Журнал "Индекс/Досье на цензуру" 

Сергей Григорьянц

О все еще памятных русских мифах

Мы не воры, мы не воры не разбойнички,
Новгородские мы молодцы – ушкуйнички.
Песня моей оренбургской прабабки

Надеюсь, что к завершению этих случайных заметок странное название их несколько разъяснится, но это нелегко, ведь мифы о России и впрямь едва ли не основа попыток ее понимания. Писали и пишут уже несколько столетий об особом пути России, загадочной русской душе, о неизбывном поиске высшего идеала и вселенской правды, пишут о том, что Россия – великий хранитель подлинного православия, Россия – новая опора дряхлой и гибнущей европейской цивилизации и уж конечно Россия – знамя всех трудящихся и всего прогрессивного человечества, к тому же в недавнем прошлом – героический спаситель человечества от фашизма, а сегодня – наиболее важное связующее звено между европейской и некой «восточной» цивилизацией.

Писали и пишут инок Филофей, граф Уваров, Тютчев, Достоевский, Бердяев, Ричард Пайпс, Ален Безансон, Лев Гумилев, а потом прихлебатели и идеалисты ХХ–ХХI векjd вплоть до Ильичева и Дугина, а у многих нет даже внятных имен... Я и не думаю с ними спорить, больше того, я полагаю, что кое-что из сказанного в течение пятисот лет об особом пути и предназначении России было не только замечательно и вдохновенно красиво, но и выделяло какие-то реальные и значимые черты русской истории и специфически русского национального сознания, разве лишь чересчур абсолютизируя близкую автору позицию. Невольно становясь в этот слишком длинный ряд, я вовсе не претендую ни на объяснение всех особенностей русской истории, ни на выделение основных черт русского национального сознания. Я лишь хотел бы добавить один аспект, довольно важный с моей точки зрения, который довольно часто ускользает от внимания русских историков, философов и политологов.

Нам придется говорить о поражениях и победах. Чьих, когда? В истории России, тысячу лет воюющей без заметного перерыва, это не так легко понять. При всей воинственности и русских государств в целом, и некоторых частей русского народа в отдельности, первоначальная русская история в этом отношении, кажется, мало отличается от истории других европейских стран. Конечно, в Господине Великом Новгороде, кроме веча, избираемого князя, посадника, бояр и купцов, заметной частью населения были ушкуйники, которые грабили русских и иноземных купцов и путешественников при каждом удобном случае и нередко достаточно далеко от Новгорода. Но все это было в порядке вещей в то время, хотя любопытно заметить, что память об этом промысле была так прочна, что и через много столетий далекие потомки высланных из Новгорода в Москву Иваном III и на Яик Иваном IV горожан, по многим свидетельствам, продолжали петь новгородские песни. Не напев и не тексты были памятны – традиция сохранялась, и это гораздо интереснее. Хотя северо-западные русские земли в раннем Cредневековье были свободолюбивыми и несколько разбойными, основная часть созидаемого Московского царства – Ростово-Суздальские княжества с успешно ассимилируемым финно-угорским населением – была, по меркам того времени, спокойной и законопослушной, разбросанной почти так же, как теперь, по практически не заселенным, зарастающим лесом российским землям.

Но наступало время совсем новых и впрямь необъятных российских земель, о влиянии которых на русский характер очень любили (хотя большей частью как-то невнятно) писать многочисленные исследователи вплоть до Николая Бердяева. Начиналось движение России сначала на юг, а вскоре и на восток.

Собственно говоря, дорога на юг была хорошо известна уже варяжским князьям. Кроме знаменитого щита на вратах Царьграда, Галицко-Волынского княжества, кроме Корсуня как опоры русского христианства, кроме довольно частых набегов и грабежей, почти два века на берегу Черного моря просуществовал мощный славянский форпост – Тьмутараканmское княжество. Тем не менее поначалу славянское присутствие в степи было случайным, недолговременным и непрочным. Чаще чем славяне на юг, и с большим успехом, через степь шли татары на север, на Русь. Степь от Курска до Азова оставалась ничейной территорией, хотя претендовала на нее в эти столетия гораздо более мощная, чем Россия, Литва. Степь не была безлюдной, но все же первыми после скифов в ней стали создавать укрепленные поселения московские князья, а потом и цари. Первоначально для защиты от татар, а потом и с целью присоединения, захвата этих необъятных земель с помощью Москвы создавались мощные казацкие укрепленные районы: Запорожская Сечь, донские, гребенские, терские, яицкие. По сути дела, это были вполне самостоятельные вольные разбойничьи республики, они не просто жили за счет разбоя, но вплоть до начала XVIII века практиковали смертную казнь за попытки казаков заняться земледелием.

Есть разные представления об этническом составе казаков. Яицкими казаками, как мы уже упоминали, первоначально были потомки новгородских ушкуйников. В советское время было принято считать, что казаками становились беглые крестьяне из центральных областей России. Историки, более патриотично относящиеся к казачеству, настаивают на независимом этническом происхождении казаков, выделяя среди их предков скифов, половцев, аваров. Вероятно, как и в населении Тьмутаракани, были и те, и другие, но для нас все это не важно. Важно то, что общеупотребительными у них были различные варианты южнорусского говора и если речь заходила о религии, они считали себя христианами. И, таким образом, к концу XVIII века, с взятием Азова, Очакова и Измаила, присоединением Крыма и все более успешном покорением Кавказа, население этих разбойничьих республик естественно влилось в становящийся все более своеобразным коренной народ Российской империи. Это было уже существенно ближе, чем Новгород, к XX веку. Это уже были значительные группы населения, но, возможно, России удалось бы их как-то нейтрализовать и переварить, как это удалось Австралии. Да и в Америке образ жизни Дикого Запада не стал образцом для уклада Соединенных Штатов. Однако в России, кроме Новгорода и гигантской степи, был еще целый разбойничий континент за Уралом.

Собственно, не так уж важно, что Ермак был казачьим атаманом, то есть руководителем громадной разбойничьей шайки, что Строгановы для отвоевания земель за Уралом нанимали (по специальному царскому указу) себе на службу казаков, иначе говоря – разбойников, тогда как Колумб и Кортес или Сесиль Родс все же были офицерами европейских государств, стоявшими во главе регулярных соединений. Важно другое: и покоренные народы, и войска, участвовавшие в колониальных войнах, а также французские и английские пираты, которые по характеру, образу действий и задачам были ближе всего к Ермаку и его атаманам, практически не оказывали никакого влияния на государственное устройство, быт и национальные характеры европейских народов.

Совсем иначе это было в России. Из-за того что колонии не были заморскими, их население рано или поздно вливалось в общественную жизнь страны и заметно влияло на нее. Особенно это стало заметно к концу XVIII века, так как криминогенные части страны практически в любой период истории, начиная с XV века, не только далеко превосходили по площади, но и приближались по совокупному населению к центральным, относительно спокойным, российским областям.

При этом по мере сглаживания одних криминогенных факторов, постепенного врастания откровенно разбойничьих районов России в нормальную общественную и государственную жизнь, возникали, как правило, зачастую еще более агрессивные квазигосударственные, а на самом деле – откровенно разбойничьи, территории и группы населения.

Понятно, что новгородские ушкуйнички никак не могли стать на Яике миролюбивыми и перейти к сельскому хозяйству, оказавшись в окружении враждебно настроенных башкир и татар. Может быть, все потихоньку бы и успокоилось – в Казани и Астрахани, Симбирске и Оренбурге появились регулярные воинские части и какое-никакое, но государственное российское управление. Однако уже через два-три поколения воевавшие друг с другом казаки, башкиры и волжские татары оказались в глубоком тылу дальнейшего продвижения России на восток. Казалось бы, после захвата Западной Сибири, в котором определяющую роль играли казацко-разбойничьи банды, дальнейшее присоединение Сибири было относительно мирным (кроме Тобольского края, конечно) и осуществлялось государственными силами, хотя опять-таки не без помощи более поздних структур: казаков забайкальских, амурских и других подобных полурегулярных формирований. К тому же коренные народы фантастических по площади территорий были очень малочисленны, по преимуществу в высшей степени миролюбивы и включение их в границы Российской империи не должно было бы создавать серьезных проблем. Однако российские власти стали последовательно, в течение двух веков, населять сибирские просторы разного рода каторжниками(и практически – кроме столыпинских переселений – только ими). Получилось, что к концу XIX века необходимость строительства Транссибирской магистрали обуславливалась не только нуждами укрепления Дальнего Востока и промышленного использования Сибири. В первую очередь магистраль была нужна потому, что безопасно проехать по дорогам двух третей российской территории можно было только в сопровождении воинского конвоя, да еще желательно местного, который бы не столько защищал от разбойничьих шаек, сколько умел договориться с ними, поделив поровну плату за охрану.

