Главная страница

Неволя

НЕВОЛЯ

<Оглавление номера>>

Геннадий Жаворонков

Секреты Глухого

Педагогическая проза

Г. Жаворонков - журналист, с 1963-го по 1965 год работал воспитателем в Можайской колонии для несовершеннолетних преступников.


После года работы в колонии для несовершеннолетних правонарушителей мне казалось, что я уже знаю все, что должен знать не заезжий турист, а человек, пожелавший разобраться в истоках и причинах преступлений, открыть для себя тайны изменения человеческой души в процессе перевоспитания, чаще именуемого наказанием. Как удается сделать это людям, не носящим громких педагогических титулов, а порой не окончивших даже высших учебных заведений? В чем секрет их побед, о которых так много говорят на педагогических конференциях и с высоких трибун? Разве может исправить человека заведение, скорее похожее на концентрационный лагерь, чем на учреждение воспитательного назначения?

Разгадка была проста: здесь слова не имели ничего общего с делом. Зона жила двойной жизнью - и это нетрудно было разглядеть невооруженным глазом, - жизнью показушной и настоящей.

Внешне она соблюдала эмведешные требования (распорядок, дисциплина, публичное и вроде бы искреннее раскаяние в совершенных преступлениях, стремление в будущем жить по совести), но внутренне по-прежнему исповедовала свои законы и, не очень-то таясь, как и в былые вольные времена (то есть до ареста и определения срока наказания), существовала в собственном государстве с собственными правами и обязанностями.


Я и раньше подозревал, что "Педагогическая поэма" Антона Макаренко - всего лишь поэма, этакая сказочка, в которой желаемое принимается за действительное.

Ну посудите сами: как это воспитанникам, то бишь вчерашним налетчикам и бандитам, взамен их темного и угрюмого прошлого вдруг предлагалась некая перспектива радости... Это какая же, простите, перспектива, да еще вчерашним преступникам, когда у всего народа не было никакой перспективы выбраться из нищеты и мрази, в которые его затащили большевики?

Вранье!? А вот и нетушки! Предлагал Антон Семенович своим подопечным опять стать бандитами, но только уже вполне официальными - вооруженным отрядом партии, бойцами ВЧК! Оттого-то и получал от государства, в отличие от других перевоспитательных учреждений, немыслимую материальную поддержку, и опекал его первейший чекист страны Феликс Эдмундович Дзержинский. Уж он-то, как никто другой, понимал, что именно из таких ребят можно выковать "людей с холодным разумом, чистыми руками и горячим сердцем"! Не из гнилых же интеллигентов, не из раболепного рабочего класса и хитрющего, всегда готового к предательству мировой революции крестьянства!

Вот они и ковали, ибо, используя терминологию кузнецов, материал был идеально ковкий для этого дела.

Три основных постулата той новой перевоспитательной системы - труд делает из недочеловека человека, учеба облагораживает и гармонизирует личность, а соблюдение дисциплины гарантирует, что правонарушитель встал на путь исправления - были, видимо, и тогда полной чепухой, а теперь чепухой в квадрате. Зато удобной для туфтовой отчетности о сверхскоростном движении "педагогического локомотива", который незыблемо стоял на месте, а отнюдь не летел к новой жизни.

Мое непосредственное начальство прилежно делало вид, что с утра до вечера занимается педагогикой, а пацанье поголовно притворялось активно перевоспитывающимся. Показатели трудовых успехов на производстве в вертикальных и горизонтальных векторах на схемах в кабинете Хозяина (начальника колонии) всегда находились в поступательном движении, учебный процесс приближался к поголовному хорошизму и даже отличничеству, а внешний вид и подтянутость колонистов, если бы не их убогая форма, вполне позволяли провести их колоны по Красной площади.

На самом деле колония исповедовала "педагогику кулака" - зверского избиения подчиненных и садистского унижения их личности...

Главным "педагогом", руководящим всем воспитательным процессом, был "Рог зоны", председатель совета отрядов колонии Заборьев, по кличке Забор, со своей злобной и подловатой кодлой, которая всласть тешила свои властные потребности и выслуживала досрочное освобождение по двум третям или трети срока. Ну и конечно же "бугры" - председатели советов отрядов. Все эти должности были выборными. Но кто выбирал? Обязательно "кум" (оперуполномоченный зоны) и воспитатели. Все остальные покорно поднимали руки, понимая, что всяческое сопротивление не только бесполезно, но и предельно опасно для их дальнейшей жизни.


Колония занимала почетное место во всероссийском соревновании исправительных учреждений, что гарантировало начальству премии и повышение в званиях. Для этого необходимо было выполнение (а еще лучше перевыполнение) производственного плана, высокие показатели в учебе и минимальные нарушения дисциплины. Всего этого колония добивалась... НО КАКИМИ СРЕДСТВАМИ!

На производстве работать должны были все - сколачивать тарные ящики или штамповать алюминиевые ложки, которые уходили в такие же места заключений или, как это ни парадоксально, на экспорт, ибо пользовались огромной популярностью на диком Западе. Ларчик, впрочем, открывался очень просто - там их опять превращали в дефицитный алюминий. Так что каторжный, предельно вредный труд заключенных на самом деле был мартышкиным трудом, в чем колонисты никогда и не сомневались.

Правда, настоящими каторжниками были только "придурки", из которых бугры выколачивали план, являясь беспощадными надсмотрщиками. За невыполнение плана, конечно же, наказывали не душещипательными беседами - ай-яй-яй, а били чем попало и даже калечили.

Придурками или придурошными считались те, кто отбывал срок за изнасилование, фарцовку или за мелкое хулиганство, слабаки по жизни и не имеющие реальной поддержки с воли.

Хотя таковых в колонии и было большинство, они не имели не только никаких прав, но и жили на положении рабов-доходяг. Стирали белье бывшим грабителям и налетчикам, беспрекословно отдавали блатарям большую часть своих передач от родителей, а по утрам завязывали шнурки на ботинках своих рабовладельцев.

Но не все...

Исключения составляли те, о ком из-за зоны приходили "положительные характеристики", или случайные насильники, как, например, сын профессора МГУ Генка Беленов.

История Беленова идиотична, как все наше правосудие.

С двумя своими приятелями они решили выпить сухого вина по случаю окончания десятилетки. Зашли в какой-то подъезд, но пить из горлышка всем было непривычно. Генка позвонил в первую приглянувшуюся квартиру и у открывшей ему дверь девушки попросил стакан. Та пригласила всех к себе, так как родители были на работе. Выпили, девчонка зазвала Беленова в соседнюю комнату и, заявив, что он ей очень нравится, сама затащила его в постель. Потом еще выпили, и все повторилось с его друзьями.

Кто-то из них потом протрепался об этом в школе. Это вынудило "потерпевшую" написать заявление, и все трое оказались за решеткой по обвинению в коллективном изнасиловании.

Колония Беленова в придурки не записала. Он повторно ходил в десятый класс и вкалывал в ложечном цеху не по принуждению, а для того, чтобы забыться и скоротать вяло текущее время.

Не зачислила зона в придурки и приятеля Беленова - Генку Наумова, хотя у него была хилая статья за мелкое хулиганство. Все каким-то образом узнали, что Наума надо было судить за дерзкий разбой, но на суде его отмазали и адвокат, и дружки-подельники. Как ни бился кум "довесить" Науму должное наказание в виде дополнительной пятерочки лет, ничего из этого не получилось. Наум, конечно же, не кололся, а следователи, давно уже закрывшие уголовное дело, на отчаянные запросы оперативного уполномоченного отделывались формальными отписками.

Были свои исключения и среди "именитых" арестантов.

Однажды на зону привезли пацана по кличке Тунгус. На нем висело двадцать пять квартирных краж, что подтверждали сопроводительные документы. О своих подвигах Тунгус рассказывал красочно и с упоением. Его немедленно приняли в блатарскую кодлу бездельников, и он расхаживал по зоне самовлюбленным павлином. Обирал задолбанных, не пахал на производстве, направо и налево раздавал оплеухи недостаточно усердно перевыполняющим план.

Через месяц в колонию прибыл его земеля и сообщил, что "тунгусик" всего-навсего "паровозик", то есть взросляки (настоящие грабители) каким-то образом уговорили его взять всю вину на себя, обещая в дальнейшей жизни всякие блага и авторитет среди сверстников.

Когда обман раскрылся, Тунгуса чуть не убили, и администрация в срочном порядке перевела его в другую зону. Не думаю, что и там ему светила легкая жизнь. Тюремная почта работала безукоризненно и сбоев не давала. В зоне можно было загибать о чем угодно, травить немыслимые байки, но не изображать из себя "сухарика" - человека, присвоившего себе чужую биографию, - перекрашивать себя из одной блатной "масти" в другую считалось самым тяжким преступлением. И никакой кум со всей администрацией не мог уберечь такого колониста от самого сурового наказания.

Показателей в учебе тоже добивались битьем (учись за себя и за меня - умнее будешь!), и по негласному уговору с преподавателями все "кодлатые" были хорошистами и отличниками, хотя на уроках безмятежно спали, досматривая свои сны, пахнущие волей и женским потом. Зато учителям было незачем драть глотки, наводя дисциплину в классе, - послушание придурков было идеальным.

