Андрей Рубанов
Сажайте, и вырастет
Дверь машины со скрипом отошла в сторону.
Я спрыгнул на бурый асфальт, усеянный многими темными пятнами плевков.
Справа и слева, совсем близко от меня, уходили вверх облупившиеся стены. Я втянул ноздрями воздух и уловил в нем влагу. Где-то неподалеку находилась река или другой водоем.
Внезапно прямо над моей головой кто-то страшно заорал, свирепо надсаживаясь, молодым звонким голосом:
- Один!!! Один!!! Девять!!!
Я повернулся вправо и влево, но никого не обнаружил. Только стены, только проемы в этих стенах, закрытые системой частых параллельных металлических полос.
- Один!!! Один!!! Девять!!!
- Говори! - донеслось издалека.
- Браток!!! Поинтересуйся!!! У Митюхи!!! Седого!!! - Тут невидимый хрипун закашлялся от усердия и натуги. - У Ми-тю-хи!!! Се-до-го!!! Груз!!! Дома?!!
Через несколько секунд прибыл глухой ответ:
- Дома-дома, браток!!! Дома-дома!!! Как понял?!!
- Понял-понял!!! Пойдем пока!!!
Меня грубо толкнули в спину.
- Заслушался?
Некто в грязном хаки, кривоногий, черноволосый и рябой, ростом не более метра шестидесяти, показал мне резиновую палку и осклабился, обнажая мелкие коричневые зубы:
- Проходи, - велел он, кивнув на дверь в серой стене.
Внезапно из-под моего языка ушла вся слюна. Разлепив губы, я прохрипел:
- Слышь, старший! Где я? Что это за место?
- Нормальное место! - кадавр осклабился вторично. - Лучшее на свете! Вперед шагай!
- Где я? Куда попал? - настаивал я, подхватывая свои мешки.
- "Матросская тишина"1
Между прочим, это прозвучало гордо, со щегольским апломбом, как будто речь шла о гольф-клубе.
Я вошел. В нос ударили резкие запахи мочи и казармы. В тусклом электрическом свете я обозрел ободранные стены и желтый кафель пола. Кадавр интенсивно топал сзади.
После обязательной процедуры с выяснением моей фамилии, имени, отчества и года рождения, а также статей обвинения, я очутился в отделении для шмона, где мною занялся второй кадавр - одетый более чисто. Облокотившись на обитый жестью стол, он вяло поковырялся в моем бауле, вытащил сигаретные блоки и посоветовал:
- Сигареты из пачек - вытащить!
Затем показал мне пример: ловко обезглавил одну из картонных коробочек и одним точным движением изъял все двадцать сигарет. Рассыпал их по столу.
- Соберешь в пакет. Пачки - нельзя.
- Понял, - ответил я мрачно.
- Из "Лефоротово"?
Я кивнул.
- Давно сидишь?
- Восемь месяцев.
- Не срок, - констатировал кадавр N 2. - Хрен с тобой. Пошли. Живей, живей!
Что характерно: мой задний проход не был изучен. Это не страшный Лефортовский замок, сразу уяснил я. Тут нравы явно попроще. Тут не смотрят в задний проход.
Оказавшись в анфиладе помещений, закрашенных жидким свечением пыльных ламп, с ноздреватыми, в цементной шубе, стенами, я понял, что дом, где очутился, сам по себе есть задний проход, анус цивилизации. И запахи соответствуют, и шумы. Вся природа темно-зеленых коридоров и комнат, грязных, сырых, полутемных, заблеванных, засыпанных хлоркой, гудящих матерными окриками и топотом сапожищ, кричала о том, что именно здесь гражданское общество испражняет себя, исторгает прочь человеческие отходы.
Ныне, стало быть, оно испражнялось мною. Деловито и не без юмора. Проталкивая меня все дальше и дальше по моим кишкам.
Дойдя до конца первой из них, я вслед за конвоиром повернул налево, поднялся вверх по лестнице - широкой, словно в Университете имени Ломоносова, - на второй этаж. Здесь оказалась вторая кишка, длинный коридор, вдоль потолка тянулись металлические коробы вытяжной вентиляции; в стенах - массивные стальные двери, некогда крашенные черным, но от времени и паров дыхания многих тысяч человек краска давно облезла и сам металл местами тронулся ржавчиной. Амбразуры в дверях - все открыты настежь, и в каждой маячило бледное, любопытствующее молодое лицо, провожающее меня внимательными глазами.