Примерно то же самое происходило на западе и, главное, юге России. Запорожская Сечь тоже, по-видимому, была разнообразной в этническом отношении, но православной по вероисповеданию и ориентированной на связи с Россией разбойничьей республикой. Она поголовно была возмущена и активно сопротивлялась тому, что русский царь использовал временный и касавшийся лишь военного сотрудничества акт, подписанный гетманом Хмельницким, для оправдания военной оккупации и дальнейшего присоединения к Московскому царству сначала, правда, только Левобережной Украины. Но здесь Москва оказалась представлена достаточно мощной регулярной армией, и бороться с ней казачьей вольнице было не под силу. Отдельные стычки запорожцев с российскими войсками и бандитские набеги на маетки польских шляхтичей и совершенно беззащитные еврейские местечки, конечно, продолжались сперва на Правобережной Украине, а потом – когда Екатерина II пригласила еврейские семьи переселяться в южные регионы России – и на Украине Левобережной. Но, в общем, полупустая новороссийская степь, конечно, понемногу успокаивалась. Хотя трудно, конечно, назвать вполне мирными тысячи казацких семей, до середины XIX века то переселявшихся в Турцию, то возвращавшихся в российские пределы – к Мариуполю и Азову. Но верхушка украинского казачества после восстания Мазепы была необыкновенно обласкана и практически куплена царицей Елизаветой Петровной из-за ее личных симпатий и даже тайного брака с Разумовским. И это было очень разумно с государственной точки зрения. Естественным образом растворились в мирном населении казаки рязанские и смоленские. Но, поскольку экспансия на Запад тоже не прекращалась, и здесь, в наиболее европейской части России, один раздел Польши следовал за другим, и это, конечно, не нравилось теперь польскому населению. Одно национальное восстание следовало за другим со всеми компонентами народных движений – от идеалистического до вполне разбойного.

Но, конечно, в XVIII и XIX веках основной заботой России была практически не прекращавшаяся война на юге. Эмиры Хивинский и Бухарский, и без того находившиеся к этому времени в вассальном положении, сравнительно легко и быстро сдались Скобелеву. Войны в Бессарабии, обе Балканские войны и даже Севастопольская эпопея хотя и имели громадное политическое значение для внутреннего и внешнего положения России, но с узко выбранной нами оценки уголовно-разбойничьей составляющей заметного значения не имели. Даже татары в Крыму, хотя половина их за сто лет до этого переселилась в Турцию, англо-французской армии, защищавшей формально турецкие интересы, кажется, не помогали. А вот война на Кавказе очень многое меняла в интересующем нас отношении.

Казалось бы, ко второй половине XVIII века были взяты все турецкие крепости и присоединен Крым, то есть вся южная степь до Черного моря перешла в бесспорное владение России. Главное же – существенно изменился (или мог измениться) характер теперь уже вполне оформившихся казачьих станиц и самих казаков: донские казаки, откуда еще недавно вышли Ермак и Пугачев, все более ощутимо становятся вполне своеобразным, но довольно мирным сельским населением. Все бы хорошо, но война в Кабарде, Адыгее, Аварских низинах продолжается до середины XIX века. Терские и кубанские казаки волей-неволей принимают в ней самое активное участие, и именно война остается основным делом их жизни, собственно, для этого они туда и переселены. И какая война... Чудовищная жестокость Ермолова поражала даже Николая I и приводила в общем к очень сомнительным успехам: за ними всегда следовали новые взрывы сопротивления, а надежность «мирных» князей, как правило, была недолговечной.

Война закончилась чуть более чем за полвека до революции. Шамиль, видимо, просто пожалел и последних своих мюридов, и русских солдат, тела которых чуть ли не в три слоя покрывали гору вокруг аула Гуниб, и враждовавшие стороны стали полноправными российскими гражданами. Кроме отнюдь не мирных казаков, население России пополнилось еще миллионами представителей различных кавказских народов, а у некоторых из них разбой был не только национальной традицией, но и предметом ежедневной человеческой гордости, восхищения, достоинства.

Таким образом, к началу XX века сравнительно небольшие по площади и населению губернии, которые в течение пятисот лет были государственной, хозяйственной и культурной основой Московского государства, оказались окружены почти сомкнувшимся кольцом провинций, причем весьма беспокойных, с неугасшими традициями разбоя и бандитизма и слабыми навыками спокойного социального развития.

Однако не думаю, что катастрофа 1917 года была неизбежна для России, если исходить только из этих соображений. Устойчивое государственное и культурное пространство России внутри ее невообразимых границ, несмотря на совершенно недостаточное уже тогда для такой территории население, все же медленно, но верно расширялось. Не только Казань и Харьков (основанный слободскими казаками), но и далекий Томск, и даже Варшава стали университетскими русскими культурными центрами. Два века, до середины XVII века, Киев был аристократическим польским городом, а за двести пятьдесят лет вновь стал «матерью городов русских» и третьей столицей империи.

И все же иллюзии роста, величия и, главное, прочности России далеко превосходили ее реальные возможности и, конечно, запас устойчивости великой страны. Имя Николай у императоров оказывалось роковым для России по одной и той же причине: они избирали способ правления страной, основанный на трагической иллюзии, и он приводил к неизбежной катастрофе, когда иллюзия сталкивалась с действительностью. Главное, что было остро необходимо, – это титаническая работа по обустройству России и обеспечение спокойствия в государстве. После 1905 года это отчетливо понимал Столыпин. Вполне ясные разбойничьи выводы сделал из 1905 года и Владимир Ленин. «Для нас это была генеральная репетиция», – сказал он с характерным для него цинизмом.

Только правящий Петербург даже после гибели Столыпина ничему не научился.

Впрочем, если вести речь о руководстве России и русском обществе, следует опять немного отойти назад.

 

* * *

Говоря об особенностях российского управления, нельзя не вспомнить достаточно одиозную в русской истории фигуру псковского инока Филофея с его идеей Третьего Рима. Мне кажется, нет смысла оценивать мистический и церковный смысл этой теории, достаточно не забывать, что Московское государство в советское время сделало почти все, чтобы выкорчевать до основания не только русскую Православную Церковь, но за компанию еще и болгарскую, румынскую и грузинскую. Только армянская (но при этом монофизитская) христианская Церковь оказалась в положении чуть более благоприятном, да и то лишь потому, что требовалось влиять на армян, живущих за рубежом, и поддерживать агентуру КГБ на востоке. Думаю, что христиан и священников, казненных в ХХ веке за верность православию, было больше, чем христиан, казненных во всем мире, начиная с древнего Рима за две тысячи лет.

Гораздо более стойким оказалось влияние идеи Третьего Рима (в ее иногда очень различных вариантах) на государственные структуры России и даже на национальный характер русского народа (хотя, может быть, в меньшей степени, чем это полагал Бердяев и многие другие русские мыслители, писавшие о мессианском характере русского сознания).

Эта и другие подобные идеи с поразительным постоянством возникали у русских царей и советских лидеров, а в результате и в русском обществе. Их пагубное влияние было в том, что в жертву им. как правило, приносились насущные и, главное, очень сложные задачи строительства и сохранения гигантской страны, мало-мальски приличного обустройства ее измученного народа, а во многих случаях развития и сохранения русской культуры.

О культуре мы, впрочем, поговорим ниже. Пока же осмелюсь высказать еще одно вполне еретическое предположение: исконная русская традиция ни во что не ставить человеческую жизнь и представление, что нет ничего дешевле жизни русского человека («Русские бабы еще нарожают», как говорил Сталин), коренятся и в многовековой разбойной составляющей Русского государства – успешного использования казаков в его становлении, и в мистико-утопических идеях русских правителей. И впрямь – чего стоят жизни русских людишек в сравнении с утверждением вселенской Церкви или победой коммунизма во всем мире?

Давно известно, что, к сожалению, только крупные военные поражения заставляли российское руководство серьезно заниматься внутренними проблемами страны и думать о насущных требованиях народа. Поражение под Севастополем привело к отмене рабства в России, обновлению судов и появлению независимой печати. Поражение в Японской войне вынудило Николая II создать первый русский парламент и отменить цензуру. Наконец, крах авантюры Андропова в Афганистане привел к довольно двусмысленным, конечно, преобразованиям, но все-таки было восстановлено право частной собственности и возможность относительно свободного въезда в Россию и выезда из нее.