По методическому распоряжению сверху самой святой и читаемой книгой в колонии была "Честь" Медынского. В отрядах ее чуть ли не ежедневно зачитывали вслух и заставляли заучивать как Евангелие. Заучивали, но втихаря издевались над ее блаженным содержанием (нехороший мальчик становится в колонии очень хорошим и, досрочно выйдя на волю, уезжает с любимой девушкой покорять целинные земли). Только идиот не понимал, что от этого чтения нет никакого толка, и мало кого волновало, что тайком колония читает затрепанные листочки с рассказами о том, как брат соблазнил свою родную сестру, и прочую эротическую ерунду с сочными подробностями. Сей нелегальной литературе было не менее века, так как в ней фигурировали гимназисты и гимназисточки и всяческие бытовые атрибуты дореволюционной жизни. Поразительно, что за рядами колючей проволоки и в условиях постоянных шмонов она, не запылившись, прошла через десятилетия и не исчезла, как иные дидактические книжонки. Вероятнее всего, в условиях жесточайшего подавления она переходила из письменного в устный жанр и вновь возвращалась в письменный. При обнаружении этих листков при обысках их просто сжигали, не вынося никаких наказаний.


Рог зоны Забор бродил по колонии с группой сотоварищей и зорко следил за чистотой и порядком, облегчая и без того нетрудную жизнь охранников и воспитателей. Было мало желающих нарваться на его кулак за несвежий подворотничок (а попробуй содержать его свежим после половины рабочего дня в невыносимых условиях) или за незастегнутую пуговицу.

Порядок в колонии был идеальным, поэтому московское начальство любило заезжать к нам. Во-первых, почему бы лишний раз не порадоваться торжеству современной отечественной педагогики, во-вторых, тебя здесь недурно встретят и накроют в лесочке стол (из продуктов, отнятых у колонистов во время передач, а то и просто заказанных их родителям для блага их дитяти). И такой стол, что проверяющие вполне могли себя чувствовать, как в ресторане "Арагви" и даже вольготнее.

А уж для полнейшего сервиса из женской колонии заказывались и "девочки", обычно переодеваемые в школьниц с пышными бантами и отглаженными передничками. Они с удовольствием играли роли невинных подростков, так как в основном вербовались из фармазонш, для которых эти роли были знакомы не понаслышке.

Правда, однажды такой банкет закончился полным конфузом, как для проверяющей, так и для принимающей стороны.

Московский полковник, уже разгоряченный экзотическим пикником, увел доставшую ему "школьницу" в стороночку, уложил на свой парадный мундир, снял трусики, и тут она попросилась оправить естественную нужду - конечно же, не на глазах у кавалера. Полковнику даже понравилась застенчивость партнерши, и он покорно ожидал ее возращения в предчувствии блаженства, ничем не схожего с поднадоевшим и приевшимся семейным.

Но наступление блаженства непозволительно затянулось, и он, подозревая уже наихудшее, поднял тревогу. Сначала "школьницу" пытались найти своими силами, потом, скорехонько свернув пикник, подняли общую тревогу, вызвав проводника с собакой. Напрасно прапорщик тыкал в нос своей опытной псине трусики исчезнувшей "школьницы" - собака лишь с отвращением чихала, а потом и вовсе завыла по-волчьи. Видимо, юная зэчка, отбывающая срок за мошенничество, хорошо подготовилась к любовному приключению и заранее простирнула бельишко в табачном отваре.

Вздыбилось все: отдаленные сторожевые посты-секретки, опера на железной дороге и даже областное ГАИ. "Школьница" явно долго готовилась к этому пикнику и удирала из неволи не ножками, а при помощи автотранспорта и друзей с воли, которые досконально изучили пути отхода по проселочным дорогам.

Скандал как-то удалось замять, что не отменило последующих веселий с проверяющими, но уже без дам, а в холостяцком составе.


Была для колонии, казалось бы, не знающей непреодолимых трудностей в перевоспитании, одна неразрешимая загадка. С наступлением весны некоторые колонисты, несмотря на угрозы и побои, нет-нет, да и усаживались возле запретной полосы и тупо глядели вдаль. Их лупили, прогоняли прочь, сажали в ШИЗО (штрафной изолятор), а они стойко переносили все и возвращались к запретке. Это был какой-то генетический инстинкт, как у рыб, стремящихся сквозь опасности к местам привычного нереста...

Но в какую даль они могли смотреть, каким горизонтом любоваться, если от желаемой свободы их отделяла не только колючая проволока, но и высоченный забор?!

Вот эти-то, задумчивые (не все, конечно), были наиболее склонны к побегам или к суицидам. Бежали они, как правило, без всякой подготовки и вылавливались у близлежащих деревень с товарищами по несчастью группами захвата, формирующимися из преданных начальству волчар. Для последних это была веселая развлекаловка, наподобие пресловутой военной игры "Зарница".

Так же неумело они пытались вешаться и совершать членовредительство. Они не могли жить без воли, но и на воле не были способны жить как все.

Нельзя сказать, что они не оказывали никакого сопротивления своим воспитателям, окончательно покорившись судьбе.

Офицерский состав обедал в общей столовой, правда, не из одного с зэками котла и не в общем зале, а в отдельной комнате. Обслуживали их в качестве официантов самые затруханные шестерки.

Так вот, сначала пожелавшему пообедать приносили компот, потом второе, потом чайную ложку и вилку и уж в последнюю очередь несли первое и столовую ложку. Сколько ни делали им замечаний, сколько ни наказывали, ни обзывали придурками - эта очередность в подаче блюд и прокорма офицерского состава соблюдалась свято.

Были на зоне и особенно устойчивые группировки (человек из пяти-шести), которые были головной болью и для кума и для Рога. Входили в них пацаны, которым по срокам своих наказаний никак не светило освободиться из малолеток. Всех их ждал взросляк, а значит, и полный отчет за достойное поведение по своей первой ходке: неучастие в работе актива, никаких контактов с кумом и дополнительные подвиги в зоне.

Такая устойчивая группировка была и в моем отряде, и перечисление ее состава звучало, как строка еще не написанной песни: Гагарин, Трунин, Дураков, Тишин и Ермишин. Уголовными статьями они были обвешаны, как елки новогодними игрушками. Из всех колонистских требований они соблюдали (да и то с неохотой) только три: отбой, подъем и построение. Все остальное их как бы не касалось. Зачем?

Они давно уже мысленно жили на взросляке и мечтали устроить себе подобную полувольную жизнь и там, влившись в лагерную "семью" отказников, а потом и в орденоносную плеяду воров-законников.

И хотя страна гигантскими, а порой и зверскими усилиями разогнала лагеря "мужиков" (заключенных, желающих трудиться) и "воров" (отказников от всякой общественно-полезной деятельности), столкнув их в кровавой бойне, и перемешала в единых зонах, легенды об их существовании еще устойчиво жили среди малолеток.

В этой доблестной пятерке, оказавшейся в моем отряде, главенствовали Тишин и Ермишин. Это были и по виду, и по своему содержанию законченные громилы, обладающие всеми качествами вожаков: силой, жестокостью, хитростью и способностями вести за собой полки закононепослушных подростков.

Именно эти качества помогли моей пятерке так поздно оказаться на скамье подсудимых, хотя за свою недлинную жизнь они отправили на эту скамью не один десяток пацанов, взявших на себя и свою и чужую вину.

Ерему так вообще арестовали во время пышной свадьбы в ресторане, наконец-то выбив у его подельников показания о его руководящей роли в деле криминализации всей страны.

А был Ермишин, можно сказать, пацаном, как все, но с каким-то врожденным чувством достоинства. Еще в детском саду лупанул воспитательницу корягой за то, что она наорала на его мать: она, видите ли, поздно пришла за ребенком. И в школе колобродил, как в собственной вотчине, а назначь его старостой класса, похвали за еще не раскрытые способности в учебе - еще не известно, где бы оказался Ерема: в зоне или в активе школы.

Держались они отчужденно от всех (если самим приходилось быть вместе, а не в ШИЗО, куда их упекали по очереди с удивительной регулярностью), и сблизиться мне с ними удалось случайно.

Библиотека в колонии была скуднее скуднейшей, а часы для внеклассного чтения вводились почти ежедневно. Я читал отряду что-либо из внешкольной классики, либо просто "травил" (пересказывал книги, почти наизусть заученные с детства). А еще мы сами стали сочинять романы, заимствуя сюжеты у известных авторов, но дополняя их приключения примерами из собственной жизни. Оказалось, что гораздо веселее перед сном или во время какой-то работы думать не о печальном прошедшем и неясном будущем, а воображать себя в роли какого-нибудь героя - народного мстителя.

Буйную компашку я даже не пытался вовлечь в эти не совсем педагогические мероприятия. Но каково же было мое удивление, когда она вовлеклась сама... Эти пацаны стали самыми активными и благодарными слушателями и сочинителями. И попробовал бы кто в такие часы выкинуть какую-нибудь подлянку! В такие минуты нашего общения даже кашляли глухо, в рукав.

