Главная страница

Неволя

НЕВОЛЯ

<Оглавление номера>>

Александр Мелихов

Мученики догмата

Александр Мелихов -- писатель, заместитель главного редактора журнала "Нева"

Мы все читали в "Архипелаге ГУЛАГ", что каждому советскому человеку не раз случалось проходить вдоль каких-то высоких заборов, не задумываясь, что за ними мучают людей. Я тоже не раз проходил мимо одной такой ограды на промышленной окраине Петербурга в полной уверенности, что скрывающееся за нею краснокирпичное здание - тоже какая-то фабрика. Открыла глаза мне только заграница: финский психолог Елена Вяхякуопус, в свое время закончившая Московский университет, объяснила мне, что за бетонной оградой прячут от наших оптимистических глаз людей, страдающих различными формами умственной отсталости. Елена, возглавляющая работу по ряду благотворительных проектов Европейской Комиссии, вернулась в Россию лет десять назад с благородной миссией расселить эти самые ПНИ (психоневрологические интернаты) по небольшим общежитиям, которые позволяли бы их обитателям максимально включаться в нормальную человеческую жизнь - как это давно уже сделано в Западной и с недавних пор в Восточной Европе. Прочитав мои статьи о самоубийцах, наркоманах и транссексуалах, она сразу поняла, что я именно тот, кто ей нужен.

Вот так-то, сделавшись членом Наблюдательного совета финско-российского проекта "Независимое проживание инвалидов", я впервые увидел, каково их зависимое проживание. Сначала моему взору открылся абсолютно безжизненный асфальтовый двор, а затем гулкие больничные коридоры, по которым бесцельно бродили странноватые люди, обреченные изо дня в день, из года в год до конца их единственной жизни так и бродить взад-вперед с перерывом на больничный обед, а после ужина быть запертыми в палатах, чтобы не докучать уменьшенному ночному персоналу. Сами палаты походили на вокзальные залы ожидания: пятнадцать-двадцать коек, составленных так, что прохаживаться там негде, можно только сидеть. Вот они там и сидят. Годами. И даже в тот миг, когда вы читаете эти строки, они продолжают там сидеть. Или бродить по этому царству теней, каким его представляли древние греки - по тому самому Аиду, в котором царю жилось хуже, чем погонщику на земле.

Так вот куда попрятали с глаз долой из сердца вон тех "дурачков", которые раньше встречались в любой деревне... Но каждый, кто захватил те "нецивилизованные" времена, прекрасно помнит, что это были несомненно люди, способные радоваться, грустить, привязываться, а кое-кто из нас, включая пишущего эти строки, пока был маленьким, мог с ними даже и дружить. Да, мальчишки из будущих сволочей частенько их дразнили, но сами они это далеко не всегда замечали и в общем жили не так уж и плохо. Особенно если сравнить их жизнь с жизнью нынешних отверженцев, подвергающихся пожизненному заключению без всякого преступления.

В нижеследующих зарисовках изменены только имена да собраны вместе персонажи, каких я видел в разных местах.

Ленинградская промышленная окраина идеально воплощала индустриальную советскую мечту: чтобы чахлой зеленью не сквернили скверы, по земле наляпаем железобетон. Дышащая пыльным жаром грановитая ограда, ее же не прейдеши, явно скрывала от глаз секретный номерной завод. Однако вместо привычных ржавых железяк моему взору открылся безукоризненно пустой асфальтовый плац - ни травинки, ни лозинки. Только вдали, у входа в красный кирпичный цех, молодой негр в военизированной футболке, словно где-нибудь в Алабаме, вялыми движениями метлы возрождал то справа, то слева скромное облачко пыли.

Ощущение нарастающего бреда довершила надпись "FBI" на спине чернокожего дворника.

- Что за черт, откуда здесь фэбээровцы?.. - ошеломленно воззвал я к спутнице.