 

* * *

Не будем поминать Павла I с его походами в Италию и Индию и подарки Ленина Ататюрку – в 1919 году он подарил турецкому лидеру не только винтовки и пушки, не только ящики с золотом, но и две трети территории Армении в надежде на коммунистическую революцию в Азии. Даже гораздо более практичные российские правители зачастую вели себя как-то уж очень романтически, руководствовались зачастую излишне героическими и высокими, но крайне болезненными для России соображениями.

При этом соображения эти не только отличались бесспорным своеобразием, но и не укладывались ни в европейский, ни в азиатский тип развития или характер мышления.

Понятно, что столь любимый сегодня Иван IV двигался в прямо противоположном остальной Европе направлении, уничтожая аристократическую Тверь, свободолюбивый Новгород и даже Торжок, который случайно «попался по дороге». Конечно, с Новгородом можно было обойтись иначе, не жечь его дважды дотла, тем более что, кроме ушкуйников, там были замечательные мастеровые, великие иконописцы, купцы, прошедшие не только всю Европу и Византию, но дошедшие до Индии, и даже посадники, вероятно, с бóльшим государственным опытом, чем у самого Ивана IV.

Из Московского царства бежал герой – Курбский, в нем погибал святой Осип Колычев, а в это время во всей Европе (не только западной, но и в ближайшей полуправославной Литве, к примеру) уже с XIII века развивалось и укреплялось Магдебургское право, создавались все новые и новые центры европейской культуры: Флоренция, Болонья, Падуя, Монпелье – всех не перечислишь.

Другой великий государственник и европеец Петр I, по-видимому, искренне не понимал, что открывает не «окно в Европу», а грязный подземный лаз, который неизбежно обвалится, да еще будет перегорожен «железным занавесом». Со своим гигантским телом и небольшой головой Петр, может, и был живым символом России, но все же должен был понять главное: Амстердам нельзя построить на костях, технические достижения, поразившие его в Европе, явились лишь следствием растущих там свободы и правосознания. Более осторожные Алексей Михайлович и князь Василий Голицын были гораздо большими европейцами, чем Петр со своим изуверством. Но пока это – лишь особенности развития, в них мне (в отличие от Хомякова) не видится роковых для России черт.

Первый зловещий удар колокола над Россией раздался во второй половине XVIII века. Императрица Екатерина, переписывавшаяся с Дидро, Вольтером и Гриммом, человек, в отличие от Ивана и Петра, вполне европейский и впрямь озабоченный благом России, не только отменила смертную казнь и построила каменные тюрьмы вместо земляных ям. Екатерина заставила осудить изуверку Салтыкову и поместить ее в монастырскую тюрьму примерно тогда же, когда во Франции был заключен в крепость маркиз де Сад. Она также попыталась осуществить основную правовую и государственную реформу, которая могла бы изменить всю последующую историю и России и Европы, – отменить крепостное право. Но по характеру и по условиям правления императрице надо было опереться на какую-нибудь мало-мальски влиятельную в России часть населения. И тут выяснилось, что ее «наказ» не поддерживает практически никто (подробности хорошо известны и давно описаны). В Европе – уже была свободолюбивая буржуазия, а здесь – русские купцы, выросшие при изуверских царствованиях Грозного и Петра, они мечтают лишь об одном: чтобы им тоже (не только дворянам) отдали в рабство таких же, как они, русских крестьян.

Даже фантастическое казнокрадство тогда приобрело «национальные формы», не виданные нигде в мире: несколько рекрутских наборов были полностью украдены, и все вновь набранные солдаты превращены в крепостных (императрица охотно раздавала степные и приволжские поместья, но работать там было некому). Уж о том, что солдаты в регулярных частях русской армии использовались в качестве рабов-крепостных, и говорить нечего, причем многие русские военачальники отличались особой жестокостью – генерал-фельдмаршал Каменский был даже убит, причем не на поле боя, а собственными крепостными.

К несчастью, самая разумная из русских государей – Екатерина II, сделавшая так много для России (реформу образования – создание по всей России однотипных средних и начальных учебных заведений, дозволение крестьянских мануфактур и многое другое) не смогла сделать это движение основным, главным, единственно возможным в России.

А между тем восстание Пугачева могло, должно было показать императрице, что положение России, ее возможности совсем не те, что у Великобритании, с которой шло открытое и тайное соревнование. С одной стороны, Пугачев ни в малой степени не был Кромвелем, ему совершенно не были интересны ни парламент, ни республика, он сам хотел быть царем, и, каким было бы это царство разбойников, легко себе представить. То есть состояние русского народа было совсем иным. С другой стороны, возможности страны тоже были просто несопоставимы, и дело было даже не в экономическом развитии, промышленной и торговой мощи, уже вполне очевидных в Англии, но в первую очередь в количестве образованных и воспитанных людей, врачей и инженеров, ученых и администраторов, которые могли следовать за английской армией, укрепляя и сохраняя ее завоевания.

России нужна была передышка, необходимо было остановиться в своем имперском наступлении, хотя бы несколько десятилетий воспитывать, просвещать и освобождать народ и, главное, обустраивать и без того гигантскую и толком не обитаемую территорию. Дороги были так же необходимы России для связи с колониями, как Британии и Испании флот. Расширение старых и строительство новых портов на Балтийском море, конечно, обошлось бы дешевле, было бы для промышленно-европейского и торгового развития России полезнее, а главное, хотя бы на время отодвинуло бы на второй план любимую имперскую мечту о контроле за южными проливами.

Россия по составу государства – его территории и характеру населения – уже значительно отличалась от европейских стран, уже тогда нуждалась во вполне своеобразных решениях. Екатерина их не нашла и вернулась к традиционно европейским (да и русским тоже) – захвату все новых территорий.

По-видимому, в России, и в Кремле, и в Зимнем дворце, вечно бродит призрак псковского монаха, заражая всех насельников этих странных дворцов. Во всяком случае, здравомыслящая немка назвала одного внука Александром (от Македонского), другого – Константином (от Константинополя – Царьграда), попыталась всерьез двинуться к Босфору и Дарданеллам, а Ушакова послала с флотом даже в Средиземное море на Мальту. Это непреходящее безумие даже трудно понять. Если бы к неуправляемым и бурлящим российским просторам прибавился хаос неконтролируемых балканских и азиатских турецких владений, Российская империя прожила бы, конечно, не дольше, чем империя Александра Македонского.

К счастью, проглотить то, что не способна была переварить, Екатерине не удалось. Она поручила воспитание внука Александра швейцарцу Лагарпу и понадеялась, что все когда-нибудь само образуется в дикой стране. Вероятно, это была последняя возможность русских императоров изменить ход русской истории, и Екатерина его упустила, конечно, не предвидя последствий этого. Безбородко уничтожил ее завещание, и четыре года Россией правил безумный идеалист Павел. После убийства отца Александру было сначала не до решительных действий по государственному переустройству, а позже он уже не мог окончательно разорить дворянство, столь патриотичное в войне с Наполеоном и так много и без того уже потерявшее.

Последней трагической неудачей и дома Романовых, и русского народа была победа в Отечественной войне. Спасти Россию еще мог если не русский государь, то хотя бы Наполеон Бонапарт. К несчастью, был прав Сталин, когда писал «русские умеют и любят воевать». Можно согласиться с редко цитируемым теперь за отсутствие у него патриотизма историком Покровским, что победа Наполеона (но это уже история полностью в сослагательном наклонении) дала бы России гораздо больше, чем она бы потеряла. Потеряла бы она Польшу, по-видимому, два десятка картин из Эрмитажа (меньше, чем продали при Сталине), как это было с Пруссией, Австрией, Италией. Но Наполеон ушел бы из России, перед тем освободив крестьян. Он побоялся это сделать сразу, познакомившись, кстати говоря, с материалами о пугачевском бунте, но ему пришлось бы это сделать, если бы влияние французской республики сохранилось бы на два-три года. И не было бы позорного поражения в Крымской войне, а главное, не было бы, возможно, ни декабристов, ни народовольцев, Россия не стала бы родиной европейского терроризма. Ее общество не состояло бы из «лишних» людей, было бы включено, пока еще не стало поздно, в процесс строительства и модернизации своей страны, а не смертельного – для обеих сторон – противостояния российской власти. Славянофилы полагали (как, впрочем, и многие другие), что реформы Петра были роковыми для России потому, что разделили страну на два народа: крестьянство, которое только и является истинно русским, да еще и хранителем истинного православного сознания, того самого «света Божьего, которое внутри нас», и образованную часть государства, которая вместе с зипуном утеряла все национальные черты, а также Божественную правду, извечно присущую России.