В какой-то степени поменялись и ролевые отношения. Особо талантливые сочинители обрели неожиданное уважение, и в наш кружок стали завлекать особо говорливых пацанов, которые доселе ничем не могли заработать себе авторитет.

Понимая, что я совершаю нечто противоправное, Ерема и Тишка даже стали выставлять возле входной двери в казарму людей на атас, что становилось каким-то особым наказанием для тех, кто в чем-то провинился перед обществом, а для остальных - увлекательной запретной игрой. А ведь запретный плод всегда слаще.


Жилье мне колония не предоставила за неимением такового, и я обитал в километрах трех от зоны, снимая угол у лесника Семена - безудержного пьяницы и балабола.

Каждое мое возращение "домой" он считал началом открытия дискуссии о стране, мире и о себе:

- Понимаешь, Геннадий, - витийствовал он с интонациями профессионального оратора, - вот ты человек с двумя верхними образованьями... Тебе по жизни не меньше, чем начальником райпотребсоюза быть! Так вот объясни мне, почему у нас колхозы и церковь отделены от государства? Я работаю от гимна до гимна (часов в доме не было, поэтому и отбой и подъем "назначал" никогда не выключавшийся старенький приемник), а получаю хрен без молока...

В таких условиях немыслимо было читать или заниматься еще чем-то. Кроме этого неудобства, особенно муторно было переться туда после дежурства во вторую смену - в темень через лес и немецкое кладбище...

Поэтому я стал позволять себе ночевать в отрядной воспитательской, находившейся в самом конце казармы, что строго-настрого запрещалось уставом колонии и, в отличие от множества других запретов, дурью не было. И вот почему. Воспитатель строит отряд, проводит вечернюю поверку с разбором всего случившегося за день и уходит на доклад к высшему начальству. Контролер запирает казарму, а его уже, в тамбуре, замыкает разводящий, чтобы сменить через два часа. Следовательно, казарма изолирована, и, в случае каких-то беспорядков, легко изолируется от остальной зоны. А если в ней остается воспитатель, то он потенциальный заложник, и вышедший из повиновения отряд не столь легко "привести в чувство", ибо в у него на руках козырная карта - жизнь работника колонии, за которую можно что-то требовать для себя, грозя расправиться с ним по своему усмотрению.

Но, несмотря на все эти опасности, я частенько нарушал режим и по договоренности с контролером оставался ночевать в казарме. Контролеры охотно шли на эти нарушения, ибо присутствие воспитателя гарантировало тишину в казарме и спокойный сон до прихода смены.

И вот тогда-то увеличивались еще часа на два-три "внеклассные" чтения и просто треп по душам за жизнь. Все это бывало, конечно же, не для всех, а для отрядных начальников, авторитетов и боевой пятерки Тишина и Ермишина и, повторяю, для особо выдающихся говорунов и фантазеров.

Вот тогда-то и открылась мне еще одна тайная сторона жизни колонии, о которой, разумеется, не разглагольствовали на педагогических конференциях, - кто из начальства от чего и чем "кормится", ибо жить только на одну свою зарплату здесь (впрочем, как и во всей стране) никто не желал. Несмотря на высокие заборы, колючую проволоку и сигнализацию, зона была открыта и для наркотиков, и для тайных свиданок, и даже для отъезда домой на каникулы.

Вся эта рыночная система - ты мне, а я тебе - за все годы многочисленных проверок (причем действительно внезапных) не знала ни единого сбоя, потому что была отработана с конспиративной тщательностью.

Конечно, особыми правами пользовались лишь немногие колонисты, которые имели на воле влиятельных родителей и друзей, умевших и имеющих чем поделиться с командным составом карающего учреждения. И выездной суд, пересматривающий сроки заключенных (за хорошее поведение и учебу можно было скостить от трети до двух третей срока вынесенного когда-то приговора), тоже имел свой доход с неподкупного исправительного лагеря.

Все эти тонкости бытия зоны поверялись мне не в виде фискальства, а лишь для доказательства простейшей истины, что жить на этом белом свете честно и праведно ну просто невозможно. И совершенно бесполезно планировать свою дальнейшую жизнь как-то иначе.

Когда же я, уже в отчаянии из-за отсутствия аргументов, пафосно восклицал: "А как же я и Вера Ивановна!" (была в колонии старушка, преподавательница русского языка и литературы, проработавшая здесь более тридцати лет), в ответ мне раздавалось неизменное:

- Что с вас возьмешь! Вы же блаженные!

Для пацанов мы с Верой Ивановной были непонятны, даже загадочны в своем поведении, и эта загадочность создавала к нам особое отношение. Ни меня, ни литераторшу нельзя было отнести к образцам истинных педагогов. Я до сих пор не уверен, что нам удалось хоть кого-то сделать лучше, но хуже - мы никого не сделали...


Блатных воспитанников или тех, кто из-за мам и пап имел влияние на начальство, в зоне, конечно же, недолюбливали, в открытую называя "хорьками". Определенную дань блатарям они платили добровольно, что, впрочем, не уберегало их от наказаний за нарушение внутренних законов колонии.

Особо тяжкими провинностями считалось воровство у своих и стукачество. Если последнее было ненаказуемой привилегией актива, то за несанкционированное воровство могли обломать "рога" и Рогу зоны.

Легенды (а как без них в долгой неволе?) хранили в памяти подобный эпизод, случившийся с председателем совета отрядов. За кражу у одного из бугров он был "забит" в тумбочку и сброшен со второго этажа. Живым он каким-то чудом остался, но был вчистую актирован по инвалидности, "приобретенной в результате производственной травмы".

При мне подобная же кара постигла колониста-шестерку, тырившего по ночам деньги из заначек товарищей.

Деньги в зоне не имели права на хождение, но они, конечно же, были в значительном количестве и имели повышенную знаковую ценность, включающую надбавку за риск хранения.

Было бы наивно представить себе зону как этакий дружеский лагерь с повышенными требованиями к поведению и ограниченной свободой. Скорее всего это был вечно враждующий разбойничий стан, готовый в любую минуту к кровавому мятежу или смертельным разборкам.

В первую очередь созданию такой атмосферы (кроме неволи) способствовали, казалось бы, невинные социалистические соревнования, являющиеся обязательной атрибутикой всяческого перевоспитательного процесса.

Итоги соцсоревнования подводились еженедельно, ежемесячно и ежеквартально. Собственно, это были не итоги реального труда и учебы, а показатели степени изворотливости, хитрости и наглой подтасовки начальников отрядов. Как ни мудри, а в колонии всего четыре отряда, и все первыми быть не могут, хоть расшибись. Особенно дикими были бои за квартальные показатели. Конечно, по уму, можно было бы договориться о разумной очередности победителей. Четыре квартала в году - каждый отряд по одному разу побеждает, и все довольны!

Ан нет, когда это на Руси все по уму делалось?

Разругивались вдрызг начальники отрядов, бугры, авторитеты зоны. Все с азартом кидали друг другу подлянки, подлавливали на приписках, ночами воровали у соседей готовую продукцию, "лепили туфту" с человековыходами на работу. Гнали в цеха числящихся в ШИЗО и санчасти, в ящики с готовыми ложками для веса впендюривали нерасштампованные болванки. К хренам отбрасывалась элементарная техника безопасности (и до этого немалый травматизм чудовищно возрастал).

Более того, чуть ли не вслух начальники давали установки исподтишка калечить соперников по соревнованию. Почти ежедневно на производстве вспыхивали жесточайшие драки, и очумевшие контролеры еле-еле успевали разводить враждующие стороны, чтобы конфликты не переросли в смертоубийство.

Все естественно и закономерно. Первое место в соцсоревновании - это не только строка на Доске почета, это - премии начальникам и какое-то число досрочно освобожденных колонистов.


Вот в такие дни мне пригодились уроки Еремы - сторожко держать спину. (Этот термин еще один раз в жизни я услышал на репетиции цирковой династии Запашных - укротителей тигров. Старший из династии мог своих помощников крепко огреть хлыстом, если, забывшись, они чуть поворачивались к зверям спиной.) Не знаю почему, но в один из вечеров в воспитательской Ерема рассказал мне, как лишь раз в жизни чуть было не оказался убийцей.

Его, тогда еще совсем пацана, взял к себе в подручные какой-то ханыга, сбывавший в его районе ворованные алмазы-стеклорезы. Собственно, Ерема понадобился ему лишь для добычи осколков стекла и керамических плиток, на которых залетный барыга демонстрировал покупателям качество своей украденной где-то продукции. Ну, продали с десяток, ну, купили водки и устроили себе банкет на чердаке какого-то дома.

Мужика от выпитого развезло, хиловат он был даже по сравнению с юным Еремой, и выложил он из карманов еще с полсотни своей дефицитной тогда продукции. Выложил и любовался ей, повернувшись к уже приблатненному пацану спиной.

