Главная страница

Неволя

НЕВОЛЯ

<Оглавление номера>>

Игорь Шевелев

Многообразие предсмертного мира

Ну что же, ты сам этого хотел - профессиональной литераторской жизни. Когда в любой момент могут предложить написать на любую тему. И вот живешь себе спокойно, пишешь о выставках и книгах и вдруг предлагают написать о смертной казни. О том, что многие люди, настаивая на ее необходимости, приводят в качестве аргумента тот факт, что якобы сами заключенные, приговоренные к пожизненному заключению, говорят: да лучше убейте, чем бесконечно мучиться в застенке, без надежды на волю.

Между тем редактор, предложивший поразмышлять об этом, уверен, что нет никого, кто, будучи приговорен к смерти, не воспринимал бы после этого каждую минуту в качестве бесценного дара. Словно некий перелом происходит во всем человеческом существе. На память, конечно, приходит приговоренный к казни Федор Достоевский и слова, которые он позже вложил в монолог князя Мышкина в романе "Идиот" о том, какими глазами смертник смотрит на жизнь.

Тема смерти притягивает сама по себе, и я согласился подумать, благо был бы повод, а размышление найдется. К тому же - смертный приговор. Все под ним ходим. Что от Бога, что от государства. Может, в момент перелома от жизни к смерти в человеке действительно происходит та самая искомая перемена сознания - метанойя, перемена ума, - которая и означает в христианской традиции покаяние?

По размышлении, однако, понимаешь, что мысль о перевороте в сознании, новый взгляд приговоренного к смерти на реальность, перемена во всем его существе - это приобретение романтического сознания, насчитывающее пару сотен лет европейской истории. Есть даже точка отсчета в виде повести Виктора Гюго "Последний день приговоренного к смерти", написанной в 1829 году. Повести, которая произвела шоковое впечатление на европейскую публику. Она оказала влияние на все мировоззрение Европы XIX века, на русских классиков, да и в наши дни является актуальной.

Виктор Гюго называл свою повесть ходатайством "об отмене смертной казни". Писатель отдавал себе отчет, что и с какой целью он написал. Это не защита какого-то одного преступника, писал он, а "общее ходатайство обо всех осужденных, настоящих и будущих, на все времена". И далее - "это страшная, роковая проблема, которая скрыта в недрах каждого смертного приговора... проблема жизни и смерти".

Чем прекраснее он описывает окружающий мир, который видит приговоренный к смерти, тем яснее для читателя то, чего лишается всякий человек на месте казнимого. Мельчайшие подробности - голоса, лучи солнца, ветерок, воображаемый запах цветов, улыбки девушек... Сначала осужденный, слыша о возможности бессрочной каторги, бормочет про себя: "лучше смерть". Но вот он слышит смертный приговор.

"Во мне произошел полный переворот. До смертного приговора я ощущал биение жизни, как все, дышал одним воздухом со всеми; теперь же я почувствовал явственно, что между мной и остальным миром выросла стена. Все казалось мне не таким, как прежде".

Гюго исследует внутреннее состояние приговоренного. Да, думает тот, все люди приговорены к смерти - с различной отсрочкой. И что он теряет - унижение застенка, баланду, ругань тюремщиков, общество закоренелых преступников? О чем жалеть? Достаточно посмотреть на эту жизнь вблизи, чтобы подумать: а не выбрать ли смерть?

По интонации, по форме повесть Виктора Гюго выглядит крайне современной. Дневник, который пишет герой повести, вполне мог вести какой-нибудь автор "Живого журнала", имей он в своей камере доступ в Интернет (через некоторое время так наверняка и будет). По сути, он видит, что выхода нет: или смерть, небытие, или кромешный ад мерзкого каторжного общения, которое герой описывает достаточно красноречиво. Перед смертью первой отмирает всякая перспектива будущего. Остается то, что есть - мгновение момента. Он слышит чарующее пение юной девушки. Прислушивается - та поет воровскую, блатную песню. Прекрасный голосок и жуткие, грубые слова. "Точно след слизняка на лепестке розы".