Полагаю, что раздел русского общества, хотя и правда происходил, но не на две, а на три вполне реальные части. Первая – правящая часть общества в России, всегда очень ярко выраженная, с думными дьяками и Государственным Советом XIX века, с Тайным приказом и Тайной канцелярией Его Императорского Величества. Другая, совершенно отдельная часть, – поначалу считаные люди, иногда художники, с греческим или киевским книжным знанием, а в XIX веке мощная и многочисленная разночинно-дворянская образованная среда, безуспешно пытавшаяся найти в России применение своим знаниям и общественным интересам. И третья – миллионы совершенно нищих крестьян, от ям для сидения в рязанских избах XVII века они за двести лет успешно освоили соху, но вряд ли от них исходил свет подлинного православия и христианского смирения. Какими были непрекращавшиеся русские бунты, в России понимал не только Пушкин.

Думаю, не армяки и сюртуки разделили русский народ, и не один Петр Великий, а почти все русские цари и императоры за триста лет в этом почти в одинаковой степени преуспели. У большинства русских государей отсутствовал элементарный здравый смысл, как ни грустно это звучит. Соблазненные псковским иноком и неутихающей памятью о его заветах, они гораздо больше думали о приращении российских границ, чем о безопасности и сытой жизни русских людей. Пока недовольных реформаторов можно было пересчитать по пальцам и, соответственно, кого-то заточить, кого-то изгнать, а холопские восстания подавить, все это было даже не очень заметно, хотя народ был более диким и нищим, чем в других странах Европы.

Но когда, несмотря на все проблемы с образованием, в России появилась вполне заметная и многочисленная разночинно-дворянская интеллигенция, совершенно не похожая на русских крестьян уже потому, что процент неграмотных в России середины XIX века был, по-видимому, выше, чем в Новгороде в XII веке. Вот тут-то славянофилы и заговорили о разделении русского народа надвое, что было, конечно, романтически красиво, тем более что конструкция включала в себя «исконно православную душу русского человека», но вполне безосновательно, поскольку объединяло «прогрессивную русскую общественность» с российским правящим слоем, но, повторяю, российские императоры не проводили необходимых стране преобразований и, соответственно, не могли им. занять сформировавшуюся среду, которая к этому была готова. Первоначально «лишние» люди в результате быстро превращались в безусловно враждебный ничем не занимавшей их власти слой. При этом «передовое» российское общество оставалось вполне чужим и совсем не миролюбивому крестьянству. Все это более или менее убедительно описали историки и литературоведы-марксисты, но нам приходится здесь это повторять.

Сначала «демократическое» движение в России было довольно двусмысленным. Давно известно, что диктатура Пестеля обещала России режим гораздо более жесткий и казарменный, чем правление Николая I. Освобождение крестьян по плану Грибоедова (после двадцати пяти лет чудовищного каторжного труда в болотах Кахетии) никак не соответствовало продолжительности жизни крестьян и было прямым сколком парагвайской каторги для индейцев. Изуверство на Кавказе популярного тогда в «демократических кругах» генерала Ермолова далеко превосходило все, что известно о колониальных войнах Англии и Франции в эти годы. Можно перечислять Чернышевского, Перовскую, Желябова и массу других передовых представителей русского общества, которым в мечтах виделось не освобождение крестьян, а всеобщий русский бунт, провоцируемый любыми методами, но, конечно, без всякого понимания его результатов. Наконец, наступившие «великие реформы» безнадежно запоздали и ничего не могли исправить. В отношениях же русского общества и власти очень характерным и зловещим мне видится плохо понимаемое событие 1878 года – оправдание Петербургским окружным судом под председательством Анатолия Кони террористки Веры Ивановны Засулич.

В этом оправдании отвратительным было все.

И сама возможность его вынесения двенадцатью присяжными заседателями, причем в России, где уже сто лет все гражданские суды не имели права вынесения смертных приговоров, а вот истерическая двадцатилетняя девчонка это право имела. И это, конечно, уже было состоянием русского общества.

И чудовищная безответственность одного из лучших русских юристов, который, очевидно, не отдавал себе отчета в том, что совершается при его участии и попустительстве. Хотя Кони не мог не понимать, хотя бы к какому ничтожеству он сводит лучшее достижение «великих реформ» – русскую судебную систему, делая ее зависимой уже не от царского произвола, а от настроения толпы.

И главное – я надеюсь, он еще не понимал, что от имени русского общества суд, идущий под его председательством, выдает индульгенцию террористам, скорее даже лицензию на политические убийства. И они не только продолжились в России (возможно, их и нельзя уже было остановить здравомыслящим и правосудным приговором), но начались и в Германии, Италии, Испании.

Но особенно отвратительным было влияние этого оправдательного приговора на русскую интеллигенцию, точнее, на все «мыслящее» русское общество, поскольку, по справедливому замечанию Георгия Федотова, к «ордену русской интеллигенции» причислялись тогда сотни тысяч людей, скажем, все провинциальные телеграфисты.

Когда я представляю себе отнюдь не идиллические, но все же относительно человеческие и еще дававшие какие-то, по-видимому беспочвенные, надежды, последние десятилетия Российской империи, неизбежно возникают в памяти две центральные фигуры русской интеллигенции, виновные в русской катастрофе в не меньшей, если не в большей степени, чем Ленин, Троцкий и Сталин. Конечно, повторюсь, именно российские власти, менявшиеся, но почти одинаково обуреваемые сверхценными идеями о величии России, в первую очередь виновны в том, что сделали русское общество «лишним» в России. Но и это, уже хорошо образованное, почти европейское общество, не только понимая, но и сильно преувеличивая безумие власти, бесконечно идеализировало или закрывало глаза на состояние русского народа, его реальные национальные традиции и зажатые пока прессом власти, однако то и дело вырывающиеся реальные его устремления и инстинкты.

Так или иначе русское общество, которое, будучи хоть в какой-то степени ответственным, должно было бы стремиться к спокойному и стабильному развитию страны и не допустить столь безоговорочного, бессмысленного и, главное, трагически опасного противопоставления себя российской власти. Мне представляется, что люди, в наибольшей степени ответственные за это противостояние, – Анатолий Кони и, конечно, Лев Толстой. Впрочем, о Толстом уже много и здраво написано.

У меня не вызывает никаких сомнений воспоминание Суворина о том, что даже Достоевский, величайший противник русского нигилизма и терроризма, когда мог предупредить о готовящемся покушении на Александра II, не сделал этого. А ведь ему для этого не надо было идти в полицию, он вполне мог это сделать через Страхова или Каткова, которые были ближе к «исполнительной власти». Возможно, это и не спасло бы императора. Но дело здесь было в том, что даже этот интеллектуально бесстрашный человек, глубоко враждебный «бесам» русской революции, не смог себя противопоставить всему русскому обществу. Он понимал, что окажется уже в абсолютной изоляции от «передового» русского общества, причем далеко не только разночинного и народнического.

В одной из своих телепередач историк Феликс Разумовский вполне заслуженно и критически относится к Зинаиде Гиппиус за то, что она поощряла террориста Бориса Савинкова и способствовала изданию его мемуаров. К сожалению, он не совсем точно расставляет акценты, говорит, что Гиппиус и Мережковский были крупнейшими представителями русского символизма, не только как поэты и прозаики, теоретики новейшего тогда течения русской литературы, но и самого образа жизни наиболее европейской части русского общества. Все это правильно, но дело-то в том, что, поддерживая Савинкова, они отнюдь не были ниспровергателями основ и сторонниками обновления русского общества. В поддержке террориста Савинкова (и, может быть, только в этом) они как раз возвращались к глубоко презираемым им. в литературе Михайловскому (может быть не ему самому, но кругов к нему близких) и Надсону.

После 1878 года поддержка подпольщиков и даже террористов (у кого-то моральная, у кого-то материальная, кто-то прятал их от полиции, кто-то помогал распространять подпольные книги и листовки) была тем единственным, что объединяло русскую интеллигенцию, да и не только ее.