Остановившись, конвоир извлек связку массивных ключей, выбрал среди нескольких нужный, вставил в замок и дважды с усилием крутанул. Потянул дверь на себя.
- Заходи, - пригласил он и зачем-то подмигнул мне шальным черным глазом.
Сжав свои мешки. я сделал два шага, оказался внутри и немедленно уперся в плотно прижатые друг к другу человеческие тела.
Так бывает, когда пытаешься проникнуть в пассажирский автобус в час пик ранним утром. Только в автобусе люди имеют на себе одежду, не курят, и среди них находятся женщины. Здесь же одежда и женщины напрочь отстутствовали.
- Куда??? - возмущенно зашумели вокруг меня несколько хриплыъ голосов, тут же подхваченных эхом других, более отдаленных и более многочисленных голосов.
В ответ надзиратель испустил долгую матерную тираду.
- Сколько вас? - выкрикнул он.
- Сто тридцать пять уже!
- И чего? - хохотнув, возразил вертухай. - Вон в сто девятнадцатой - сто пятьдесят, и ничего, никто не хрюкает! Отставить базар!
Дверь за моей спиной захлопнулась.
<...> Я вдохнул, но это оказалось не так просто - вместо воздуха в легкие проникла некая гадкая субстанция. По вискам мгновенно потекли струйки пота.
Из белесого марева проступили очертания многих десятков полуголых и совсем голых людей. Непрерывно шевелились мосластые конечности. Морщилась нездоровая кожа бритых, исцарапанных черепов. Дикие, воспаленные взгляды вопросительно обратились на меня - и тут же потухли. Шум голосов усилился, прекратившееся на несколько мгновений шевеление рук и глаз возобновилось.
- Слышь... - кто-то тощий, остроносый, весь покрытый коричневыми пятнами йода, тронул меня за рукав, - слышь, ты это... вещи здесь оставь, а сам иди туда, дальше... Там - смотрящий, с ним поговори...
Повернувшись боком, я протиснулся меж тел, сделал шаг, потом второй и третий. Теснота ужаснула меня. На стальных двухъярусных лежаках, тесно прижатые друг к другу, боком лежали голые спящие существа. С потолка бесформенными сталагмитами свисали массивные связки вещей: сумки, баулы, узлы, мешки и пластиковые пакеты. На поперечно натянутых веревках сушилось серое белье. В центре пространства обнаружился длинный стол, сплошь заставленный железными кружками с облупившейся эмалью. В некоторые из сосудов были воткнуты кипятильники. Струи сизого пара рвались вверх.
Отовсюду торчали татуированные костлявые плечи, колени и локти. Кто-то проводил меня недобрым взглядом, кто-то плотоядно ухмыльнулся, кто-то поздоровался, словно со старым знакомым, - но я молча делал шаг за шагом, иногда нагибаясь, чтобы не задеть головой ноги спящих на втором ярусе. Теперь пот струился не только по вискам, но уже и по животу. Я снова попытался ухватить ртом воздух и опять понял, что процесс дыхания здесь сопряжен с трудностями, требует определенного навыка.
На третьем шаге вглубь камеры я захотел развернуться и броситься прочь. Мне стало совершенно ясно, что мое появление здесь - явная ошибка, недоразумение, недосмотр администрации; я не должен, не могу тут быть; мне надо срочно покинуть этот кошмарный зверинец и потребовать для себя особых условий. Замедлив ход, я решил, что вернусь. Мысль появилась на пятом шаге, когда впереди, из табачного кислого тумана, возникла очередная ступня спящего на втором ярусе арестанта. Человеческая конечность, пораженная язвами, наполовину желтая, наполовину зеленая, обработанная то ли фурацилином, то ли мазью Вишневского, то ли другим подобным снадобьем, с непристойно отставленным мизинцем, с полумесяцами черной грязи во впадинках между пальцами, с безобразно отросшими ногтями, вдобавок пораженными грибком, появилась прямо перед моими глазами, на расстоянии десятка сантиметров, и я остановился. Решил пойти назад, ломануться.