Потом приходит смерть. Насильственная церемония казни. Но то, как показал Гюго внутреннюю жизнь обреченного на смерть преступника, его последние мысли и ощущения, соединяет с ним каждого читателя: это я на его месте. Это казнят каждого из нас. Всех. Меня.

Федор Достоевский, как писатель, мыслитель, как многие его современники, явно наследует Виктору Гюго. Но казус заключается в том, что писатель лично пережил этот опыт казни, этот последний день приговоренного к смерти. Жизнь подражает литературе. Помилование пришло вдруг, в последнюю минуту, когда оставалось всего ничего. Писатель был во второй группе казнимых.

О своих ощущениях Достоевский написал в тот же день в письме к брату: "Сегодня 22 декабря [1849 года] нас отвезли на Семеновский плац. Там всем нам прочли смертный приговор, дали приложиться к кресту, переломили над головою шпаги и устроили наш предсмертный туалет (белые рубахи). Затем троих поставили к столбу для исполнения казни... Я стоял шестым, вызывали по трое, следовательно, я был во второй очереди, и жить мне оставалось не более минуты. Я вспомнил тебя, брат, всех твоих; в последнюю минуту ты, только один ты, был в уме моем, я тут только узнал, как люблю тебя, брат мой милый! Я успел тоже обнять Плещеева, Дурова, которые были возле, и проститься с ними. Наконец, ударили отбой, привязанных к столбу привели назад, и нам прочли, что его императорское величество дарует нам жизнь. Затем последовали настоящие приговоры".

Через много лет автор "Идиота" вложит в уста князя Мышкина следующее рассуждение: "Знаете ли, что это не моя фантазия, а что так многие говорили? Я до того этому верю, что прямо вам скажу мое мнение. Убивать за убийство - несоразмерно большее наказание, чем само преступление. Убийство по приговору несоразмерно ужаснее, чем убийство разбойничье. Тот, кого убивают разбойники, режут ночью, в лесу или как-нибудь, непременно еще надеется, что спасется, до самого последнего мгновения. Примеры бывали, что уж горло перерезано, а он еще надеется, или бежит, или просит. А тут всю эту последнюю надежду, с которою умирать в десять раз легче, отнимают наверно; тут приговор, и в том, что наверно не избегнешь, вся ужасная-то мука и сидит, и сильнее этой муки нет на свете, приведите и поставьте солдата против самой пушки на сражении и стреляйте в него, он еще все будет надеяться, но прочтите этому самому солдату приговор наверно, и он с ума сойдет или заплачет. Кто сказал, что человеческая природа в состоянии вынести это без сумасшествия? Зачем такое ругательство, безобразное, ненужное, напрасное? Может быть, и есть такой человек, которому прочли приговор, дали помучиться, а потом сказали: "Ступай, тебя прощают". Вот этакой человек, может быть, мог бы рассказать".

Для мало-мальски начитанного человека это первое, что вспоминается о предполагаемых ощущениях приговоренных к смерти своей последней минуты. Потом начинаешь задумываться, читать о случаях казни, поневоле ставя себя на место приговоренного. Может ли нормальный и душевно развитый человек не ставить себя на это место? Хотя бы потому, что не может не думать о собственной смерти, в переживании которой есть много сходного со смертным приговором суда.

Есть определенный уровень человеческого унижения самой этой жизнью, часть которой - тюрьма, насилие, суд, достигнув которого, человек вполне способен выбрать смерть в качестве избавления от этой жизни. Да, думаешь, хорошо бы достичь эйфорического восприятия реальности, которая бывает в последние минуты казнимого, когда лишь бы надышаться последним глотком воздуха. Но вряд ли в тюрьме возможно хотя бы это последнее, но дистиллированное ощущение прозрения. Слишком насильственно все, что окружает узника.