Конечно, несправедливо называть Столыпина Дон-Кихотом. Он сделал больше, чем кто-нибудь другой для спасения России. И не его, конечно, вина, что все это оказалось напрасным. Он понимал, что будет убит, он сознательно шел на заклание ради надежды на спасение своей страны, своего народа.

Но при этом очень характерно, почти символично, что в убийстве Столыпина (как, впрочем, и Плеве) уже нельзя понять, кем они убиты – террористами или охранкой. Одно уже проросло в другое и объединялось провокацией.

В этом смысле для России характерна трагическая фигура Льва Тихомирова, который ясно понял, куда ведут Россию террористы, но довольно поздно увидел, что государственная власть и охранка почти ничем от них не отличается. И хотя брезгливый Лопухин выдал Бурцеву Азефа как агента охранки, но с полицией сотрудничал и знаменитый Гапон, и, по-видимому, очень мелкий тогда «экспроприатор» Сталин, а депутат Государственной Думы, большевик и агент охранки Малиновский не просто вернулся из немецкого плена в Советскую Россию, уже зная, что все о нем известно, но и до последней минуты перед расстрелом был уверен, что Ленин его спасет за какие-то оказанные ранее услуги.

Иллюстрировать таким образом состояние России к семнадцатому году – причем с самых разных сторон – можно было бы бесконечно, но единственный вывод, который я хочу сделать, заключается в том, что не только мировая война была причиной кровавой и длительной революции в России. Война, конечно, ее подстегнула, дала в руки миллионам людей оружие, но, как известно, стреляет не оружие, а человек. К этому времени и Россия, и русский народ уже были тяжело больны и только поэтому (а совсем не благодаря гению и предвидению Ленина) очень небольшая группка террористов смогла захватить и укрепить свою власть в одной из величайших мировых империй. И это первый и основной урок, который Россия дала человечеству.

Конечно, это произошло не одномоментно. К тому времени как лидеры большевиков вернулись в Петроград (а в январе 1917 года все они, по выражению Бердяева, могли поместиться на «одном большом диване»), уже случилась кровавым смерчем пронесшаяся по России репетиция 1905 года. Тогда народ-«богоносец» – русские рабочие, а главное, крестьяне – ясно показал, чего хочет и насколько далек от сформулированных славянофилами христианских идеалов. Кроме того, к февральским волнениям семнадцатого года, бесспорно, приложили руку русские масоны. Только они вели в 1914–1917 годах антивоенную пропаганду внутри России, только они готовили будущих лидеров «свободной России». Хотя вся эта работа была, конечно, вполне незначительной в сравнении с поставленными задачами. По безответственности, по неумению предвидеть последствия и неспособности оценить состояние русского народа их можно сравнить с Львом Толстым и Анатолием Кони.

Правда, тогда же еще и кадеты в главе с Милюковым, в основном в своем воображении, готовили антиправительственный заговор.

Но в общем Россия в 1917–1920 годах и впрямь дала поразительный урок всему человечеству, урок небывалый в истории, но то не был урок «социальной революции», как об этом принято писать и говорить с разными оценками, – в этом как раз не было ничего хорошего, но и ничего особенно интересного. Россия показала, что в тысячелетней гигантской империи власть может быть захвачена ничтожной группой, в крайнем случае – половиной самой незначительной в стране радикальной партии, к тому же абсолютно неизвестной в деревне, которую эта группа подняла на бунт. Разумеется, это оказалось возможным при совсем особом состоянии и качестве власти и общества.

Два десятка заговорщиков-уголовников, руководивших этой половиной, сбежали из России и друг друга убеждали, что заняты исключительно высокой политикой, но жили только на деньги от грабежей. Они действительно вели довольно широкую пропаганду в городах и называли себя партией, но ни кадеты, ни эсеры даже не знали о существовании у социал-демократов еще и «большевиков», и даже охранка, по-видимому, плохо понимала разницу между меньшевиками и большевиками. Только со своими бывшими коллегами эта компания вела бесконечные дискуссии о том, можно ли строить партию как бандитскую шайку (по примеру террориста Нечаева, которого высоко ценил Ленин, чей брат, впрочем, тоже был повешен как террорист) и насколько теоретически оправданно заниматься грабежами банков, печатаньем фальшивых ассигнаций и подделкой завещаний. Впрочем, все эти философские споры практического значения не имели: от грабежей «большевики» отказаться не могли, поскольку практически только за их счет пятнадцать лет и существовали.

И вот такая женевская компания возвращается в Россию и за несколько месяцев не только захватывает власть, но и удерживает ее уже почти столетие. Даже если отнестись без всякого интереса к истории с немецкими деньгами, все равно подобных примеров человечество не знает.

Можно было бы вспомнить африканские перевороты, но масштабы несопоставимо иные. Римская империя, Византия, Китай, европейские страны – все знали государственные перевороты, но там были армии крупных полководцев или хотя бы близкая к власти дворцовая гвардия. Здесь же это всего лишь уголовная группировка, лидеры которой к тому же находились за тридевять земель, но, правда, оказались в нужное время и в нужном месте и, главное, с правильно выбранным и непобедимым в России лозунгом.

Трудно сказать, что на самом деле до семнадцатого года думали о демократии, об интересах рабочих и крестьян большевики, но уже с восемнадцатого года стало ясно, что им. они были озабочены не больше, чем чистотой истинного христианства крестоносцы, грабившие Константинополь. Главным и единственным был вопрос о власти. Каким образом и за чей счет – не имело для большевиков никакого значения.

Вооруженный и как всегда озлобленный русский народ мало интересовался патриотическими словесами о победе над супостатом, он не хотел помирать в окопах и охотно поддержал большевиков. И не потому, конечно, что ему были близки Маркс и Энгельс или хорошо известны большевики, – им был близок и понятен единственный внятный разбойничий клич большевиков: «Грабь награбленное», или для очень образованных – «Экспроприация экспроприаторов».

Большевики не считали русский народ ни богоносцем, ни хранителем изначального мессианизма. Они относились к русским людям гораздо более реалистически и с привычным уголовным цинизмом свое знание использовали. Народ к захвату власти был готов, не понимая, правда, к чему это приведет для него самого и какой она бывает – разбойничья власть. Но в тех условиях ни имперскому правлению, ни разобщенному и сбитому с толку «прогрессивному» обществу, привыкшему противостоять власти и обожествлять народ, в России делать уже было нечего.

Два миллиона были убиты в ходе революции. Кто-то эмигрировал, немногих выслали, кого-то продали (в годы нэпа из-за границы можно было выкупить оставшихся в России родственников: за пять тысяч долларов не замеченных властью граждан, за пятнадцать – тех, кто был в тюрьме или лагере, а некоторых и сажали только для того, чтобы продать родственникам за границу подороже), миллионы были расстреляны позже или заморены на Колыме, уцелевшие крохи оставались «внутренними эмигрантами». Это была, как писал маршал Буденный, «гнилая и развратная русская интеллигенция». Впрочем, были и те, кто приспособился, все для себя оправдал и полностью переродился (на людях).

Этого требовала новая эпоха (столетняя эпоха) еще не бывалого в истории ни по характеру появления, ни по зверскому образу правления внутри и полного аморализма вовне, уголовного государства. Первоначально это был виртуозный, обращенный во все страны обман, бесконечные разглагольствования о царстве воли и справедливости, сопряженные с неуклонной и все растущей жестокостью в отношении и тех, кто обман видел, и тех, кто ему верил. Советскую историю пересказывать никаких сил нет, отмечу лишь несколько существенных, как мне кажется, обстоятельств ее первоначального периода.

Как это ни странно, этот всеобщий обман был довольно успешен еще и потому, что на первых порах был еще и самообманом. Почти никто из большевиков, особенно из так называемой «ленинской гвардии», не считал себя бандитом. Это довольно часто встречается в уголовной среде: почти все убийцы искренне убеждены в том, что жертва «сама выпросила», то есть сама больше убийц виновата. Эта особенность уголовного сознания замечательно смыкается с теми характеристиками, которые советская власть давала последнему русскому императору (Николай Кровавый) и Российской империи («тюрьма народов»). И основой власти стал уголовный принцип, провозглашенный большевиками и ни в чем не изменившийся до сих пор: «Все позволено».

Сначала это означало «целесообразность» любых действий, направленных на победу (или позже – поддержку) мировой революции, которая создаст рай для трудящихся всего мира, потом скромнее – на благо Советской России, теперь уже просто России. Но когда «все позволено», то для чьего блага «позволено», понимает каждый по-своему, кому как удобнее. Это основное, что объединяет сегодняшнюю Россию с Россией 17-го года, 37-го, 56-го и вообще любого другого года ее криминальной истории. Именно это противопоставляет Россию всему остальному миру потому, что человеческая цивилизация как раз и строится на ограничении: очень многое человеку не позволено.