- Какие фэбээровцы? А, это... Над этим интернатом шефствует таможня, она им передает всякую конфискованную ерунду. Здравствуй, Федя, как поживаешь? - голосом доброй молодой учительницы обратилась она к негру, внимательно и отнюдь не бессмысленно воззрившемуся на нас, вернее, на меня.

- Вы не собираетесь в Америку? ? требовательно спросил он, и я увидел, что черты лица у него довольно европейские.

- Пока нет. - Я постарался выразить глубокое сожаление. - Но, может, когда-нибудь и поеду.

- Найдите там тогда моего отца, ладно?

- Н-ну, хорошо... Попробую... А как его фамилия?

- Андреев. Сергей Федорович Андреев. Я Федор Сергеевич, а он, значит, Сергей Федорович. Моя мама ищет меня, а я ищу отца.

- Они все такие сказки про себя сочиняют, - шепнула мне сопровождающая. - Дирекция разыскала его мамашу - она потребовала, чтобы ее оставили в покое.

- Когда поедете в Америку, не забудьте, - напомнил мне вслед черный фэбээровец. - Моего отца зовут Сергей Федорович Андреев.

В прохладном вестибюле меня вновь обдало морозцем - неведомо откуда ворвался и заметался от стены к стене совершенно звериный вой. Однако моябывалая спутницаявно не видела в этом ничего особенного.

По типично больничному коридору в сопровождении не стихающего воя мы с моим Вергилием в легком жирафьем платьице добрались до столовой какого-то впавшего в бедность детского садика - на стене раздувала потрескавшиеся щеки огромная фиолетовая голова в шлеме, Руслан же был сорван со стены могучим ураганом вместе с конем, и нянечка в белом халате была типично детсадовская. Такая же надутая и фиолетовая, как голова на стене, приняв в пухлую ручку какую-то медицинскую упаковку (начать с четвертушки, измерить, удвоить, донесся заговорщицкий шепот моей проводницы), онапригнала стайку молодежи, обряженной в самый разнообразный конфискат, от спортивного костюма до вечернего платья. Это здешняя элита, заговорщицки прошептала мне спутница, от многих матери отказались из-за каких-нибудь двигательных нарушений, а потом депривация, и конец... Но они и здесь на особом положении, выходят в город, подрабатывают... В Финляндии они вообще жили бы как все...

Однако они не выглядели, как все. Нянечка загоняла их, расставляя свои фиолетовые надутые ручки в белых рукавах так, словно это были гуси, но обращалась к ним с той излишней слащавостью, которая появляется в детских учреждениях при посторонних: "Витюша, Витюша, ну куда ты завернул? Леночка, иди прямо, не оглядывайся, никто тебя не тронет..."

Хотя это были вполне взрослые парни и девушки. И у каждого верхом на шее радостно подпрыгивал и строил глумливые злобные рожи небольшенький тролль-карикатурист, работающий вместо бумаги и глины на живой человеческой плоти. Первый тролль ненавидел поэта Гумилева, а потому обрядил свое изделие в десантный камуфляж и наделил чрезвычайно высоким плоским лбом и надменным левым глазом, правый отправив с отсутствующим видом разглядывать что-то незначительное далеко в стороне. Второй тролль решил поглумиться над Есениным, нахлобучив на блаженно-смазливое личико сикось-накось обкромсанный куст золотистых волос. Третий доставил на выставку Ахматову-карлицу в черном монашеском платье с обрезанным подолом, из-под которого выглядывали коротенькие коромыслица ножек со ступнями, вывернутыми внутрь до состояния практически параллельного друг дружке; длинную кривую шейку (Модильяни отдыхает) украшало ожерелье из разноцветных разнокалиберных пуговиц, каких-то деталек детского конструктора и мелких фаянсовых изоляторов. Четвертый решил продемонстрировать, каким оказался бы Никита Сергеевич Хрущев, подпав под власть синдрома Дауна. Пятый взялся открыть глаза нашей леспромхозовской братве, что губастые девахи, с которыми они охотно обжимаются на танцульках, с точки зрения строгой науки не так уж и далеки от тех "дурочек", коими они все-таки брезговали. Надо сказать, деваха с танцулек была одета наиболее изысканно - в потертое зеленое платье с глубоким декольте, полуоткрывавшим грудь, лишенную какой-либо заметной экстраординарности.