Другая проблема заключается в том, что воображать можно все что угодно. Но опыт других показывает, что в последнюю минуту сама человеческая натура может, не выдержав чрезмерной нагрузки, сыграть с человеком злую шутку, выйдя из-под всякого его контроля. Сможешь ли ты отвечать за себя на грани смерти? Что будешь ощущать, будешь ли вменяемым, можно ли будет это назвать человеческим ощущением как таковым? Мнишь о прозрениях, а наделаешь, не контролируя себя, в штаны. Человеческая природа не та штука, с которой шутки шутят и сказки рассказывают, - это уже и сам давно понимаешь.

Тем более что случаев "неадекватного" поведения смертников более чем достаточно. Все рыдают после приговора к смертной казни, а Леонард Лоус из штата Миссури чуть не помер от смеха. И это была не истерика, поскольку, перестав смеяться, он категорически отказался подавать какие-либо апелляции.

Некоторые в ожидании смертной казни кончают с собой сами. Такой случай был на Ямайке, где осужденные ждали казни пять лет, да, видно, надоело. Кто-то пытается в этой ситуации уморить себя голодом. Кто-то перерезает себе горло осколком стекла. При том что убить себя в тюрьме крайне непростая задача. "Замечено, что осужденные на казнь, - пишет Иван Тургенев в очерке "Казнь Тропмана", - по объявлении им приговора либо впадают в совершенную бесчувственность и как бы заранее умирают и разлагаются, либо рисуются и бравируют, либо, наконец, предаются отчаянию, плачут, дрожат, умоляют о пощаде..."

Возможно, что порог смерти предлагает человеку такие состояния, когда внезапное озарение и "метанойя", с предположения о которых мы начинали опыт размышлений - лишь одно из них, но отнюдь не главное. Может, сойти с ума в эти минуты гораздо проще, чем оказаться святым и просветленным. "Четверть секунды всего и страшнее..." - говоря словами князя Мышкина о предсмертных мгновениях. Можно, кстати, вспомнить, что нацисты, гильотинируя людей в пражской тюрьме Панкрац, клали их лицом вверх - чтобы видели падающее лезвие.

Размышление о смерти, о своем последнем часе неотъемлемая часть пробужденного человеческого сознания. "Бытие-к-смерти" (Sein-zum-Tode) - вот точные слова, найденные философом Мартином Хайдеггером для описания целостности человеческого существования. Кому, как не человеку, воспитанному на русской классике и русской государственности, знать это!

Лев Толстой, пережив как-то ночью в Арзамасе метафизический ужас смерти, начинает после долгого перерыва регулярно вести дневник - в ежедневном ожидании смерти. Его "последний день приговоренного к смерти" длился тридцать лет! Рассказ о минувшем дне заканчивался буквами е. б. ж. - "если буду жив". О дне наступившем - констатацией: "жив". И на него произвела впечатление повесть Виктора Гюго - дневник человека, приговоренного к смертной казни и записывающего все свои мельчайшие ощущения, мысли, впечатления накануне конца. В записи от 3 января 1909 года Толстой так и пишет: "В старости это уже совсем можно и даже должно, но возможно и в молодости, а именно то, чтобы быть в состоянии не только приговоренного к смертной казни, но в состоянии везомого на место казни". По его мысли, это именно та точка, с которой следует давать отчет о своей жизни.

Следуя правдоподобию, герой Гюго не рассказывал о том, что он переживает в момент, когда гильотина отделяет голову от туловища. Толстой же непрерывно размышляет о том, что написал бы человек о своем последнем моменте, если бы его не покинуло сознание. (Потом Владимир Набоков, считавший Толстого лучшим из писателей, неоднократно напишет о посмертном восприятии человека, в частности, в "Приглашении на казнь".) Лев Толстой, как известно, в последние годы жизни издавал "Круг чтения" - собрание афоризмов на каждый день года. Когда он умер 7 ноября 1910 года, в сообщениях о его смерти журналисты не могли не отметить то, как точно подходит ко дню смерти запись Толстого за этот день в "Круге чтения": "Можно смотреть на жизнь как на сон, а на смерть как на пробуждение". И далее: "Мы можем только гадать о том, что будет после смерти, будущее скрыто от нас. Оно не только скрыто, но оно не существует, так как будущее говорит о времени, а умирая, мы уходим из времени".