- И тут, - рассказывал Ерема, словно выдавливая из себя слова, на много лет застрявшие в горле, - меня словно кто-то подменил... Сам себя спросил: и чего это я с ним делюсь добычей, как шавка какая легавая? Один удар заточкой - и все мое! Так, наверное, и случилось бы, но он повернулся, увидел что-то во мне новое, все понял и побежал. А мне еще и догнать его хотелось, чтоб уже точно все было мое. Но он бежал, оглядываясь, словно оберегая спину. Это почему-то и сдержало, а так убить уже был готов... Так что, начальник, в жизни всегда надо "держать" спину. А тут особенно...

И он был прав. Потом я не раз и не два спиной ощущал грозящую мне опасность и, встречаясь с гаснущей зловещей улыбкой при повороте, понимал, что не почудилось.

Ни психологов, ни психиатров в колонии, конечно же, не было. И не кому было объяснить внезапные вспышки агрессии у воспитанников, даже не склонных к психопатии.

Никто никому не объяснял, с чего это вдруг затруханный шестерочник по кличке Зайчонок средь белого дня всадил заточку в спину верзиле Лаптю. Лаптев был не самым большим мучителем в зоне и к Зайцеву вообще никогда никакого отношения не имел.

Никто никому не объяснял, почему время от времени тишайшие до этого колонисты вдруг выбивали стекла в казармах, вцеплялись в металлические решетки и бешено трясли их, словно надеясь выломать и вырваться на волю. На какую волю? На бетонный плац для построения и строевой подготовки?

Свидетелем вроде бы немотивированной озверелости как-то стал и я, ночуя очередной раз в воспитательской. Я проснулся от гула, необъяснимого и тревожного. Глянул на часы. Пять утра. Время самого сладкого и глубокого сна для вымотанных работой пацанов. А казарма угрюмо гудела и перестукивалась. Пять ударов в стену. Четыре удара - квадрат и один в середину. Это был условный тюремный сигнал, обозначавший войну. Какую войну, войну с кем?

Вышел в казарму. Никто не спал. Все лежали с открытыми глазами и выли в потолок, словно готовя себя к какому-то страшному ритуалу. У меня хватило ума и трусости не начинать какой-либо разборки, а не спеша твердым, словно печатающим, шагом пройти казарму насквозь, достучаться до встревоженного контролера и выйти на улицу.

Вохровцы на вышках настороженно всматривались в освещенную дополнительными прожектерами зону, вслушивались в ее гул, конечно же не предвещавший ничего хорошего.

Попехал домой через тихий лес, через немецкое безымянное кладбище, где на могилах вместо крестов торчали металлические таблички с номерами и только на подходе к деревне вновь услышал вой. Но другой, совсем не похожий на казарменный. Выли со всхлипами бабы, мычали чем-то перепуганные коровы, исступленно и бесновато гавкали собаки, рвясь с цепей и поводков. Вся деревня не ко времени была на ногах.

Сквозь бессмысленность причитаний удалось выяснить, что ночью военные устроили учебную мобилизацию. Впопыхах и неразберихе в один из грузовиков колонны засунули даже восьмидесятилетнего деда Силантия.

К обеду все утряслось. Мобилизованных вернули к местам жительства, а я, хоть и было время не моего дежурства, потопал в колонию выяснять обстановку.

Все было мирно и тихо, все шло своим привычным чередом. Вот только никто не мог мне объяснить, как тревога, случившаяся за три километра от зоны, долетела сюда и всех взбаламутила до критической точки бунта.

В казарме мне доброжелательно и весело улыбались те, кто еще недавно готов был броситься на меня со звериной злобой.

- Как вы узнали про деревню? - спросил я Ерему.

Он лишь загадочно усмехнулся и тоже спросил:

- Сильно перепугались?

- Не успел, - честно признался я. - Но спину, как ты меня учил, держал, может, только это и выручило.

- Может быть, - не отрицая, но и не подтверждая, сказал он.

По выражению глаз Еремы, по интонации его голоса я понял, что случись что, он бы был на стороне своих и пальцем бы не шевельнул для моего спасения.

А собственно, на что другое я мог бы рассчитывать? Я был не свой, я был в чужом лагере. Да, в чем-то интересней, необычный, но из той же плеяды дрессировщиков. Разве кому известен случай, чтобы тигр заступился за своего хозяина, пусть чем-то тигру и симпатичного, пусть даже ощущая некую привязанность?

Возраст преступности равен возрасту человечества. Мы еще не разгадали себя, готовых к разгадыванию. Так что же сетовать на непознаваемость зоны?


Одной из самых ярких личностей в колонии был Славик Кузнецов - Кузнечик.

Маленький, шустрый, шебутной, он, без сомнения, был любимчиком всех. Не примыкая ни к активу, ни к блатарям, он сам мог постоять за себя в любом конфликте, ибо, не будучи силачом, дрался неистово, до беспамятства, поэтому мало кому приходило в голову задевать его.

Начальство любило демонстрировать Кузнечика приезжим дамам из РОНО и ОБЛОНО и потому, что он был достаточно интеллектуально развит, и потому, что от него не веяло, как от многих других колонистов, тупостью, угрюмостью и обреченностью.

- Какой хороший мальчик, - умилялись пышнотелые тетки от начальственной педагогики. - И зачем его держат здесь, среди закоренелых преступников, от которых он может набраться всякого нехорошего?

Они были предельно тупы в своих педагогических оценках. (Вот кому, а не мне, надо было бы заведовать райпотребсоюзом, быть, по мнению хозяина моего деревенского приюта Семена, на самой вершине власти.)

Умилялись они и румяному, очень стеснительному Игоряше, который всегда правильно отвечал на их стандартные вопросы и прямо-таки влюблял их в себя всем своим видом добропорядочности.

То ли по лени, то ли по святым заветам Антона Семеновича Макаренко, они никогда при этом не заглядывали в личные дела ни Кузнечика, ни Игоряши. Представляю себе, как бы вздыбились их парики, прочитай они эти дела.

Игорь Ниточкин в свои шестнадцать лет пытался зарезать свою бабку за то, что она отказалась дать ему деньги на выпивку. Он нанес ей заточенным напильником тридцать две раны и вдобавок изнасиловал.

Бабуля регулярно (как только позволял устав колонии) навещала внучонка и привозила ему кучу сладостей, которые он поедал во время свиданки. Не думаю, что с огромным удовольствием - в таком-то огромном количестве. Скорее от жадности и уверенности, что оставшееся отберут.

Жадность в колонии, как и на вольной жизни, презиралась предельно. Поэтому Игоряшу, в отличие от Кузнечика, не только не любили, а ненавидели до крайности даже затруханнные вконец шестерки.

А он и был самым последним шестеркой, с подобострастием прислуживая блатарям и даже с каким-то удовольствием делая то, что другие делали если не с отвращением, то с каким-то внутренним сопротивлением.

Кузнечик передачи получал редко, а свиданок вообще не имел. У него была больная мать, работавшая где-то уборщицей, и отец, успешно скрывавшийся в бегах от алиментов. Но он был добытчиком и бесконечно широк в своей щедрости. Никогда не ел под одеялом и даже делился с первым попавшимся куском сахара, заныканым в столовой.

Был он по жизни классным карманником с большим стажем, но своими способностями в неволе не пользовался. Так, время от времени, по просьбам "трудящихся" демонстрировал ловкость своих пальчиков - для забавы, как фокусы.

Его не раз и не два отправляли в ШИЗО, но он там подолгу не задерживался, потому что был лихим запевалой и без его звонкого голоса отряд терял свою привлекательность, идя в строю.

И вот грянул выездной суд, который должен был решить вопрос об его досрочном освобождении. В положительном исходе были уверены все: если уж кого освобождать, так Кузнечика, тем более что в зону пришли медицинские документы о плохом состоянии здоровья его матери.


За освобождение Кузнечика был даже кум, вечно твердящий, что все должны сидеть от звонка до звонка, иначе в стране никогда никакого порядка не будет.

Не знаю, что в тот день случилось с судом, не с той ноги с утра, что ли, все встали или недополучили причитающуюся им мзду, но Кузнечика, как говорили в зоне, "бортанули по-черному". Отказали единодушно да еще выразили руководству колонии порицание за преждевременное ходатайство об освобождении воспитанника, не полностью осознавшего свою вину.

Интересно, чем мерили они уровень этого осознания?

Так или иначе, Кузнечику в освобождении отказали...

К моему удивлению, он не психанул, не хлопнул дверью, а вышел из комнаты даже как бы равнодушно.

Еле дождавшись окончания суда (он рассматривал дела еще трех колонистов и, кстати, всем отказал в досрочном освобождении), я заторопился в казарму, чтобы хоть как-то успокоить Кузнецова.

В казарме было тихо. Я спросил дежурного по отряду: здесь ли Кузнечик?

- Здесь, лег спать.

Я прошел в дальний угол комнаты, которую любили занимать авторитеты и блатари. Кузнецов действительно спал, накрывшись с головой одеялом, что было строго-настрого запрещено уставом колонии. Но не это обеспокоило меня, а поза пацана с откинутой к полу рукой. Кузнечик перерезал себе на левой руке вены и обмотал порез мокрым полотенцем, чтобы кровь вытекала не сворачиваясь.