Когда мы расселись вокруг сдвинутых, мучительно родных столовских столов, покрытых окованным в дюраль, исцарапанным голубым пластиком, она уставилась на меня в упор мутным взглядом, никак не позволяющим угадать, что она меня замечает. С оживленностью уже не учительницы, но старшей подружки мой Вергилий женского рода начал выкладывать перед ней какие-то косметические прибамбасы - черную готоваленку, маленькую плоскую раковину, пластмассовый патрончик, с которого деваха все с тем же тусклым равнодушием проворно свинтила колпачок и, обнажив красный кончик, напомнивший мне собачий пенис, безжизненно и умело изобразила у себя на тыльной стороне ладони алые губки сердечком и принялась без всякого интереса ими любоваться.

Налюбовавшись, она раскрыла ребристую раковину с зеркальцем внутри и принялась жирно раскрашивать свой губастый рот ? с полным равнодушием, но вполне умело. Затем она растворила готоваленку с разноцветной глазуньей и начала сразу двумя кисточками наносить сине-зеленое напыление на веки своих мертвенных глаз, и обратилась в ординарную красотку с глянцевого журнала, сходству с коей еще сильнее способствовали бы приоткрытые губы, если бы сквозь них не чернели пробоины в кривых зубах.

С зубами у них у всех наблюдалась заметная недостача, кроме, кажется, Есенина, сиявшего просветленной улыбкой кому-то незримому, таящемуся в одной лишь поэту распахнутой дали. Он покинул родимый дом, голубую оставил Русь и бродил меж людей и зданий, замечая одни деревья. Продолжая улыбаться своему далекому незримому другу, он листал перед нами общую тетрадь в клеточку, куда были тщательнейшим образом перерисованы листья, корни и цветы из потрепаннейшего учебника ботаники за шестой класс - мне показалось, из моего, леспромхозовского. Похоже, и сквозь стену он тоже видел те самые деревья, засмотревшись на которые, он вчера опоздал к отбою.

- Ну и как, тебя не наказали? - сочувственно спросил я, тоже невольно впадая в слащавость.

- Конечно, наказали, - надменно подтвердил Гумилев. - Палкой по жопе.

Я поискал глазами нянечку, но она предусмотрительно удалилась.

- Что, разве вас бьют? - удивленно спросил я, уже понимая, что удивляться тут нечему.

- Дураков бьют, - еще более мрачно и надменно ответил Гумилев. - Они же тут дураки. А я умный. Если надо, поеду, разберусь...

И продолжал презрительно разбирать выложенные из неиссякаемой сумки благодетельницы тоненькие переливающиеся диски:

- Сиди... Дивиди... Клюкоза, Катя Лель, Маша Буланова...

Осоловевшая красотка вдруг впервые разглядела меня своим мутным взглядом:

- Вы на Ленина похожи.

- Мм... Угу, угу... - почтительно покивал я.

- А по-моему, нет, вы очень приятный, - застенчиво улыбнулась мне Ахматова, которая за столом выглядела не ниже других.

Моя спутница обошла ее сзади и незаметно для других сунула в карман монашеского платья несколько сложенных сторублевок.

И прошептала мне заговорщицки:

- Пусть покупает себе что-нибудь к ужину. У нее нарушен обмен, она не может пить молоко с макаронами, а им ничего другого на ужин не дают. Но если дать ей денег при всех, сразу весь интернат соберется.

- Я памперсов куплю, - с детской радостью поделилась Ахматова. - У меня недержание мочи, а тряпочки сушить негде. В палате девочки ругаются, а в туалете воспитатели.