<...> Я попрошу вертухая вывести меня в относительно прохладный коридор и там предложу ему любые деньги, лишь бы он отвел меня к начальству, и начальству я тоже посулю любые деньги - для того, чтобы уйти отсюда! В конце концов, я не последний человек! Я крупный преступник! Я схвачен за кражу полутора миллионов американских долларов! Я московский бизнесмен! Банкир! Я крутой, богатый, что я буду делать в этом месиве тел, в этом муравейнике, в этой выгребной яме?
Но я все же шагнул вперед.
Тут кто-то очень злой и серьезный, с худыми руками, неимоверно заспанный - его сильно опухшие веки то и дело тяжело падали вниз, но тут же он снова таращил внимательные глаза, - возник передо мной и ударил кулаком по качающейся перед моим носом грязной ноге. Ткнул не сильно, но так чувствительно, что обладатель гниющего копыта подтянул ногу, жалобно застонав внутри своего яркого сна.
- Только вошел? - спросил изможденный, обратив на меня красноватые глаза. Он разлеплял сухие губы с видимым трудом.
- Да.
- Пойдем со мной.
Ловко разрезав голую толпу плечом, он вывел меня к воздуху и свету, в конец пространства. Здесь, в торцевой стене, имелись два широких длинных окна, на каждом - решетки, а за ними еще и "реснички" - длинные полосы крепкого металла, часто вваренные в раму под углом, чтобы проходил воздух, но не прямой взгляд.
Под окнами суетились несколько очень потных, грязных молодых людей в семейных трусах - негромко переговариваясь, они ловко манипулировали толстыми веревками, свисающими из окон. В простенке висел большой телевизор. Под ним, прямо на полу, на самодельной электроплитке стояла железная миска, в ней жарилось что-то малоаппетитное. Часть стены рядом представляла собой внушительный иконостас: в несколько рядов висели изображения святых.
Лики их были суровы.
<...> Постепенно слуха достиг глухой шум сотни голосов. Изощренная брань, невеселый, каркающий тюремный смех, звяканье железной посуды, жужжанье машинки для татуировок, бульканье вскипающей воды, бормотание телевизора - нет, открывать глаза, вставать и внедряться в эту замысловатую, дикую круговерть я не хотел. Наоборот, первые несколько секунд нового утра прошли в надежде, что общая камера "Матросской тишины" окажется ночным кошмаром, а истинное пробуждение вновь, как позавчера и вчера, состоится в чистеньком, уютном боксе Лефортовского изолятора.
Двухъярусная стальная конструкция из полутора десятков спальных мест по временам тяжело колыхалась - очевидно, не выдерживая тройной нагрузки. Когда кто-нибудь запрыгивал на второй уровень, металлические полосы и трубы угрожающе сотрясались. Вдруг мне стало страшно, что железная махина обвалится, и я сел в своей узкой, нечистой тюремной постели. С высоты двух метров камера увиделась словно ковчег, как спасательный бот, переполненный жертвами кораблекрушения. Голые люди, словно шпроты в банке, на втором ярусе лежали боком, притиснутые друг к другу, - головами к стене, ногами в проход. Меж спящими пробирались, осторожно ступая, другие - им хотелось добраться до своих вещей, до сумок, мешков, кульков и пакетов, свисающих со стен и потолка. Один тянулся к хлебной пайке, другой к куску мыла, третий к зубной щетке, пятый и десятый - к прочим предметам обихода.
Ниже, на первом ярусе, жизнь скрывалась за самодельными шторками. Весь нижний этаж разделялся на так называемые купе: в них, отгородившись от нескромных глаз вертикально натянутыми кусками простыней, обитала, как я догадался, более зажиточная публика. Лица столь же бледные, как и этажом выше, но пребывающие в постоянном вялом движении челюстей. Нижние имели хоть какую-то еду.
Спать внизу - удобнее, престижнее, и воздуха здесь больше. То, что мне предложили место для ночлега на втором этаже, никак не доказывало мой высокий статус в арестантской среде. С другой стороны, я лег хоть и наверху - зато вблизи окна, рядом с зарешеченным проемом, дарующим кислород и прохладу. По взглядам нескольких бледных, тощих соседей я понял, что занимаемый мной квадратный метр есть предел их мечтаний и предмет зависти.