Попытки суицида в зоне, естественно, не поощряются, а строжайшим образом наказываются, как попытки избежать заслуженного наказания, но по какой-то негласной договоренности наказания не последовало, и случившееся было зафиксировано как производственная травма.

Через два месяца суд, уже в другом составе, досрочно освободил Кузнечика от дальнейшего пребывания в неволе.

Собирали его всей колонией, как солдатика на дембель. Где-то достали новые сапоги, горячим утюгом сделали на них модную "гармошку", перешили форму, чтобы на ней не было ни единой морщинки.

Проводили.

Через два дня вернулся сопровождавший (как это и положено) его домой контролер. Парень был молодой вохровец, еще не успевший особачиться в зоне, поэтому, ничего не сказав начальству, он отвел меня в сторону и поведал о первых днях Кузнечиковой воли.

Вернувшись, он в первую же очередь начал избивать мать, да так зверски, что контролер был вынужден сдать его в ближайшее отделение милиции на пять суток, упросив мусоров ничего не сообщать в зону...

Неотъемлемым ритуалом жизни зоны была переписка с заочницами. Пацан без фотки неведомой ему дотоле девчонки считался, как бы неполноценным. Поэтому таковые были у всех. Правда, некоторые привозили их сюда еще с воли и рассказывали о своих подругах не-обыкновенно романтические истории.

Другие выпрашивали у сотоварищей адреса каких-либо знакомых, и начинался эпистолярный заочный роман, который мог длиться годами.

А мог и не длится. Когда кто-то прямо-таки достал Тишина просьбой о чьем-либо адресе, и он, наконец, дал какой-то. Каково же было приставале получить ответ: "Не пишите, бабушка умерла...". На законное возмущение Тишин флегматично ответил:

- Да-да, кажись, она действительно была немолода...

Но это, как говориться, издержки производства. В основном девчонки отвечали и высылали в колонию свои фотки, на которых они смотрелись не хуже знаменитых киноактрис.

Особо расторопные имели по две, а то и по пять заочниц, в которых были "влюблены" одновременно. И вот что любопытно: если о своих любовных похождениях на воле принято было рассказывать не иначе как с отборной похабщиной, то о заочницах говорилось сверхцеломудренно.

Эпистолярный жанр ценился в зоне очень высоко, так как владели им далеко не многие, и эти немногие были прямо-таки нарасхват.

Были, конечно, трафаретки любовных посланий, "отточенные" годами, если не десятилетиями. Но ими пользовались совсем уж лишенные всякого воображения, не смевшие претендовать на высокие и хрупкие чувства.

Уважительное отношение ко мне в зоне складывалось еще из-за того, что за трехлетнюю службу в армии, да еще вдали от Родины, я достиг в этом жанре необыкновенных высот. Сам не находя никакой прелести в заочном общении, был, однако, вынужден совершенствоваться в нем, постоянно оказывая эти услуги очень близким друзьям и даже холостякам-офицерам.

Ну, чем, скажите, в нашей жизни зона отличается от армии? Вся наша жизнь сплошная зона.

Час, отведенный в колонии для писем домой, был святым часом. Лица колонистов преображались, и на них появлялось не свойственное обыденному выражению вдохновение, граничащее с экстазом. Бедные воспитатели, которым по долгу службы приходилось цензуровать эти письма, чтобы вовремя уловить в них просьбы о присылке наркотиков или еще чего запретного! Их порой трясло от сюсюкающих нежностей, которыми обменивались корреспонденты:

" В эти августовские дни, пахнущие ветром переспелых яблок, решил я, Тая, потревожить ваше время, переполненное девичьими мечтаниями, своими заботами... Очень надеюсь, что эти строки не вызовут ненужную суету в череде ваших повседневных раздумий. Дело все в том, что неизбежно и стремительно приближается срок моего освобождения..."

Я-то думал, что такое послание ничего, кроме кошмара и паники, у заочницы вызвать не могло. Но, видимо, я слишком далек был от реальной жизни, ибо в ответ автор получал не менее пылкое послание с радостным повизгиванием.

Мало того, подобная переписка доставляла обеим сторонам истинное удовольствие. Она была важна и для процесса досрочного освобождения, и порой цитаты из нее зачитывались на выездных судах.

Как это ни странно, но подобная заочная любовь иногда получала реальное воплощение. Зато сущей заморочкой переписка была для кума. Каким-то песьим чутьем он вылавливал из кучи незапечатанных конвертов те, в которых были заложены "бомбы".

В посланиях из колонии на волю хитроумно зашифровывались не только запрещенные просьбы о "дури" (наркотиках), но и весьма опасные для системы наказания сведения. Например, фамилии и клички стукачей, наводки на спланированные, но несостоявшиеся кражи и способы связи с другими зонами для координации каких-то противоправных действий.

Будь воля кума, он бы к чертовой матери запретил всю эту писанину, но воли ему такой не давалось, и он усердно, как разведчик в глубоком тылу врага, занимался этой не столь уж простой работенкой, в душе матеря либерализм властей.

Как, мол, раньше хорошо было: без права переписки, и все!


Спокон веков зоной назначено два особо нелюбимых ею человека - кум и замполит. И назначали их таковыми, не сговариваясь, как сами зэки, так и офицеры с прапорами.

Оба эти назначенца в нелюбимые поневоле были самыми что ни на есть рабочими лошадками колонии. У них ведь двойной догляд - и за наказуемыми, и за наказателями. А ну как те споются и начнут дудеть в одну дуду?

В одну дуду все равно дудели и спевались тоже, без этого зона не проживет и дня. А вот где край дозволенного - определяли замполит и кум. Потому-то не ожидали они к себе любви и от своих товарищей. Только друг с другом и дружкались, и то с оглядкой.

Кум, Ким Иванович Тетеркин, был еще известен зоне под кличкой Козлодой. Возможно, кликуха сложилась из его пристрастия к многочасовым "доениям" (доверительных бесед с колонистами, из которых он "выдаивал" полезную для себя информацию). Конечно же, у него была устойчивая сеть, как бы уже "штатных" стукачей-осведомителей, постоянно докладывающих ему обо всех и обо всем, что творится в зоне. Но, будучи работником опытным и добросовестным, он "профилактировал" почти каждого колониста, чем предельно затруднял выявление истинных стукачей.

Методы его работы были столь изощренными, что приглашенные к нему "попить чаек" иной раз и не подозревали, сколько полезных сведений "выдоил" из них кум, задавая, казалось бы, самые невинные вопросы.

Лет Козлодою уже было порядочно, и должность была подполковничья, а он все еще ходил в майорах. Он не шастал по зоне, как иные кумовья, не вынюхивал по закоулкам, что не мешало ему быть самым осведомленным человеком. Выпивал? Это - да, но не какой-то отборный коньяк, хотя вполне мог позволить себе это, а самую что ни на есть поганую самогонку из буряка.

Пристрастие он свое не скрывал и запросто вытаскивал при профилактируемом алюминиевую фляжку объемом 0,75, изготовленную по его чертежу в производственном цехе зоны.

- Я, с позволения твоего, чуток позволю себе, а то день впереди еще трудный...

День его мог заканчиваться черт-те когда. Частенько, уходя из зоны заполночь, я видел его светящееся окно в бараке штаба. Вполне возможно, что он порой оставался там и ночевать, так как в его холостом и бездетном доме никто не ждал.

Не избегали и не имели права избегать его профилактических бесед как гражданские воспитатели, так и офицерский состав.

Естественно, не минула чаша сия и меня под добрую чарочку вонючей буряковки. При всей своей грозной должности он даже располагал к себе, как умелый и небезынтересный собеседник.

- Нарушаете, нарушаете, - неизменно приветствовал он меня, выходя из-за огромного стола, видать, еще сталинских времен. - Либеральничаете с воспитанниками, а с ними надо быть по-отцовски построже, потому что требовательность и строгость - родные матери истинного воспитания.

Я тоже неизменно подхватывал его ворчливый полужурящий тон и отвечал, что плохо, если у воспитания имеются сразу две родные матери.

Он посмеивался одними, всегда словно сжеванными, губами, театрально разводил в стороны свои коротенькие ручки и сетовал:

- Вас, образованных, не переговоришь, вон вы сколько умных книг прочитали, да еще столько же запрещенных к пользованию!

На какие-то секунды терялся и я. Конечно, в колонии и Семеновой избе я запрещенной литературы не держал, но в Москве ею была доверху забита моя временно покинутая обитель.

А вдруг он попросил своих старых дружков по Лубянке проверить мою благонадежность? Навряд ли такое могло случиться - уж слишком маленьким винтиком я был в этой системе. Но его тон, его выражение лица заставляли вспомнить, что надо сторожко держать не только спину, но и лоб, в который он мог пульнуть еще каким-нибудь провокационным вопросиком.

А он и пуляет, хотя мысль его уже виляет в другую сторону:

- КВН в отряде к празднику готовите?

- Готовим, ребята "завелись", у некоторых аж таланты открылись. А первое место на конкурсе нам бы не помешало.