- Они не знают, что такое интимность, - заговорщицки пояснила моя покровительница. - У них и в туалете четыре унитаза рядом, и дверь не закрывается.

Она распрощалась с ними с полной дружеской простотой, а я - с идиотской придворной церемонностью. На которую никто, впрочем, не обратил ни малейшего внимания: Гумилев левым глазом меня презирал, а правым игнорировал, Есенин оставался выше всего земного, деваха с танцев не отрывалась от зеркальца, и только Ахматова несколько раз с большой сердечностью покивала мне снизу, мягко светясь застенчивой улыбкой. Зато Хрущев, сосредоточенно моргая монгольскими глазками, вдруг протестующе проквакал:

- Я же вам еще стихи не прлочитал!..

- Ой, прости, Мишенька!... Миша, - заговорщицкий поворот ко мне, - все время слушает радио и запоминает все стихи. Давай, Миша, извини.

Хрущев выпрямился во весь свой невеликий рост и, горделиво откинув совершенно лысую голову, торжественно заквакал в сопровождении то удаляющегося, то приближающегося воя:

- Ужасная судьба отца и сына жить рлозно и в рлазлуке умерлеть, и жрлебий чуждого изгнанника иметь на рлодине с названьем грлажданина.

Меня в очередной раз обдало мурашками, а даунизированный Хрущев выспренне проквакивал все новые и новые строфы:

- Но ты прлостишь мне! Я ль виновен в том, что люди угасить в душе моей хотели огонь божественный, от самой колыбели горлевший в нем, опрлавданный творлцом!..

Нет, такое не могло стрястись случайно, это кто-то подстроил!.. Однако сопровождающая поблескивала очками с самым невинным торжеством: ну, что, мол, я же говорила?.. Прочие занимались кто чем горазд.

- Не мне судить, виновен ты иль нет! Ты светом осужден, но что такое свет? Толпа людей, то злых, то благосклонных...

В столовую бочком проник фэбээровец и, прислонившись к стенке, стал внимательно прислушиваться. И когда Хрущев патетически проквакал: "Ужель меня совсем не любишь ты?!." - вдруг спросил: "А где твой отец?" Заплывшие монгольские глазки Хрущева сощурились еще сильнее, и - из них градом покатились слезы. Сморщившись, как младенец, он заплакал навзрыд: "Он нас брлосил, он нас брлосил! А мама умерла, умерла!.."

И на коротеньких ножках, переваливаясь, выбежал из столовой. Тут меня объял холод поистине заполярный: я понял, что еще мгновение, и я ? о позор! ? тоже разрыдаюсь. Однако, благодарение Всевышнему, фэбээровец резко снизил градус патетики: "А у меня есть отец. Живой. Его зовут Сергей Федорович Андреев. Я скоро поеду в Америку и его найду. Он тоже его найдет". Федор Сергеевич показал на меня пальцем.

- Да он тебя бросил, ты на фиг ему не нужен, - надменно уставил на него презрительный левый глаз Гумилев, правым не желая на него даже взглянуть.

И фэбээровец тоже сник, сник, увял...

Однако это было еще не все: после знакомства с элитой мне предстояло узнать жизнь массы. И тем же больничным коридором, дыша хлоркой и общепитом, мы вышли к какому-то залу ожидания.

Не знаю, сколько времени я в него смотрел. Но я увидел не настолько мало, чтобы ничего не понять, и не настолько много, чтобы убить понимание подробностями.

На койках угрюмо сидели уже раздетые до белья пленные красноармейцы, ожидающие расстрела. Нет, не расстрела, в их глазах не было ужаса, не было затравленности - была лишь угрюмая безнадежность. Они были приговорены до конца своих дней просидеть здесь в ожидании поезда, который никогда не придет, и они это хорошо знали. Я даже не мог бы сказать, привлекательны они или уродливы, одухотворены какой-то сказкой или по-животному тупы, - я видел одно: это люди, которых другие люди заперли здесь до конца их единственной жизни...