Опирался весь этот дикий гибрид обмана, аморализма и небывалой жестокости на сделанное в начале XX века именно большевиками (а сейчас кажущееся совершенно банальным) открытие – наиболее мощным в мире оружием являются средства массовой информации. Они не стали публично объяснять хорошо известное психологам положение о том, что человек понимает (или, что очень важно, ему кажется, что он понимает) то, что он запомнил. Собственно говоря, именно в этом заключается двусмысленная суть латинского «Repeticio est mater studiorum” (повторение – мать учения). То есть повторение – мать не запоминания, а обучения тому, чему тебя хотят обучить.

Большевики тут же провозгласили лозунг всеобщей грамотности и принялись вдалбливать десяткам миллионов крестьян довольно убогие доказательства оправданности и справедливости того, что происходит. Что сочеталось, конечно, с жесточайшей цензурой на любую ненужную информацию, а потом и создаваемыми по инициативе Крупской списками литературы, «не имеющей политической и художественной ценности», а потому подлежащей уничтожению в библиотеках (не на двух-трех кострах, как в фашистской Германии, а тайком, но планомерно и в громадном количестве по всей стране).

При этом идеология служила лишь прикрытием и адресовалась посторонним, поскольку именно вопрос о власти был основным и для Ленина, и для его преемников. И потому в важнейших случаях – например, при отборе руководящих кадров, – являлась несущественной и вторичной. Так, сомнительное партийное прошлое Вышинского не только не помешало, но было просто удобно Сталину, так как в любой момент при малейшем непослушании могло быть пущено в ход.

Не «чист» в партийном смысле был и академик Минц, фигура при более пристальном рассмотрении гораздо более зловещая, чем Вышинский. Именно Минц в качестве финансовой опоры индустриализации предложил в своей записке Сталину проект снижения жизненного уровня населения. Именно это «снижение» в виде поголовной чудовищной нищеты вплоть до нередких голодных смертей и было основным и наиболее страшным источником технической революции в СССР. С ним не сравнится не только продажа картин из Эрмитажа, Торгсин, продажа Шпицбергена и даже архипелаг ГУЛАГ, это было невиданной эксплуатацией и поддержанием лишь на грани выживания всего населения громадной страны. Генералом НКВД был не только граф Игнатьев, служили там и многие другие русские аристократы (и даже офицеры полиции), причем совсем не с целью «облагородить охранку»: Игнатьев вел дело Белинкова и многих других, большей частью погибших писателей, был инициатором вместе с Александром Чаковским восстановления издания «Литературной газеты» с целью усиления влияния Комитета государственной безопасности на советскую интеллигенцию. Петруша Гринев отказался служить разбойнику. Через сто лет его потомки сами просились в услужение, правда, и от тех, кто не пожелал, отказы не принимались.

Криминальное сознание и образ действий большевиков привели к тому, что само государственное строительство по своей структуре, характеру и качеству управления неизбежно оказывалось отражением криминальных принципов, положенных в его основу.

Не случайно всех теоретиков и заслуженных практиков, всех героев революции в борьбе за советский престол победил наиболее явный, как сейчас бы сказали, «криминальный авторитет» из коммунистической среды – Иосиф Сталин, сам лично руководивший грабежами. Именно он в наибольшей степени соответствовал криминальному характеру утверждавшейся власти в России и среды, которая ее создавала. Появление Сталина во главе Советского государства было так же предопределено его характером и состоянием, как переворот семнадцатого года – характером и состоянием русского народа. В нее естественным образом оказалось включено большое количество представителей криминального мира («социально близких», как потом говорили), не имеющих никакого революционного прошлого, но занимавших зачастую высокие посты (особенно в ЧК, ОГПУ, НКВД) и тоже занятых государственным строительством по собственному разумению.

Так, первый в России широковещательный судебный процесс над «врагами народа» – Шахтинский – был организован в собственных интересах (чтобы оправдать незаконные даже по советским меркам преследования местных инженеров и ученых) председателем краевого ОГПУ в Ростове-на-Дону неким Емельяновым. Его активно поддержал Сталин, несмотря на протесты первого секретаря крайкома. Емельянов своими арестами срывал ему производственные планы края. Но и он ничего не мог поделать, и Шахтинский процесс не только был успешно проведен, но и стал образцом для еще более успешных и правильно проведенных судов над Бухариным, Каменевым, Зиновьевым и другими. Впрочем, Емельянов уже до революции был широко известным в России человеком, осужденным к пятнадцати годам каторги царскими сатрапами за зверское убийство матери и брата, и, естественно, его способности были высоко оценены в ЧК – ОГПУ.

И, завершая размышления о характере сложившегося в России режима, хочу заметить, что уголовно-практическому складу характера Сталина совершенно не были присущи не отделимые, по мнению Бердяева и многих других философов, от русского сознания и целей российской власти во все времена мессианство и представления о величайшей роли России на всем земном шаре. Конечно, такие идеи успешно внушались Кембриджской пятерке и большинству сменовековцев, конечно, их ежеминутно вдалбливали полутораста миллионам советских граждан, но самого Сталина можно упрекнуть лишь в тактических и стратегических ошибках: он явно недооценил способности к сопротивлению финнов и таланта Маннергейма и явно переоценил способность и стремление русских баб рожать, живя в колхозах и ГУЛАГе, – население России еще не сокращалось, но уже сильно хирело. В то же время у Сталина, в отличие от Ленина, у которого еще были представления о «мировой революции» (мессианские по мнению Бердяева, но основанные лишь на неуверенности в способности большевиков не только захватить власть в России, но и победить весь ее народ), уверенность в своей победе крепла, и ему и в голову не приходило ради мировой коммунистической революции делать уступки Мао Цзэ дуну за счет СССР. Славянское братство его тоже мало интересовало: при Сталине, конечно, охотно говорили о болгарских «братушках» и ставили памятник Алеше, но в общем-то ему было все равно, кого «освобождать» – сербов и болгар или венгров и румын. И даже Хрущев содержал Кубу лишь потому, что начал безумную авантюру с ракетами в тридцати километрах от Соединенных Штатов.

Но, по-видимому, какое-то русское безумие до конца из Кремля не выветривается. Похоже, что к старости советские вожди и впрямь поверили в то, что нужно им было только для внешнего употребления. Хрущев, укрепив свою власть, в последние годы стал провозглашать: «Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме», Брежнев уже не просто подкармливал всех возможных террористов (конечно, их идеология воспринималась как нечто вполне несущественное), но вдруг почти всерьез озаботился международным коммунистическим движением и почти без его террористической составляющей. Но, конечно, завершающей и бесспорной катастрофой России стало задуманное Андроповым наступление на Афганистан тоже под каким-то не только практически-нефтяным, но и коммуно-идеологическим соусом. Это уже было абсолютным торжеством полного отсутствия здравого смысла и исторического мышления у советского руководства – и возвращением мессианских идей о всемирной роли Московского государства, столь любимых в конце XVI и конце XIX века.

 

* * *

Погуляли русские люди всех национальностей в 1917–1919 годах вволю, погуляли по всем русским степям (каким пророческим стало название Гуляй-поле), погуляли на Севере и в Сибири, на Кавказе и на Волге, а уж о Средней Азии и Дальнем Востоке и говорить нечего. Об этом, кроме историков и свидетелей, убедительно писали даже советские писатели Артем Веселый и Пильняк, Бабель, Клюев, Платонов, да кто только не писал. И это при том, что помещичьей пахотной земли, которую якобы надо было разделить среди крестьян, в России было меньше 5%, а в большинстве регионов вообще не было. Однако очень быстро, всего за два-три года, выяснилось, что все, что русские люди знали о власти, – цветочки в сравнении с той, которая была им ближе всего и в разбойных отрядах которой они так победно гуляли. Очень быстро произошло разделение в верхах – кто из атаманов свой, кто чужой, а кого причислить к своим, но... посмертно. Недостаточно практичных и не на все согласных коммунистов расстреливали на месте, а в пантеоне «героев Гражданской войны», кажется, нет ни одного коммуниста. Был награжденный орденом Красного Знамени Нестор Махно, но и тот вовремя сбежал во Францию. Замечу, кстати, что гуляли, жгли и грабили всю Россию не только бедняки и даже в основном не бедняки. Некоторых это спасло во время коллективизации, в особенности тех, кто вписался в советский аппарат. Опять-таки принадлежность к коммунистической партии и здесь никакого значения не имела. Тем, кто не вписался, революционное прошлое не помогло, а те, кто «записался», добрее не стали.