- Отряд, конечно, сложный... А про КВН наслышан, наслышан... Рассказывали мне, что номерочек там есть забавный - три колониста в пачках танцуют танец маленьких лебедей. Забавно, забавно... Тюль для юбочек со склада увели?

- Ким Иванович...

- Со склада, со склада. Да, бог с ним, если не на баловство, а на дело. Но я вот что подумал, его еще смешнее сделать можно. Номерочек этот. Нанести на лебедей этих фломастером наколочку: голубков целующихся, колокола "звенящие". Знаете, они танцуют, а на теле все движется. Сценки веселые, знаете, не грубые, а чуть-чуть эротичные. Вот у меня и рисуночки есть! Гляньте-ка, какая красота!

- Да, это бы добавило эффекта, но кто ж такую сложную работу выполнит?

- А у вас в отряде таких не найдется?

Э-э-э, хитер ты, Ким Иванович, но я тоже не институт благородных девиц кончал.... Давно уже кто-то "красит" колонию (делает зэкам распричудливые наколочки). Умеючи "красит", у некоторых воспитанников не тела, а прямо-таки картинные галереи. На такое только большой и опытный мастер способен. А кто он? Это для Козлодоя загадочка пока неразрешимая.

Уйти из зоны без наколочки - это что школу кончить без аттестата зрелости.

За наколки в зоне наказывали серьезно, потому что, если они сделаны на воле, то зафиксированы в деле, а новые приказано опять в это дело заносить для будущей ориентировки. Это, конечно, колонии минус.

За наколки сажали в ШИЗО, лишали передач, свиданок, даже били, чтобы выявить живописца. Все, естественно, впустую. Зэки валили вину на себя: мол, сам исстарался. А поди-ка сам изобрази на спине изящную русалочку или турецкие бани.

Я и сам эту головоломку долго распутывал, хотя и изначально знал, что художник таится в моей боевой пятерке: Гагарин, Трунин, Дураков, Тишин и Ермишин. Долго грешил на Гагарина. Он хоть в пятерке и не самым бойким был, но за скрытностью и сообразительностью ему на базар не ходить. Но живописцем зоны был Трунин. Вычислил я его случайно. Подменял как-то заболевшую литераторшу и вел урок по Евгению Онегину. По дурной своей привычке, рассказывая, ходил по классу и вдруг, вечно зыркающими глазами, углядел, как Тишка быстрыми тыканьями изображает на промокашке Татьяну с Евгением в весьма фривольной позе. Как не таился я, но зырк мой Тишка просек, промокашку в пыль истер, но еще долго ожидал от меня вопросов. Не дождался. Я не считал наколки криминалом...


Замполит был человеком прямо противоположным куму. В карьерном движении этого подполковника чувствовались напор, тщеславие и какие-то нужные связи в главке. И даже кликуха у него была не обидная - Комиссар.

Андрей Андреевич Тягунов, хоть и тянул свою лямку второго по нелюбви в зоне человека методично и добросовестно, но умел отсекать лишнее, мелочное, малозначительное. Не гундосил за неголосистую песню в строю, не вглядывался в плохо начищенные сапоги своих подчиненных и не требовал от них на политзанятиях евангельских знаний сути марксизма-ленинизма.

И если кум был скуп на посулы за оказываемые ему услуги, то комиссар раздавал их щедро, не опасаясь нарушить букву какого-нибудь закона. Он виртуозно умел вытягивать из заключенных что-то полезное для себя и колонии.

Стоило цыганенку по кличке Чавелло оказаться в зоне, как в колонии безвозмездно выступила группа из театра "Ромэн", а на пальце комиссара заблестел золотой перстень. Попался на фарцовке сыночек какого-то крупного строительного треста, и в колонии появился ожидаемый годами тяжелый подъемный кран, а дачка Тягунова приобрела вид, соответствующий мировым стандартам. И дочку свою он устроил в МГУ на престижный факультет при помощи отца Беленова.

Сущей заморочкой для него являлись воспитатели-офицеры и сторожевой контингент зоны.

По-черному от своей черной жизни пили все, и бороться с этим было просто бесполезно. У комиссара было не очень-то много рычагов воздействия на своих подчиненных. Понизить в звании? Вали, понижай, тебе же для отчетности хуже, и запросы из главка, что и почему? По кочану. Замучаешься объясняться и все равно останешься виноватым. Плохо ведешь воспитательную работу, неразборчив в подборе кадров. Выгнать к чертовой матери? А кого взять? Очередь к тебе на работу не стоит.

Комиссар старался подбирать кадры из людей не менее тщеславных, чем он сам, завирально рисуя перспективы служебного роста аж до главка и министерства. Вот этим он многих крепко брал за горло и заставлял волчариться в охотку.

По зоне гуляла инфекция садизма. Некоторых офицеров тянуло в зону даже в выходные дни, но никак не от повышенной добросовестности, а от жажды и нехватки насилия, от дефицита возможности насладиться своим садизмом, получить от этого прямо-таки эротическое наслаждение.

И гоняли по строевому плацу свои отряды до изнеможения в неурочное время, и шмонали, не брезгуя, постели воспитанников. А еще, раздев догола, при всем отряде ставили в позорные позы, якобы для поиска наркотиков и других запрещенных вещей. Было и такое, что на свиданках при воспитанниках трахали их девчонок и сестер. Поди, пожалуйся, - сгною!

Теперь я запросто узнаю в толпе таких людей по глазам, я столько раз видел их в экстазе при издевательствах над малолетками, при доведении их до скотского состояния, превращения в ничто. И чем это ничто было ничтожнее, тем горделивее делалась стать мучителей, тем "орлинее" полыхали их взгляды.


Мне повезло, командиром моего отряда был редкостный раздолбай по жизни капитан Юрий Иванович Колесников. Ему были до глубокой фени и работа, и карьера. Поэтому на свое высокое начальство он смотрел без всякого подобострастия. Единственной его страстью в жизни была рыбалка, в которую он был влюблен до фанатизма.

- Как дела? - спрашивал он меня ненадолго по утряночке, заглядывая на службу.

- Ермишина в ШИЗО посадили, Юрий Иванович.

- Ах, мать твою так! - возмущался Колесиков. - Ну, я забегу к комиссару... Так ты пригляди тут за меня, а я пошел рыбу ловить. Если тревога, или чепэ серьезное, ты знаешь, где меня найти!

К вечеру он опять заглядывал в зону с полным садком окуньков.

- Что нового в отряде, стахановец?

- Ермишина выпустили!

- Вот так-то, будет знать Тягунов, как наших трогать. Ты уж Ереме выдай по полной, в субботу ему от меня добавится...Ну, я пошел рыбу жарить!

В субботу у него обязательно выдавался полный рабочий день. Отряд в полном составе выстраивался не на плацу, а в казарме, и начинался разбор полетов. Цензурное слово было невозможно уловить в этой пламенной и долгой речи. Все до единого, даже бугры именовались им только на букву "м", их поведение на букву "б", а работа именовалась не иначе как раздолбайской. Отряд стоял, вытянувшись в струнку, не дыша, и влюбленными глазами пожирал своего обожаемого командира отряда, которому все ПО..., а все ДО..., и он ждет не дождется когда они свалят от него НА...

Я искренне считал и считаю его единственным педагогом от бога, который встретился мне в жизни.

Естественно, для меня было и остается загадкой его прямо-таки магическое воздействие на отряд этаким оригинальным способом. Он никогда не поднял ни на кого руку, не позволял издеваться до крайности над шестерками, никого никогда не сажал в ШИЗО, легко писал представления о досрочном освобождении, и одно лишь упоминание в качестве легкой угрозы его имени приводило в трепет даже мою опофигевшую пятерку. Для своего отряда он был бог, царь, восточный владыка!

Я не знаю, почему Юрию Ивановичу Колесникову все сходило с рук. Может, на него просто махнули рукой, как на неисправимого сачка и придурка, а может быть, у него были какие-то серьезные связи в Москве, но при мне он дослуживал, не меняя своего стиля руководства отрядом.


Кроме Колестникова был в зоне еще один оригинальный воспитатель несадистской ориентации - Сан Саныч Никольский.

Эстет, меломан, в его воспитательской комнате стояла дорогая радиола с огромным набором пластинок разного жанра - от классики до битлов. Там же праздновались и развеселые дни рождения колонистов, со столами, накрытыми почти не хуже, чем для поверяющих нахлебников. Дело в том, что к этому дню обирались "дотла" все шестерки колонии.

Такие праздники Никольский устраивал далеко не всем, а лишь блатарям и особо ему приглянувшимся, с которыми он умел и любил возиться. На затюканных изгоев он вообще не обращал внимания и позволял своим командирам делать с ними, что угодно, хоть забить до полусмерти, но только не при нем.

С Комиссаром они вполне уживались на почве своей великой любви к театру и кино.

Именно они были инициаторами создания в колонии хоть и хиленького, но своего театра, заманив в него очумевших от безделья и скуки офицерских и прапорских жен. Режиссером его (невероятно бездарным) была жена Комиссара по презрительной кличке Подстилка. Блудили от ничегоделанья почти все жены офицеров, но Подстилка была просто сексуальной энтузиасткой, вступая в преступную связь и с некоторыми полюбившимися ей колонистами.