Лиц не помню, в глазах остался лишь деформированный Бурвиль с ближней койки: решивший поглумиться над покойным артистом тролль наградил его угрюмым бандитским взглядом и заодно с горбатым шнобелем смял на сторону весь его череп. Он не выглядел обаяшкой, но это не имело никакого значения. Если живое существо обладает человеческими глазами, значит, оно человек. Если у него есть только человеческие губы, уши, человеческий палец, волос, ноготь - значит, оно такой же человек, как любой из нас. Или мы все чего-то стоим - или никто. Если никто - хоть один из нас, значит, никто - мы все. И тогда с любым из нас, с любым гением, героем или святым можно делать все, что кому-то для чего-то понадобится. Если человека можно сгноить в зале ожидания, чтобы он не портил нам аппетит, значит, и нас можно перемолоть на котлеты, чтобы утолить аппетит кому-то другому. От участи котлет нас всех защищает только эта ни на чем не основанная сказка: всякий, кто рожден человеком, тоже человек, для которого законы целесообразности не писаны. Защищает почтение к человеческому образу...

Вы заметили, у них даже тумбочек нет, они все свои вещички держат в полиэтиленовых мешочках в общем шкафу, заговорщицки ябедничала моя проводница в больничном коридоре - ко всему привычная, она была возмущена, но не раздавлена. "Их стараются даже в коридор не выпускать, чтобы они цветы не объедали, линолеум не общипывали. Видите, он весь исклеван - это они съели". "Их что, не кормят?.." - изображал я глубокую озабоченность, хотя в тех декорациях, что стояли у меня перед глазами, поедание линолеума не представляло ровно ничего удивительного. "Они его не от голода едят, от цветовой депривации - он же яркий, видите: синий, розовый... Тяжелые умственно отсталые - те вообще тащат в рот что попало: глотают свои волосы, могут жевать собственную руку... Кричат от боли и жуют, не понимают, отчего им больно, не связывают. Но запирать с ними еще и стариков - до этого могли додуматься только в России! Видите ту дверь - за ней начинается дом престарелых. Хотите зайдем?"

Но мой резервуар ужаса был уже переполнен - не стоило переводить добро впустую.

- А я бы специально водила всех сюда на экскурсию, - ответила моим мыслям спутница с неожиданной горечью. - Чтобы все поняли: если с ними так можно поступать, то и с нами можно. Или мы все чего-то стоим, или никто.

Спешу, однако, снять с себя подозрения в расхожем интеллигентском ханжестве, - вся-де бесчеловечность творится лишь оттого, что в мире слишком мало столь благородных и чувствительных людей, как я и мои приятели. Честно признаюсь: я не выдержал бы там и трех дней, а очень многие из "персонала" работают годами за такие суммы, называя которые вслух, ушам своим не веришь, и при этом улыбаются, помнят своих подопечных по именам, знают их привычки... И все же даже самые добрые из этих "воспитателей" тоже остаются пленниками советских стандартов, культивирующих фабрично-заводское отношение к "человеческому материалу".

И родители, вынужденные отдать своих детей на эти фабрики, тоже пленники обстоятельств: если держать ребенка, страдающего умственной отсталостью, дома, кто-то из родителей обречен быть запертым с ним вместе практически тоже в полной изоляции от социальной жизни (и связанных с нею доходов). И это при том, что далеко не все отцы выдерживают свалившуюся на них беду... С другой стороны, сдать ребенка в ПНИ означает обречь его на тюремно-растительное существование, а себя - на безысходные муки сострадания и раскаяния.

Вот между такими Сциллой и Харибдой помещают несчастных родителей советские гуманистические стандарты.

А какие же стандарты стараются принести нам наши северные соседи?

