
Разгорается словестная перепалка, победу в которой Минутину никогда не одержать.
Санитар берет в руки рубаху, смотрит на нее критически и как единственный судья решает:
– Заменим. Стихи рассказывай!
Минутин растерянно топчется на месте, не зная, что и, главное, как отвечать.
– Т-так я не м-могу; я з-з-заикаюсь.
– А ты постарайся. Мы поймем.
Раздевалка внимательно смотрит на происходящее: «военкоматчики» собрались в своем углу. Они уже одеты. Один Чадай равнодушен к происходящему и драит рукавом чистой рубашки свое сокровище – челюсть.
– Д-да т-так т-трусы д-дайте!
– А ты без трусов – так даже интересней. Давай, давай, не стесняйся, вон на скамейку становись! – санитар шутовски захлопал в лодоши. – Публика просит! – и добавил: – Записную книжку я верну.
Это решает исход торга. Поэт лезет на скамейку и, покраснев, спрашивает оттуда:
– А ч-что р-рассказывать?
– Что последнее написал!
Минутин набирает полную грудь воздуха и, задержав его на мгновение, чтобы успокоится, начинает обычным голосом, словно все происходит в городском клубе для молодых поэтов:
– С-стих-хотворение н-назывется «В-встреча».
Н-не хотите, н-не надо, не верьте!
Н-но правдивый м-мой будет р-рассказ!
Я ее увидал н-на ск-к-камейке, под луною,
В п-полуночный час.
Подошел и с-сказал: Извините!
С вами рядышком чуть п-посижу!
А потом, если вы захотите,
Кой-чего о любви расскажу!
Я пооээт!! Я Сережа Минутин!
И к тому же ппевун неплохой!
Но ппризнаюсь порядком измучен
Одиночеством серой тоской!
Я ссейчас вам стихи прочитаю,
А ппотом соловьем пропою
Ну, а ппосле я чашечкой чаю
Вас в к-квартире своей ннапою!
А потом, ппосле чашечки ччаю,
Ззаведу я ддля вас патефон, и под музыку
Мы помечтаем, п-полежим на д-диване
Вдвоем, а потом...
– Что ты мелешь, Минутин Сережа?!
Принимаешь меня за кого?!
Ты, наверное, пьян или, может,
С головой у тебя не того?!
– Что вы, что вы, не гневайте Бога!
Я и капли-то в рот не беру!
Только вот з-заикаюсь немного
И поэтому ттак говорю!
– Ах ты идол, несчастный з-заика,
Ты иди-ка себе, погуляй!
В этот вечер другим я з-забита
Так что, мальчик, прощайте! Гутбай!
– Извините! Ошибся как будто!
Столько времени зря потерял!
И на три н-нехорошие буквы
Я ее, з-заикаясь, п-послал!
«Военкоматчики» хлопали в ладоши и визжали от восторга так, что, казалось, от этих звуков должен был рухнуть потолок. Если бы сейчас их видели будущие командиры и председатели медкомиссий, им не пришлось бы в дальнейшем «косить» под дураков – при таком поведении освобождение от армии гарантировано!
«Зимогоры» сдержанно и одобрительно что-то мычали – воспитание не позволяло им хлопать в ладоши.
Мартын не реагировал никак и подхалимски смотрел на санитара: как он?
Только один Чадай равнодушно молчал, всем своим видом показывая: я тут таких поэтов насмотрелся за свою бытность!
– Ну, знаешь! – даже в санитаре что-то шевельнулось. – На! – великодушно протянул он записную книжку. – Как договаривались. Выбери ему нормальное белье, – приказал он Мартыну. – Одеваемся быстро! – вдруг спохватился он. – Сейчас уже вторая партия должна прибыть!