Бесконечно все это столетие продолжалась вооруженная война власти с народом, народа с властью. Недавно издана основанная только на документах монография о народных восстаниях и бунтах при Хрущеве и Брежневе. Я лишь хочу добавить, что лет десять после окончания войны в мирном русском Поволжье продолжалась «рельсовая война» – голодающие крестьяне (колхозники), не зная музыки из «Кубанских казаков», систематически пускали под откос и грабили проходившие поезда, чтобы хоть как-то прокормиться. В тех местах, где железной дороги не было, но уже горела «лампочка Ильича», крестьяне регулярно срезали со столбов медные провода, продавали их, а потом долгие месяцы ждали, пока провода не нарастут на столбах вновь. «Она еще жива, Расея, опаснейшая из Горгон», – как с ужасом писал все повидавший и все понимавший Варлам Шаламов.

Представление о мирной и тихой Стране Советов, которая каждый год пополнялась миллионом освобожденных из лагерей и тюрем простых советских людей, до заключения, может, и чуть более мирных, но теперь уж настоящих каторжников, можно было поддерживать только с помощью очень бдительной цензуры.

Население России не так уж медленно, но верно растлевалось и вырождалось. В результате мы успешно пришли к современной статистике МВД: каждый год в уже уменьшившейся России регистрируется триста (300) случаев каннибализма. Теперь наша страна стала государством не только разбойников, но и людоедов.

Прежде чем написать заключение о современной России, мне хочется сказать хоть несколько слов о войне и о культуре. Конечно, русские люди при прочих равных условиях (равенстве вооружения и подготовки) воюют зачастую лучше, чем солдаты других стран. Но связано это, на мой взгляд, не с тем, что они бóльшие патриоты, чем французы, немцы, испанцы или англичане, и не с тем, что из-за нищеты они более неприхотливы и легче переносят неблагоприятные условия, и не с тем, что их можно спаивать не только дома, но и на фронте и даже не с тем, что русские военачальники (за очень редким исключением и до революции, и т.п.рь) считают, что солдат жалеть нечего, сколько ни погибнет, кто-то еще останется. Основным преимуществом русского человека на войне является то, что по обстоятельствам своей и так называемой мирной жизни он постоянно привык ею рисковать, а потому и на фронте подвергает себя опасности легче, чем солдаты из более спокойных стран. И кроме того, по обстоятельствам все той же своей мирной жизни он привык ее гораздо меньше ценить (и свою жизнь, и чужую), и это, к несчастью, зачастую и называют великим русским героизмом.

Примерно тоже приходится сказать и о многих частях великой русской культуры. Оставим в стороне великое искусство скифов, созданное бесспорно на территориях, принадлежащих России, во многом вполне синхронное и не менее замечательное, чем искусство этрусков и архаики греков, поскольку остается не вполне ясным, имели ли скифы отношение к древним славянам. Но и у них существенно, однако, другое: кроме золота и бронзы, кроме камей и инталий, стекла и керамики, от греков остались дворцы и храмы, от этрусков – гробницы с фресками и скульптурой, а от скифов – ничего, куда можно было бы войти, ощутить пространство, дух, мир среды и пропорций. Ну, да бог со скифами.

Гораздо тяжелее писать о русских иконах. Причем только об одном их аспекте – об их поразительной красоте, художественному совершенству, недостижимому в других европейских культурах, скажем, конца XIV–XV века, и при этом поразительном изысканном аристократизме, причем не только Андрея Рублева, но и целого ряда его вполне анонимных современников. Такие изысканность и аристократизм не бывают результатом работы одного, пусть даже великого художника (а это еще и совсем непохожие друг на друга художники, совсем разные школы, разные культурные центры). Для появления таких художников нужна высокая культура, в которой они воспитываются, среда, для которой они работают и которая их понимает. Итальянские мастера эпохи Возрождения нам в этом смысле понятны: мы знаем, кто были их учителя и ученики, для кого они писали свои картины, какими были итальянские поэты и герцоги, кардиналы и мыслители. Представить себе, что понимали русские князья и митрополиты в XV веке, мы не в состоянии. Фильм Андрея Тарковского, конечно, по-своему очень хорош, но Андрея Рублева там нет. Есть пылающая Русь, но нет даже намека на ту высокую, изысканную, хотя бы просто необходимую бытовую культуру, в которой только и могла появиться «Троица» и немногие другие уцелевшие шедевры. Памятников почти не осталось, они единичны, а это невозможно для такой высоты уже не мастерства, а истинного совершенства. Нет даже памяти и хотя бы приблизительного понимания того мира, в котором эти шедевры могли появиться. И это уже качество, характер народа – способность создать нечто вполне поразительное, небывалое в европейской цивилизации и такая же способность все уничтожить, все забыть, ни о чем не жалеть.

Наиболее поразительный и характерный пример этих подлинно народных качеств – Москва. Пару лет назад в Третьяковской галерее впервые была выставка достаточно известного русского художника конца XVIII – начала XIX века Федора Алексеева и его школы. Он не только сам писал в эти годы ведуты – городские пейзажи – по преимуществу Москвы и Петербурга, но и руководил классом молодых живописцев в Академии художеств, которые под его руководством писали по большей части акварели в различных уголках Москвы. Эти пейзажи были впервые собраны из запасников нескольких русских музеев, и вдруг оказалось, что Москва до пожара двенадцатого года была одним из красивейших городов мира. Ее нарышкинское барокко конца XVII – начала XVIII века создавало городские ансамбли, улицы и площади, не менее поразительные, чем в Толедо, Флоренции, Праге. Этот дивный город был не только без всякой жалости дотла сожжен по приказу Ростопчина, но я не встречал даже нотки сожаления по этому поводу, не говоря уже о запоздалом обвинении ретивого и бессмысленного губернатора в этом преступлении. Напротив, мы слышим только одно – сплошной восторг квасного патриотизма. Это же глупые французы сберегли Париж, чехи – Прагу, а поляки всем народом по камешку восстановили гигантскую средневековую Варшаву. А чего нам-то жалеть? «Пожар способствовал ей много к украшенью», – вещает Скалозуб у Грибоедова. Но больше того: когда красота сгоревшей Москвы вдруг (!) обнаружилась, не был даже издан альбом, толковая папка с пейзажами погибшей Москвы. Был издан приличный каталог выставки Алексеева, где репродукции его картин даны в разных форматах и вперемежку – Москва, Петербург, Николаев... Не были выделены дивные памятники уничтоженной Москвы, одного из величайших творений русского народа. И все это одновременно с какими-то оскорбительными исследованиями Велесовой книги, Тьмутараканского камня и десятка других очевидных и вульгарных подделок. И это соединение полного забвения великой и подлинной культуры со спекуляциями на темы беспардонных фальшивок, конечно, сродни отношению к истории, к стране, к самим себе.

Единственное, что стало вполне честным и реалистичным в русской культуре советского и нынешнего времени, – это открытое возвращение к культуре воровской, к воровскому фольклору, уголовной фене, каторжной и лагерной песне, и даже не как к подлинно народному искусству, а как искусству общенародному. Это началось естественным образом в 20-е годы с открытого вхождения уголовного мира в русскую жизнь и параллельного появления в литературе «Бени Крика» Бабеля, «Вора» Леонова, «Конца Хазы» Каверина, написанных на фене стихов Сельвинского, пьес Погодина и Биля-Белоцерковского, с разной степенью достоверности описывавших реальное и новое для русской литературы советское общество. Уже не только во всех городских дворах и деревенских выселках, но и вполне официально, со всех крупнейших эстрад и даже по государственному радио Утесов, Лещенко, Козин, а потом и Высоцкий поют лагерные и уголовные песни и их стилизации в качестве общепринятого средства выражения чувств советского человека. Но при советской власти еще сохраняется некоторый декорум. Конечно, русский человек, я думаю, единственный в мире в своих песнях все чаще ассоциирует себя с вором и убийцей, но еще сохранялись в советской России две культуры – воровская и обыкновенная, два закона – советский и воровской, два типа поведения и образа жизни. И хотя они мало чем отличались, в этом формальном различии все же было какое-то неудобство.