Главный принцип - ментальный инвалид такой же человек, как мы с вами, а потому с ним нужно не обращаться, как это нам, умным и сильным, кажется правильным, а помогать ему исполнять его собственные желания. Притормаживая их лишь там, где это грозит серьезной опасностью или заведомой неудачей. Однако возможности каждого из них, равно как и каждого из нас, заранее неизвестны, их выявляет лишь реальная жизнь, исполненная бесчисленных удачных и неудачных попыток. Но в результате огромная часть тех, кто у нас без всякого преступления приговорен к пожизненной изоляции, ведет практически полноценную жизнь: они выполняют немудрящую, но неплохо оплачиваемую работу из тех ее разновидностей, ради которых Запад и вынужден расширять иммиграцию, живут в отдельных квартирах, обзаводятся "спутниками жизни" под эпизодическим присмотром не воспитателей, но помощников. Интернаты там сохраняются лишь для самых тяжелых, а все, кто хоть в какой-то степени способен себя обслужить, живут в комфортабельных общежитиях, располагают отдельной комнатой и ключом от нее, гуляют, развлекаются как умеют и опять-таки берут столько суверенитета, сколько могут осилить. Я их видел и хорошему их настроению могу только позавидовать.

При этом в деньгах государство ничего не проиграло, поскольку благодаря самостоятельности инвалидов сняло с себя значительную часть расходов.

У нас же в Петербурге в результате почти десятилетних усилий и сотен тысяч потраченных евро... нет, сделано, строго говоря, немало, и, самое, может быть, главное - подтаял и сдвинулся глетчер бесчеловечных догматов.

И даже откололся от огромного ПНИ сравнительно небольшой загородный интернат с двухместными комнатами, сразу же улучшивший содержание тех счастливчиков, которые туда попали. И все-таки "содержание" осталось "содержанием", а не максимально самостоятельной жизнью. Отгороженность забором сменилась отгороженностью расстоянием. От потенциальных рабочих мест и даже от родителей. Кстати, многие из интернатских ребят вполне могли бы жить и с родителями, если бы специальные службы, уже давно существующие во всей Европе, брали на себя хотя бы часть родительской нагрузки.

Справедливости ради надо сказать, что и у нас появились центры дневного пребывания инвалидов - так сказать, ростки нового. Однако они заглохнут, если их не будет "поливать" государство. А наши зарубежные благодетели (пишу это слово без малейшей иронии) слишком полагаются на общественные организации, ибо, согласно первому догмату либерального катехизиса, государство - это всегда бесчеловечность, коррупция и прочие мерзости, а общественная организация - напротив, гуманность, демократия и прочие прелести. Однако в реальности общество и государство могут расти только вместе, опираясь друг на друга: я встречал не одну и не три общественные организации, в которых уровень кумовства и коррупции зашкаливал намного выше государственного ординара. Причем они даже в теории были защищены от внешней отчетности.

Проблема бесчестности у наших соседей стояла гораздо менее остро, а вот стандарты были сходные: ставка делалась на изоляцию, только комфортабельную, - но у них комфортабельны и тюрьмы. Инициаторами нового отношения к ментальным инвалидам стали их родители, построившие первые дома поддерживаемого проживания на собственные средства. Однако нынешняя поражающая воображение система возникла только тогда, когда инициатива энтузиастов переросла в специальное законодательство.

А вот почему российские общественные организации оказались на такое не способны... Прочтите эту грустную зарисовку, тоже объединившую в себе немалый опыт...

Но прежде всего спешу выписать себе индульгенцию: я либерал - я убежден, что все высочайшие достижения человечества созданы свободным усилием человеческой личности, что никакая власть не могла бы создать ни Ньютона, ни Пушкина, она может лишь доставлять творцам средства творить шедевры и себе подобных. Но вот способна ли личность развиваться и творить вне разумно устроенной общественной структуры, а также хранящего эту структуру управляющего органа, не позволяющего сильному пожирать слабого, а злободневному - долговечное? Весьма сомнительно. Поэтому вопрос "что важнее - личность или государство?" я отношу к разряду детских ("кто важнее - папа или мама, еда или вода, курица или яйцо?").