Казнь свершилась. Мы остались или нет?

В годы реакции и массовых казней после первой русской революции 1905-1907 годов писатель Владимир Короленко собирал письма приговоренных к смерти. "Многие авторы писем, - отмечает он, - откровенно говорят о том, что для них при данных условиях нет уже никакого исхода, и сомневаются - стоит ли им даже мечтать о жизни. И, тем не менее, только в одном письме можно, пожалуй, увидеть признаки настоящего цинизма и нераскаянности. Во всех остальных сквозит горькое раздумье и тоска по какой-то другой жизни, по какой-то трудно доступной правде".

Вот характерное его наблюдение. "Желания многих приговоренных, - сообщает Короленко, - не идут дальше добровольной смерти. Умереть, когда захочу сам. И в то время, как обыкновенное население тюрем стремится всеми мерами добыть "с воли" водку, табак или карты, - смертники со всевозможными ухищрениями добывают яд или нож. Газеты, - продолжает он, - отмечают то и дело случаи самоубийства перед казнью. Больше всего прибегают осужденные к цианистому калию, реже к морфию или ножу. Случаи самоповешения реже других случаев самоубийства. Смерть от руки палача кажется позорнее и страшнее. Приговоренные прежде всего предпочитают добровольную смерть, когда сам захочу, и если можно, то она должна быть другая, не та, которую назначил человеческий суд".

Опыт Владимира Галактионовича Короленко был достаточно уникален для России. Время исследования совпало с соединением в нашей стране периода массовых репрессий с относительной свободой печати и мысли. Не было того тотального террора, в том числе и идеологического, который проявился в советское время. Оставалось пространство для понимания. И вот какие закономерности в поведении осужденных к смерти отмечает В. Короленко:

"В первый день после приговора многие "смертники" чувствуют себя сравнительно бодро. В свои мрачные башенные камеры они вносят еще возбуждение недавней борьбы, полной если не возвышенных, то сильных ощущений и крайнего напряжения нервов. Суд и приговор - только последний размах той же волны. В большинстве писем, относящихся к первым дням после приговора, звучит еще своеобразная бодрость, даже ирония. "Я чувствую себя очень хорошо, - так начинается одно письмо приговоренного к смертной казни. - Смерть для меня ничто. Я знал, что рано или поздно, но это должно быть. Я был уверен на воле, что меня повесят или застрелят где-нибудь на деле. Так может ли мне казаться страшной смерть? Да ничуть". Еще через несколько времени приговоренный писал: "Могу сказать, что я душевно спокоен. Наружный вид, можно сказать, веселый. С утра до ночи смеешься, рассказываешь анекдоты. Вопрос о жизни приходит в голову, задумаешься на несколько минут и стараешься забыть, потому что кончено уже все для меня на этой земле. Чем понапрасну ломать голову, лучше забыть. Я сам себя не могу определить: будто ненормальный. Иногда хочется отравиться. Отравиться тогда, когда мне этого захочется. Уж не хочется идти помирать на задний двор, да еще в дождик, пока дойдешь, всего измочит. А мокрому и висеть не особенно удобно. Да еще и берут ночью, только разоспишься, а тут будят, тревожат".