Никольский был человеком почти с высшим образованием, окончил три курса Воронежского биофака, а потом бросил его и почему-то подался сюда, без уговоров нацепив погоны старшего лейтенанта. Конечно же, был он намного интеллектуальнее своих сослуживцев, которых презирал не менее шестерок зоны и всякой там шушеры легавой.

Зато с блатарями он был почти запанибрата, дозволял себя звать не по званию, а по имени-отчеству, а то и просто по имени, и был им как бы дружбаном навек. Навек потому, что после их освобождения не терял с ними связи, наезжал к ним в гости, а они частенько наведывались к нему.

Не был он зависим от Комиссара и жильем, потому что какая-то безнадежно влюбленная в него дамочка отписала ему свой дачный домик под Можайском. Отписала и умерла, может, от не достигнутой взаимности чувств, а может, по естественной потребности.

В этом полудомике-полудачке с добротным отоплением, позволяющим пребывать там и лютыми зимами, вечно ошивалась можайская шпана. И вовсе не для пьянок и застолий (Никольский не пил вообще и не терпел подобного пристрастия в других), а скорее от одиночества, стремлением к общению, хоть какому-то очагу.

К ужасу Хозяина и Кума, он мог уговорить замполита дать разрешение на выезд своих любимчиков на экскурсию в Ново-Иерусалимский монастырь, на купание и по грибы.

А ведь не было ни одного случая, чтобы кто-то от него сбежал!

Макаренковский принцип проверки доверием? Да ничего подобного. Его вообще не интересовала теория педагогики, как нечто схоластическое и далекое от действительности. Он во всем шел на авось, легко впадал в транс, даже в какую-то прострацию, и погружался в бездеятельность.

И это Комиссар ему прощал, потому что для его карьеры нужны были и такие люди. Во-первых, он мог ими управлять, а во-вторых, они выделяли его колонию среди других какими-то необыкновенными делами, какой-то новизной, которую всегда можно выдать наверху за творческий поиск, за стремление идти не позади всего уже апробированного и затверженного, а впереди него.

Играя на этой слабиночке Комиссара, мне удалось затащить в Можайку в качестве психолога моего замечательного друга, большого умницу в вопросах человековеденья Бориса Кравцова.

Замполита даже не смутила его демоническая внешность и чересчур наукообразная речь, которая могла звучать примерно так:

- Из предыдущих рассуждений следует заключить, что мы рассматриваем потребности, как силы, модифицирующие трансформирующие поведение... Однако следует заметить, что потребности человека и животного отнюдь не адекватны. Поэтому я, как и Зигмунд Фрейд, а так же Ломброзо и Шопенгауэр, считаю....

Комиссар завороженно смотрел Борьке Кравцову в рот, словно оттуда вылетали не слова, а золотые червонцы.

Он не только принял в колонию Кравцова, но где-то изыскал ему полставки воспитателя. Правда, он несколько смутился и насторожился после коллективного сеанса гипноза, когда в транс впали не только почти все воспитанники, но и многие педагоги. В этот момент колонией управляли не они, опытнейшие офицеры-воспитатели, а какой-то маленький человечек, шаманивший на сцене клуба.

Если для меня колония с детства была чем-то знакома по моему жутко криминальному двору в центре Москвы, то для Бориса этот мир со своими превратностями человеческих отношений был сущим открытием.

В колонии было огромное количество дебилов и просто умственно отсталых, которые требовали скорее медицинской коррекции, чем перевоспитания и наказания. Короче, их давно лечить было надо, а не дожидаться, когда их затянут в криминальную компанию и вовлекут по их дурости в противоправные действия. И держать их здесь было бесполезно, как выращивать апельсины в нечерноземной полосе России.

Кравцов написал об этом обширную и убедительную записку.

Комиссар только равнодушно пожал плечами - это были не его трудности и не его заботы. Это была проблема системы, с которой он не собирался ссориться. Она его устраивала по всем параметрам и сулила прекрасное будущее и безбедную старость.

А дебилы и умственно отсталые, попавшие сюда не по назначению, так и оставались для него вообще лишними людьми на этом белом свете. Разве они ему помогут получить звание полковника, генерала?

Фашизм - это не визгливые речи Гитлера, это в первую очередь твердое убеждение в своем превосходстве над другими...

Естественно, что больше других заинтересовала Кравцова моя боевая пятерка: Гагарин, Трунин, Дураков, Тишин и Ермишин.

Поначалу он всем своим ученым и действительно демоническим видом насторожил их - это что за интеллигентик задолбанный? Но к моему изумлению, Борис чуть ли не сходу ворвался в их замкнутый мир, не допускающий к себе чужаков.

Он как-то попросил меня собрать пятерку на "тайную вечерю". Заинтригованные просьбой, они пришли.

- У меня ребята, большое горе, - начал свою речь Кравцов, на секунды разочаровав меня в своих психологических познаниях, ибо не вызвал на лицах моих ребят и тени сочувствия. - Мой близкий друг ехал на мотоцикле и сбил пешехода. Скоро мне предстоит выступать в суде в качестве его общественного защитника. А что сказать, как убедить суд в его невиновности, я не знаю. Если вы не научите меня - он пропал, угодит в тюрьму как "неосторожник".

Первым заговорил Коля Дураков, как шоферюга по жизни.

- Рисуй! - потребовал он от Кравцова, сразу же переходя с ним на "ты". - Рисуй подробную схему, как все было.

Пятерка целый час пререкалась сама с собой, рассматривая все варианты, дорисовывая схему, требуя от Кравцова все новых и новых подробностей происшедшего: какая была погода, каков зафиксированный ментами тормозной путь, пересечение улиц и наличие на дороге пешеходной "зебры". Окончательное заключение вынес Дураков.

- Ты, Борька, не боись, все козыри в наших руках, мы этого терпилу еще сами "неосторожником" сделаем. Или за решетку упечем за создание аварийной ситуации, или он всю жизнь будет работать на лекарства на лечение твоего друга от страха. Это же травма!

- Судья кто? - уточнил Ерема. - Не знаешь? Как же так? Напрасно! У меня была Танька, по прозвищу Десятка - она всем меньше десяти лет не лепила. Так мы с адвокатом у нее шестерик выманили. То-то потом она от злости маялась!

Постарайся попасть к мужику, они ленивее и всегда куда-то спешат. И про заседателей узнай все.

На суд Борьку провожали, как в разведку, давали последние напутствия, учили, где упираться рогом, а где и слезу не западло пустить. И, боже мой, какой же у пятерки был праздник, когда Кравцов вернулся из Москвы победителем, нагруженный батонами дефицитной сырокопченой колбасы и всяческой снедью от благодарного подсудимого.

Никто не пошел в кино, хотя крутили "Анжелику - маркизу ангелов". Какая там к черту маркиза, когда они одержали победу над властью! Борька в сотый раз пересказывал сюжет суда, а от него все требовали и требовали новых деталей. То крякали от досады из-за промахов, то восхищались его изворотливостью.


Совсем обнаглев от удачного внедрения Бориса в зону, я подкатил к Комиссару с новой идеей: пригласить на производственную практику студентов педагогического института.

- Там же одни девицы, - удивился Тягунов.

- Ну и что?

- Так к ним охрану дополнительную приставлять надо, а где я ее возьму? Случись что, такой скандал заполучим, годами за совещаниях поминать будут!

- А не надо охраны.

- Как это?

- Да мои активисты с них глаз не спустят.

- Как бы они им чего другого не спустили, твои активисты. Голова моя, а не ваша полетит, если что...

- Да не будет никакого "что". И театр оживим, книг задарма получим, а то из Москвы давно в нашу библиотеку не заглядывали, а заглянут, так найдут там одну "Курочку-рябу". А потом, товарищ подполковник, у них же родители все в Москве большие шишки, через них ого чего для колонии выпросить можно!

Думаю, решающим оказался последний аргумент, и Комиссар, хоть и сильно сомневаясь, дал разрешение.

Педагогические институты издавна славились как ярмарки самых красивых невест. Но когда я привез в колонию первую партию стажерок, зона прибалдела. Офицерские жены поначалу вздыбились, опасаясь за своих мужей, а потом, поняв, что последним и издали ничего не светит, извлекли из нового явления пользу - стали обезьянничать в одежде и манерах. Учителя тоже было расквакались, опасаясь за свои высокооплачевыемые часы в школе, но, узнав, что за "подмену" денежки все равно к ним в карман потекут да еще с добавкой за наставничество, стали загружать стажерок по горло.

По правде сказать, я хоть и хорохорился перед Комиссаром, но и сам побаивался, как бы мои протеже не оконфузились в этом разбойничьем стане. На что уж я был уже тертым-перетертым, но и то не раз попадал впросак. Вот тогда-то я и собрал совещание из своей боевой пятерки и еще из кое-каких авторитетов.

- Пацаны, если мы хотим жить здесь мало-мальски по-человечески, слушать здесь настоящих бардов, а не деревенских петухов, научиться играть не на губах, а на гитарах, надо сделать так, чтобы приехавших девчонок не обидели, чтобы с ними ничего не случилось. А случись что, начальство только обрадуется и совсем озвереет.