Все же процесс перемещения со второго этажа на первый показался мне унизительным. Освободившись от объятий влажной рваной простыни, я встал, ударился головой о свисающие с потолка тряпичные емкости с имуществом, подобрался к краю пропасти - и обнаружил, что просто так слезть или спрыгнуть не смогу. Внизу подо мной колыхалась сплошная масса тел.
Узкое пространство меж двумя - вдоль боковых стен камеры - спальными конвейерами занимал длинный стол, исполненный заедино с деревянными, в железной оправе, лавками. Здесь теснились вплотную. Сидели боком, утвердясь хотя бы половиной ягодицы. Кто-то, смачно чавкая, жрал что-то непотребное, кто-то хлебал прозрачный чай, кто-то тачал ржавой иглой дичайшие, бесформенные тапочки; не менее трех групп одновременно резалась самодельными картами в стос; отдельная парочка, при группе болельщиков, передвигала фигуры по шахматной доске.
- Эй, - позвал я вежливо. - Эй, слышь! Брат! Это! Типа! Я спрыгну!
Два или три десятка полудиких нездоровых глаз вопросительно сверкнули снизу. Белки у одних - желтые, яркие, у других - красные, мутные; зрачки же разноцветные - голубые, серые, зеленые - славянские, лиловые и коричневые - азиатские, угольно-черные - кавказские. Лица перекошенные - нервным напряжением, голодом и недосыпом.
- Слышь! - настойчивее обозначился я. - Дайте слезть!
Наконец один сместился вправо, двое других - влево. Обнажилась часть скамьи, величиной с половину блюдца. Изловчившись, я аккуратно спрыгнул.
<...> Адаптация на новом месте прошла быстро, в три дня. Я даже слегка возгордился тем, насколько быстро освоился и привык к тому, что вижу, слышу и обоняю. А чему удивляться? Во-первых, я себя морально подготовил давно - еще в бытность совместного проживания со старым уркой Фролом. А во-вторых, в разное время в разных местах, в городах и селах своей великой Родины я множество раз видел и загаженные, заблеванные помещения, и вшей, и перекошенные физиономии, и гнилые струпья на человеческих конечностях, и синие, сожженные героином вены. Другое дело, что только в следственном изоляторе "Матросская тишина" все вышеперечисленное оказалось рядом в ужасном избытке, смешано в один гниющий ком. Сто тридцать пять сокамерников - это не один, не двое, как в пятизвездочном Лефортовском замке. На централе "Матросская тишина" жизнь била ключом. Сидела - сплошь молодежь. Национальные окраины Империи были представлены обильно. Узбеки. казахи, туркмены, чеченцы и ингуши, грузины, армяне, молдаване, чукчи и якуты варились в одном супе. В разных углах, на разных уровнях маленькой вселенной под названием "общая хата" слышался жареный, щелкающий говор, образовывались и распадались компании, группы, коалиции и анклавы, вспыхивали ссоры.
Ежедневно по пять-семь человек исчезали из камеры: получив срока, они отъезжали на этап. Одновременно заходили новички. Наиболее грязные, опустившиеся еще до тюрьмы новоселы тут же направлялись в специальный отсек под названием "вокзал", где их собратья обращали неофитов в арестантскую веру: стригли, выдавали мыло. Дальше "вокзала" они не продвигались. Соседние кубометры пространства населяли те, кто желал трудиться - стирать чужое белье, шить наволочки и шлепанцы, чинить одежду - в обмен на сахар, чай или сигареты. Те, кто трудиться не желал или не мог найти работодателя из числа немногочисленных богатых сокамерников, образовывали угрюмую, все время вздорно переругивающуюся, пораженную чесоткой, поедаемую вшами массу "пассажиров". Эти люди от голода, недосыпания и постоянной необходимости стоять вертикально становились наполовину невменяемыми. Они вели свою медленную жизнь - искали приятеля с лишним куском рафинада, воевали между собой ради возможности несколько минут посидеть за столом или часами глядели поверх десятков голов в экран телевизора. Здесь полуграмотные крестьяне спали бок о бок с обладателями столичный институтских дипломов, убийцы играли в шахматы с квартирными ворами, христиане делили хлеб с последователями замысловатых языческих культов. Все это пульсировало, страдало, смеялось и плакало. Разноцветная и разноплеменная масса из ста тридцати живых существ, стиснутая на пространсте едва ли большем, чем школьный класс, выживала как умела и как могла.