Но проходит еще несколько дней, и тот же "смертник" пишет: "Я все фантазировал, но никак не мог сообразить больным мозгом. Я в настоящее время нахожусь в полном неведении, и это страшно мучит меня. Я приговорен два месяца, и все не вешают. Может быть, издеваются надо мной? Может, хотят, чтобы я мучился каждую ночь в ожидании смерти? Что-нибудь, да скорее бы!" Такие же чувства описывает другой смертник: "Жизнь приходится считать минутами, она коротка. Сейчас пишу записку и боюсь, что растворятся двери и я ее не докончу. Как скверно я чувствую себя в этой зловещей тишине! Страшная мертвая тишина давит, мне душно. О чем хотел писать? Да, о жизни! Смешно говорить о ней, когда рядом с тобой смерть. Но встанешь утром и, как ребенок, радуешься тому, что еще жив, что еще целый день предстоит наслаждаться жизнью. Но зато ночь! Сколько она приносит мучений - трудно передать. Сейчас два часа ночи, можно заснуть и быть спокойным: за мной сегодня не придут".

Не удивительно, что у многих приговоренных мысль о казни превращается в идею фикс. Возникает состояние, которое ученые называют "смертью личности" - депрессия, апатия, физическая и моральная деградация. Это в случае длительного ожидания казни. На "короткой дистанции" можно постараться выдержать напряжение. Суровые нравы императорского Древнего Рима, как известно, вызвали к жизни движение стоиков, вообще называвших жизнь подготовкой к смерти. Равнодушное отношение к близкой смерти некоторые римляне доказывали на деле, сохраняя самообладание до последнего момента. Но с большинством людей, приговоренных к смерти, природа их творит злую шутку - они теряют контроль над собой.

И выдавать оценки тем или иным состояниям - будь то счастье от прозрения "величия жизни" или депрессивный психоз, ведущий к животному ужасу или к попыткам суицида, - нелепо и даже неэтично. Ну да, любой экстаз - принадлежность жизни, тем более предсмертной. Но надо ли умиляться "прозрениям" накануне казни, "метанойе" или раскаянию, делая из этого какие-то выводы с точки зрения нормального рассудка? Вряд ли, поскольку все это буквально "вышибается" из человека физическими и психическими сверхнагрузками - по определенным технологиям. Даже без применения химических средств, что ведь тоже возможно.

Сама человеческая душа, как парадоксально замечал французский философ Мишель Фуко, "порождается процедурами наказания, надзора и принуждения". Она - результат определенной технологии внешней власти над телом человека. Может ли овладеть собой человек, находясь внутри себя и всегда подвергаясь внешним воздействиям? Нет. Им может овладеть только тот, кто снаружи, для кого он - вещь, объект, предмет. Это-то и отвратительно.

Если человек - вещь, предмет, а другой для большинства людей это именно объект, то дурные объекты нуждаются в искоренении, в исправлении и дисциплине. Их казнь не только уместна, но и желательна. А переживания перед смертью - курьезный материал для журналистских фельетонов и устрашающего чтения, для сладкого переживания безопасного ужаса.

Может, здесь и лежит водораздел между людьми, между теми, кто внутри себя, и теми, кто снаружи давит, властвует, убивает. И с этой точки зрения разницы между закоренелыми убийцами и государственным палачеством нет. Зато выявляется разница между людьми поистине антропологическая. И тут можно вспомнить название международной ассоциации, выступавшей за полную отмену смертной казни к 2000 году на всей Земле: "Не троньте Каина". Если вдуматься, то нечеловеческое это дело - убивать себе подобного. Или, напротив, слишком человеческое?

Я бы и тут не судил. Не мы выбирали для себя эту жизнь. Но смерть, а она всегда есть смертная казнь (и то, как смертью карают "по закону", есть ли подчеркивание и эксцесс всеобщей кары "по благодати"?), дает, как ни странно, человеческой жизни определенный заряд сверхсмысла. Зная, что нас ждет в конце пути, мы можем в каждый момент этого пути постараться каким-то чудесным и невероятным образом изменить свою жизнь. Жизнь освещается смертью. Или освящается, не знаю. Но этот свет и во тьме светит. Надо только остановиться и присмотреться.

<Содержание номераОглавление номера>>
Главная страницу