- Придурочных в зоне хватает, - понял Беланов, - так что всех предупредить после отбоя надо: если что - кастрируем, никакие бабы им больше не понадобятся. И самим присматривать по мере возможности, чтобы они никогда одни не оставались. Кто против?

Против никого не было.

Боже ты мой, лучшей и более бдительной охраны я в жизни не видел. Девчонки всегда находились под перекрестным надзором.

А в колонию зачастили барды, на концерты которых в Москве и не попадешь. Появились книги, каждому отряду подарили по гитаре и самоучителю. По воскресеньям приезжали со своими блистательными капустниками актеры ТЮЗа.

Комиссар же, не забывая зазывать к нам министерских гостей, порой даже с женами, хитроумно выклянчивал через родителей практиканток всяческие блага для колонии и для себя.

Ни один учебник педагогики и психологии не разъяснит мне этот эффект предельной и даже стыдливой скромности у людей, переполненных пороками. А я наблюдал это, и не единожды...


Для меня существовала и еще одна неразгаданная тайна, которая так и осталась тайной до момента, когда я покинул зону, - Толик по кличке "Глухой".

Был он и вправду глуховат - еще в детстве сорвался с подножки трамвая и повредил барабанные перепонки. К ворам его трудно было причислить: тих, беззлобен, молчалив. Да и работал Толик на позорной для колонии должности - "катался на метле", был уборщиком в штабном бараке.

Но что ведь странно: даже злобный Забор ни разу не повысил на него голос, не говоря уж, чтобы как-то унизить или ударить.

Сидел он за соучастие в крупном ограблении квартиры - сам там не был, но стоял на шухере. Всех взяли почти случайно, установив каким-то образом и сопричастность к этому делу Глухого. Но что-то мне подсказывало, что не шестеркой в этом деле был Толик. Не по его ли наводке так быстро и умело распотрошили эту шикарную квартиру, оснащенную премудрой сигнализацией, которая не сработала в нужный момент. По своим повадкам, характеру и осведомленности в бомбежке хат Глухой никак не тянул на пассивного соучастника матерых рецидивистов...

Писем он никому из зоны не писал (официальных писем, но мог использовать и неподконтрольные малявы) и не отвечал на чуть ли не ежедневные послания родителей, за что не раз получал выговорешники от Комиссара (в его обязанности входило следить и за положительным влиянием семьи на воспитанника). Приезжавших на свидание родственников встречал равнодушно, как бы стесняясь их. Больше молчал, отбывая эти - для других сладостные - часы как тяжелую и нудную, необходимую повинность.

Грязь под ногтями для колониста почти что маникюр. А он, шнырь, всегда был в идеально чистой форме (в штаб уходил в подменке) и с идеально ухоженной головой и руками. В штабе был душ для офицеров, но поздними часами он, видимо, обслуживал и Толика.

Любопытно было наблюдать за ним, когда он работал. Мыл он пол и стены так тщательно, что Комиссар, порой проверяя его добросовестность своим носовым платочком, ни разу его не запачкал. В минуты отдыха не сидел на подоконнике, а стоял, прижавшись к стене, словно пытаясь впечататься в нее.

Не признавал никаких наколок, отказался "нарисовать" даже перстенек на пальце - как от ордена отказался: чем же на воле будет доказывать свою судимость? Никогда ничего не отбирал у шестерок, даже брезговал отнятой у кого-то халявой.

Активно не любил его только Никольский, и то за сущий пустяк. Сан Саныч попросил Толика подменить свою стершуюся корундовую иглу от радиолы на иглу от такого же музыкального комбайна, стоявшего в кабинете Хозяина. Мол, тот все равно музыку никогда не слушает. Толик отказался наотрез, чем, конечно же, смертельно обидел Сан Саныча.

Все, понятно, знали, что Глухого чаще других тягает к себе кум, и Толику, как никому другому, находясь постоянно в штабном бараке, было удобно стучать бесконтрольно. Мало ли зачем позвал его Козлодой? Толян явно стучал. Не мог не стучать, занимая при штабе такую халявскую должность. Не могли этого не знать и его товарищи по несчастью. Но ни от кого я не слышал и слова упрека в адрес позорной деятельности Глухого, за которую, как я уже рассказывал, запросто могли "упаковать" в тумбочку.

Это была полная непонятка. Толян прямо-таки нарывался на расправу, но по-прежнему жил неприкасаемым, не опасаясь проснуться с "пером" в боку или избитым почти до смерти.

Я тщательно и подолгу изучал его личное дело. Может, оберегают его хлопоты родителей, каким-то боком связанным с системой МВД? Да нет, из семьи железнодорожников. Отец - помощник машиниста, мать - сцепщица вагонов, сестра - дежурная по станции.

И Комиссару он был побоку - какая прибыль от увечного и почти что немого?

Однажды Кум ловко накрыл троицу колонистов, готовящих побег. Поймали так, словно давно уже поджидали у запретки. Издевались над ними, мол, кого перехитрить захотели, за самых умных себя держите?

Я спросил у Толяна, как бы между прочим, не рассчитывая на правдивый ответ:

- Твоя работа?

Он неопределенно пожал плечами и равнодушно сказал:

- Их бы все равно бы поймали. Они собирались бежать в сторону железной дороги, а там секретки (секретные посты), там каждый колхозник в охотку если сам не сцапал бы, то быстренько просигналил кому надо. Они уже в своей задумке в обреченных были. Потому что бараны! Баранами им жить и помереть, а они рыпаются куда-то. Да еще и готовились к побегу чуть ли не месяц, жратвой запасались, а это надо делать в порыве, стремительно, даже самому себе не признаваясь, что задумал.

Кому-то он, вероятно, стучал и на Кума. Потому что самые внезапные налеты контролеров на казармы и самый тщательный шмон никогда не давали достойного улова. Особенно обережены были авторитеты, среди которых наркотики ходили почти запросто. А чтоб у них не было заточек...

Глухого долго не освобождали, а он и не просился, не выканючивал у начальства досрочки, словно бы вовсе и не стремился на волю, впрочем, не просился и на взросляк.

Однажды я даже позволил себе неловко пошутить:

- У меня создается впечатление, что ты не против остаться здесь, как бравый солдатик, на сверхсрочную службу. Тебе что, некуда идти или тебя на воле никто не ждет?

- Сверхсрочки они мне дать не могут. А свое отсижу, хотя и уходить есть куда и на воле уже ждут не дождутся...

Провожали его, как Кузнечика, - всем миром. Обрядили в гражданское, новенькое, даже модное, обеспечили в дорогу отменной едой.

Я тоже простился с ним, сетуя на неразгаданную тайну. Подарил на память классную безопасную бритву и помазок из беличьего хвоста, привезенные когда-то из Германии.


Мы встретились через много лет.

Я жил на своей убогонькой дачке - садово-огородном участке - и не разгибаясь корпел над книгой. Как-то рано-рано утром обнаружил отсутствие самого насущного "хлеба" - сигарет. Магазин конечно же закрыт, а будить мирных дачников было бы неприлично.

Несколько дней назад, в дальней прогулке, обнаружил я в соседнем селе неожиданный для здешних мест ресторанчик, срубленный наподобие Кижей. Над его княжеской маковкой светилась реклама, еще более причудливая для этих мест: "Мы работаем двадцать пять часов в сутки!"

Нужда толкала...

Ресторан был переполнен изысканной публикой, а официантки словно сбежались сюда со страниц журнала фотомоделей.

Я подошел к стойке бара и скромно попросил пачку сигарет. Цены, конечно же, были здесь запредельные, но дело добровольное: либо плати, либо мучайся.

Величественный, как монумент, бармен отодвинул от себя мои купюры и почтительно сказал:

- Вас зовут.

Действительно кто-то тронул меня за плечо:

- Не узнаете? Я - Толян из Можайки. Пойдемте присядем за мой столик.

Я пошел и присел за стол, уставленный чудесами кулинарного искусства. Приятели Глухого, вежливо представившись, сразу куда-то ушли, предоставив нам возможность поговорить с глазу на глаз.

- Как живешь?

- Как видите.

- Что ж, успехов тебе и удачи. У каждого путника своя дорога в жизни. У тебя своя, у меня тоже. Но вот открой мне за давностью лет свою тайную тайну, она меня мучает до сих пор. Кем же ты был в колонии, что тебя никто не смел тронуть?

- Хранителем общака - всей кассы колонии, а это немалые по тем временам были деньги.

- И где же ты их хранил, если не секрет, конечно.

- Какой уж теперь секрет. В кабинете у Кума - под ковром.

- Анатолий Александрович, - почтительно окликнули Глухого.

Он презрительно отмахнулся.

- Иди, иди, - сказал ему я. - Я тоже пошел...

И я пошел на свою убогую дачку, раздумывая об открывшейся через много лет тайне.

Я когда-то знал Глухого, и он был мне чем-то интересен, а с Анатолием Александровичем я знаком не был...

<Содержание номераОглавление номера>>
Главная страницу