И только в последние десять лет все наконец объединилось и стало на свои места: Президент России «по фене ботает», воры в законе заседают в Государственной Думе, а тамбовские наконец заняли свое законное место в Кремле, гражданские суды уже выносят решения «по понятиям». Российское государство делает все, чтобы вызволить из американских застенков Япончика (не сказочного бабелевского одесского Мишу Япончика, а нашего, московского, тогда еще вполне живого) – так и полагается приличным уголовникам, не жалеющим никаких средств, чтобы вытащить своего на волю.

Недавно, правда, Япончика и Калмановича застрелили. Но это разборки между своими, как раньше по заказу спецслужб был застрелен Отари Квантаришвили... Хоронили и его, и Япончика на Новодевичьем (или на Ваганьковском?), как членов правительства. И это тоже правильно. Но наиболее интересен из них был, на мой взгляд, Калманович. Одни пишут, что он был застрелен за убийство бывшего своего компаньона Япончика, другие – за отмывание миллиардных сумм через латышские банки. Так или иначе – большой человек. И к тому же один из самых известных российских граждан в мире. Рихард Зорге и кембриджская пятерка вся скопом – просто дети в сравнении с Калмановичем. Однажды он согласился выступить на конференции «КГБ: вчера, сегодня, завтра», но в последний день, конечно, отказался. В программе он уже значился, и я во всех перерывах вынужден был объяснять западным журналистам, почему он не выступает. Только в России его знали очень немногие. Между тем было кем интересоваться. Выпускник школы КГБ, он уехал в Израиль, назвавшись еврейским репатриантом, и к тому времени, когда выяснилось, что это советский шпион, был секретарем президента Израиля Голды Мейер. Скандал был так велик и ситуация столь постыдна, что прославленные израильские спецслужбы предложили Калмановичу меньший срок заключения, если он согласится сесть в тюрьму без суда и даже обвинительного заключения. Калманович согласился, получил девять лет, из которых отсидел чуть больше половины, поскольку защищало его все советское, а потом и российское руководство, а депутат Государственной Думы Иосиф Кобзон возил ему передачи.

В Шабтае Генриховиче все вполне естественным образом соединилось: и штатная работа в КГБ, и крупные дела с Япончиком, Кобзоном и другими авторитетами, и – что менее важно, но все-таки интересно – очень высокая официальная должность в Кремле: Калманович был советником президента Путина по делам Прибалтики. Так естественно и логично все сошлось, поскольку Калманович был очень неглупый человек и хорошо понимал свою страну. Не могу забыть, как обожаемую херувимоподобную четырехлетнюю тогда дочь он последовательно и даже довольно строго учил площадно материться. Калманович готовил ее к жизни в России, а на каком языке может говорить у нас человек, имеющий подлинную власть и очень большие деньги?

И тут я должен признать свою ошибку. С 1990 года я не переставал повторять, что в России быстро и верно к власти идет КГБ. Слушали меня без большого интереса, некоторые даже с издевкой. Фонд «Гласность» провел девять конференций «КГБ: вчера, сегодня, завтра», выпустил массу книг и докладов, но интересно это было, кажется, в основном КГБ, и ничему не смогло помешать. Лет двенадцать назад редактор «International Herald Tribune” решил почему-то написать обо мне статью, сделал ее вполне доброжелательной, но заключил тем, что у Григорьянца есть свой пункт помешательства – он всюду видит КГБ. Я и впрямь считал, что рост влияния КГБ – это скрытая форма готовящегося переворота, захвата власти в России спецслужбами, что это очень опасно не только для России, но и в качестве примера и опыта и для других стран, в особенности в результате некоторого увеличения влияния спецслужб почти во всех странах после нью-йоркской трагедии. По форме, может быть, я и был прав, но я был не прав по сути. Никакого переворота в России не было, как не было и захвата власти. Это была просто перегруппировка сил в той же криминальной структуре, правящей в России почти сто лет, перегруппировка, которая стала необходимой из-за того, что пришлось пойти на очень радикальные реформы: подавление населения с помощью идеологии, цензуры и тайной полиции пришлось заменить правлением с помощью денег, развращающих, но столь же контролируемых СМИ и той же тайной полицией.

Конечно, на рубеже восьмидесятых и девяностых был очень серьезный кризис в результате падения цен на нефть, непродуманной аферы в Афганистане, а главное, совсем уже беззубого правления партийных стариков-маразматиков, которые забыли, как они пришли к власти, как создавали и укрепляли эту власть их предшественники и, вообще, благодаря чему и кому они при власти держатся. Действительно, было несколько непростых для российского руководства лет, когда небольшое количество болванов возомнили, что могут что-то в России изменить, при этом не понимая ни характера и состояния русского народа-богоносца, взыскующего истинной правды Господней и невидимого града Китежа, ни структуры механизмов, оставшихся незыблемыми в руках настоящей власти. Но их удалось легко поставить на место. Пришлось, конечно, отказаться от совсем уж выдохшейся и ни на что не годной в качестве инструмента власти коммунистической идеологии. Но в заменивших ее открытых деньгах есть своя большая приятность: не нужно прятаться за забором на Воробьевых горах, можно в открытую гулять в Куршевеле.

Правда, отказ от идеологии имеет и свои недостатки – он делает уж слишком открытым и очевидным уголовный характер власти, установленной в 1917 году. Но кого стесняться? В результате не заговора, не захвата власти, а полезной и во многом просчитанной мутации (КГБ ведь никогда не был чем-то чужеродным, но был «боевым, передовым отрядом партии») главное сохранено: безоговорочная власть почти во всей гигантской стране, безнадежное рабство и относительная покорность всего ее населения, а главное, сохранен и даже упрочен основной завет российской власти с ноября семнадцатого года: «Все позволено».

 

Конечно, нет рая на земле даже для наследников большевиков. Россия – хоть и вымирающая, и вырождающаяся, но все еще разбойничья страна. Правда, не только отдельный человек, но и целый народ, если его почти столетие морить голодом, вселить в хибары, больше похожие на собачьи конуры, избивать и измываться при каждой возможности да еще и спаивать весь этот век без перерыва [ Не могу забыть, как в послевоенные детские мои годы на каждом углу стояла деревянная будочка с газированной водой на прилавке, а под ним – с большой кастрюлей водки. Бутылок не хватало. И продавщица специальными стаканчиками на длинной ручке наливала почти каждому прохожему кому пятьдесят, кому сто, кому двести граммов. ], в конце концов он все-таки ослабнет, станет менее воинственным и опасным. Но, правда, и толку от него меньше, и к нормальной цивилизованной жизни он все так же не готов.

Зря думает довольно странный журналист Лариса Латынина, которая любит Кадырова, но не любит Сутягина, Трепашкина и вообще «демшизу», что русский народ – святой и нас бесспорно ждет демократия. Нас ждет только то, что мы сами способны построить. А мы, к несчастью, немного способны сделать. И сегодня у нас в точности такая власть, какие мы сами. В целом, конечно, в среднем. Бывают в России замечательные отклонения и в одну, и в другую сторону. Беспокойно по-прежнему и на Волге, и на Кавказе. Идущая из Кремля уголовная вольница как-то неправильно понимается теми, кто пониже, – они тоже увидели, как приятно убивать. Какие-то мелкие менты, солдаты, националисты... Конечно, свои, но забыли, что по рангу им не все положено. А тут еще чуть ли не каждый день опять поезда пускают под откос. Как писал по другому поводу Ален Безансон: «История России вышла из гроба, но обезображенная длительным там пребыванием».

Недавно один из либеральных политологов сказал, что 91-й год показал готовность России к демократии. На мой взгляд, и 91-й год, и все, что произошло после него, как раз и свидетельствует, что Россия не только не готова к демократии, но и не способна удержать в трясущихся руках путеводную нить, к которой, казалось, она тогда почти подобралась. Тем более она не способна сегодня вновь выйти на такую уже исхоженную десятками других стран и народов внешне легкую и ясную дорогу.

У нас действительно особый путь. Это путь тяжело больного человека, который почти потерял способность передвигаться, но все еще надрывает глотку, ругая соседей и даже пробуя швырять в них камни, которые от его слабости никуда не долетают и даже падают на него же. В целом, как народ, мы просто не хотим лечиться. И никто, кроме нас, в этом не виноват.

 

Послесловие. Конечно, это вполне субъективная и несколько односторонняя точка зрения на русскую историю, но в качестве корректива к нашему бессмысленному бахвальству некоторый перехлест, для многих очень обидный, он, мне кажется, просто необходим.

1 декабря 2009 года