* * *
Все произошло внезапно, как во сне, когда очень чего-то хочешь и вдруг – раз! – все сбылось. Сергей несся по подвальному коридору к выходу, не помня и не зная, как все произошло: еще несколько секунд тому назад он был пациент дурки, а сейчас ему несказанно повезло, словно в лотерею выигрыш отхватил огромный. Он на свободе! С этого момента все зависит от его решений, а не от деспотизма врача! Сейчас главное не делать ненужных движений, чтобы не проснуться!
Он уже почти выскочил из подвала и вдруг в дверях нос к носу столкнулся с водителем– санитаром: от неожиданности, войдя в подвал со света, тот ничего не понял и уступил ему дорогу, но тут же, спохватившись, заорал вслед:
– Стой! Стой, я кому сказал! – и загремел сапогами по настилу, бросившись за ним.
Минутин вылетел из подвала словно ошпаренный и чуть не стукнулся лбом о припаркованный там автобус. Все решали доли секунды: ноги в этот момент работали и соображали быстрее, чем голова, одурманенная нейролептиками: нужно было заранее «колеса на кадык ставить», но кто же знал? Он обогнул автобус и бросился в кусты, которые полукольцом охватывали больничный корпус и уходили в сторону реки. Бежать через весь поселок днем по дороге было равносильно самоубийству, он об этом даже не думал, а знал, чувствовал каким-то инстинктом: нужно спрятаться, исчезнуть из поселка, чтобы тебя не видели, только так можно убежать!
Он еще помнил случай, произошедший несколько месяцев тому назад на другом отделении во время прогулки. Точно так же кто-то оторвался от санитаров, но спрятался в кустах в самом поселке. Сначала его унюхала поселковская собака и принялась облаивать подозрительный куст, потом на этот лай собрались пацаны, и уже они своим шумом привлекли внимание рыскающих в облаве санитаров, и беглеца под улюлюканье пацанов и визг собак выволокли на дорогу.
Голый, без листьев кустарник уходил куда-то вниз, в сторону реки.
Минутин остановился и посмотрел в сторону больничного корпуса, вверх: два человека стояли у здания, оживленно переговаривались, показывая в его сторону руками: оттуда, сверху им было видно каждое его движение по голому лесу.
Была еще слабая надежда, что повезет и переплывет он реку – санитары точно за ним не поплывут! А если поймают и вернут на отделение «лечить» будут долго!
От этой мысли силы будто удвоились, утроились, и он кинулся вниз.
Река, словно издеваясь над ним, бежала где-то по своей собственной середине: от берега уходила широкая полоса льда.
Сердце у него екнуло: на той стороне реки тоже должен быть лед, на него не влезешь из воды.
– Стой! – заорал кто-то за спиной.
Минутин оглянулся и увидел санитаров, которые были совсем рядом. Он бросился вниз, надеясь, что там попадется какая-нибудь доска или палка, с которой плыть все-таки можно уверенней. Сердце прыгало где-то в голове и стучало в ушах, воздуха не хватало, и во рту появилась какая-то маслянистая слюна, и она не сплевывалась. Санитары были уже в двух шагах, он слышал их дыхание, они даже не бежали, тоже, видимо, устали, они просто шли быстрым шагом, понимая, что для него него все закончилось, ему не уйти: еще какое-то время, и все кончится.
Минутин упрямо свернул на лед, тут же упал, проломив его, вскочил на ноги и медленно пошел вдоль реки.
– Стой, ты куда? Иди сюда, – уговаривал его санитар, не решаясь ступить на лед. – Я обещаю, ничего тебе не будет.
Второй молча шел за ним.
И, видимо, окончательно решившись, санитар двинулся в сторону Сергея.
Минутин посмотрел на него, потом на другой берег, который, казалось, был так близко, и сделал в ту сторону шаг...
Внизу ухнуло, и этот звук пополз быстрыми трещинами в разные стороны, что-то сильное и холодное схватило за ноги снизу и потащило в себя, не давая сопротивляться, он слышал, как орал санитар своему товарищу:
– Назад, уходи назад! – и успел еще подумать, что не всегда все укладывается в рифму...
Потом все исчезло.