А теперь к делу. Как писатель-гуманист я время от времени участвую в каких-то благородных начинаниях и окончаниях. И вот однажды меня пригласили участвовать - не важно в чем, подобное развитие ситуаций я, увы, наблюдал не раз и не два, главное - дело было невероятно благородное, ну, скажем, поддержка музыкально одаренных слепоглухонемых детей. В советское время эти несчастные вместе с их несчастными родителями незаметно прозябали по своим углам на мизерную пенсию и никаких хлопот властям не доставляли. Но вот грянула перестройка, и у них, как и у многих униженных и оскорбленных, появился свой пророк, отец пятилетней слепоглухонемой дочки, обладавшей, по его мнению, совершенно выдающимися музыкальными дарованиями.

Пророк собирал, объединял, писал, выступал и в конце концов создал общественную организацию "Рука друга", которая благодаря его энергии и ораторскому таланту обрела некоторую известность даже и среди родственных европейских организаций. Дошло даже до того, что в поддержку "Руке друга" была протянута щедрая рука высочайшего международного учреждения, озабоченного построением гражданского общества в варварской России. Однако во время очередных демократических выборов члены "Руки друга" подняли руки против своего отца-основателя за то, что он слишком всех достал гениальностью своей дочки, а также настроил против слепоглухонемых детей ту часть местного чиновничества, чьему попечению они теоретически подлежали, поскольку все свои визиты к ним он начинал со слов: "Вы тут зажрались, а дети голодают!.."

Выбрали другого, скромного папашу, до девяносто первого года мелкого профсоюзного функционера, который не обижал ни низы, которые не могут, ни верхи, которые не хотят. Напротив. Средства, полученные от высочайшего международного учреждения, он начал скромно, но умело и последовательно использовать для задабривания тех чиновников, которых успел обозлить его пассионарный предшественник. Он делал госслужащим скромные, но искренние подношения (не дорог подарок - дорога любовь), возил их в Париж и Барселону на международные конференции, посвященные слепоглухонемым детям, и вопреки россказням о бессердечии крапивного семени эти благороднейшие люди довольно быстро начали возвращать потраченные на них средства сторицей, требуя взамен не так уж много...

Словом, рука дающего - "Рука друга" - не только не оскудела, но и с течением времени обрела стильный особнячок, наполненный компьютерами и тридцатью пятью тысячами курьеров, небольшой дом отдыха "Звездочка надежды", в котором всегда могли найти приют друзья и родственники благодетелей, а также, уступая разве что руке Москвы, разрослась до истинно федеральных масштабов: скромный функционер звонил куда-нибудь в Читу или Чухлому и интересовался, нет ли у них в районе слепоглухонемых детей. Если таковых не находилось, он был готов довольствоваться просто глухонемыми, на худой конец годились и безногие - мы же делаем общее дело!

Почему бы вам не создать общественную организацию "Милосердие", "Доброта", "Любовь", "Братство" и не войти в "Руку друга" в качестве регионального филиала?

Делать ничего не надо, только сообщите нам имя новой организации, ее адрес и телефон, который будет стоять у вас дома, а мы будем запрашивать растущие средства на растущую организацию и делиться с вами. Европа нам поможет! Кому, в конце концов, нужно гражданское общество в посттоталитарной России - ей или нам?..

В результате этот раздувшийся фантом сосет всех маток, до которых только ухитряется дотянуться, и в его непроглядной тени не может вырасти ни один конкурент, тоже вознамерившийся было утереть одну-другую слезинку ребенка. И все же многократно возросших доходов едва хватает на содержание аппарата, самую дорогостоящую часть которого составляют члены семейства президента, да на региональных зиц-председателей с их телефонными аппаратами. Слепоглухонемых же детей с их мамочками в "Руке друга" теперь встречают примерно так, как в конторе "Рога и копыта" встречали рогоносцев: да откуда вы взялись на нашу голову?.. Ни в каком прежнем собесе несчастные мамы не засиживались в очередях с такой кротостью и забитостью, как в своей родной общественной организации, ибо здесь уже некому было жаловаться даже и в теории: ведь в защищенности от внешнего контроля, по либеральному катехизису, и заключается главное преимущество общественной организации!

Отвергнутый пророк пытался вновь поднять народ на борьбу, но самые зубастые уже были куплены должностями и должностишками вкупе с регулярными путевками в "Звездочку надежды", а остальные тоже убедились, что только кроткие блаженны, ибо их есть эпизодическая коечка все в той же "Звездочке" (ну, не в корпусе для господ, разумеется, а во флигеле подальше, чтобы не портить аппетит чистой публике), а те, кто пытается плевать против ветра, не получают вообще ничего и никогда. В конце концов, нынешний президент - крепкий хозяйственник, утешали друг друга красивым словосочетанием утратившие боевой пыл мамы, если бы не он, мы бы вообще ничего не имели... Вон у соседей в "Тепле очага" переизбрали председателя, так новый, опасаясь, что это не надолго, украл все единым махом, даже на декорации ничего не оставил...

И все-таки пророк сумел вывести народ на улицу! Воздев над развевающимися сединами всевидящий лик спасителя Иосифа Горийского, он двинулся по проезжей части к правительственной резиденции во главе отчаянной пятерки других иосифлян и иосифлянок, вооруженных плакатами, на которых белым по красному значилось: "Долой Руку друга!", "Долой Милосердие!", "Долой Доброту!", "Долой Любовь!", "Долой Братство!"...

Каждый приволакивал за руку слепоглухонемого мальчика или девочку, и милиция не знала, что делать с этим бунтом, бессмысленным и бессильным.

Я от души надеюсь, что эта картина не настолько типична, как это мне представляется в минуты душевного упадка. Однако нечто в этом роде я наблюдал слишком, слишком часто. Равно как и кристально честные общественные организации, влачащие жалкое существование и не способные достичь ни одной из тех целей, ради которых они только и затевались. А у меня, как у всякого художника, есть пагубная склонность больше верить своим глазам, чем единоспасающим формулам и звучным словам типа "общественный" и "независимый", так чарующим бесхитростный либеральный слух. Мой не такой уж скромный опыт подсказывает мне, что общественные организации, позволяющие слабым социальным группам отстаивать свои интересы, абсолютно необходимы, но их эффективность полностью зависит от тех привычек и предвзятостей, которые члены этих организаций принесут туда из прежней жизни. И если прежняя жизнь убедила их в мудрости таких принципов, как "с начальством не ссорься" и "не схватишь ты, схватит сосед", то и общественная организация будет их лишь подтверждать с удвоенной силой, воспроизводя этот осточертевший генотип практически бесконечно.

А потому, если мы не хотим ради красивых слов окончательно дискредитировать идею гражданского общества, мы должны ограничить независимость сегодняшних общественных организаций - законодательным образом навязать им общедемократические стандарты: регулярную сменяемость и что-нибудь вроде разделения властей, а также какой-то аналог независимой печати, возможно, обслуживающей сразу целую группу таких организаций, и, как ни горько, открыть их для внешнего контроля.

Повторяю, я либерал в том смысле, что прекрасно понимаю весьма и весьма ограниченные возможности контроля. Однако если он позволит довести уровень коррупции в особо выдающихся общественных организациях хотя бы до уровня общегосударственного, уже и это будет серьезным успехом. Либерализм все-таки не есть моральный кодекс противодействия государству где только можно, государство и общество в идеале должны все-таки не разрушать, а дополнять друг друга. И в тех независимых организациях, которые мне пришлось наблюдать вблизи, общество явно с этим не справляется.

Но, может быть, у меня просто не хватает революционной выдержки? Тогда я буду рад, если товарищи меня поправят.

<Содержание номераОглавление номера>>
Главная страницу