Index

Олег Павлов

Бедные люди русской деревни

В России нет человека, который бы не имел своего собственного жилища. Нищий, уходя скитаться по миру, оставляет свою избу. Этого нет в чужих краях. Иметь корову везде в Европе есть знак роскоши; у нас не иметь коровы есть знак ужасной бедности. А.С. Пушкин

Народный герой вышел из массовки. Человек из народа - это как лицо из толпы. Но в момент появления Ивана Денисовича, хоть его, казалось, не ждали, физиономия народного героя была уже вполне узнаваемой и во многом литературной. О своём народе в России со времён Радищева узнавали исключительно по литературе. У Толстого или Успенского герой из народа к тому же смешивался с народом. Иначе сказать, "олицетворял". Понять хотели, конечно, крестьянскую психологию и обманывались, потому что это было только столкновением с ней, да и вдалеке от деревни с её жизнью. Тут уж, скорее, Толстой всё же написал не мужика, а солдата из мужиков. Один выпуклый и яркий образ из простонародья - Каратаев. Всё в нём одном - народный характер, сила, дух; и ничего того, что возвышает, наполняет человеческую жизнь высшим смыслом. И о смысле своей жизни уже задумываются деревенские герои Солженицына, Можаева, Распутина, Белова, Шукшина... Простодушная философия жизни, вся эта каратаевщина, утыкается в их душах в тупик, делается жизненной драмой. В этих героях появляется личность, личное - а тогда и высший смысл, и психология. Однако в литературную реальность он приходит не сам по себе, а с толпой себе подобных, со всей своей средой, тогда и обнаруживая гибельное одиночество... Он чужой среди своих. Это народный герой, исключённый из общей, тогда уж народной, жизни.

Одиноки потому, что наделены волей, силой... Так вот и Кузькин у Можаева, и Иван Африканович у Белова - с виду высохшие никудышные мужички, а в работе наделены невероятной силой, которая неизвестно откуда берётся. Как будто гибнет огромное дерево, падает, подрубленное под самый корень, но корни, что остаются в земле, врастают ещё глубже, живут, хоть больше ничего и не держат на себе, и не скрепляют, кроме дурацкой неживой "колхозной системы". Сила этих мужиков - в борьбе за самих себя. Это жизнь в поисках лучшей доли. Но для себя одного, чтобы cвоим умом жить. В то же время не может он устроиться как все - это и характер в нём такой, заковыристый, но и какой-то избыток силы крестьянской, которой уж нет в других. Нет её в сельском начальстве - вроде бы властное, нахрапистое, оно беспомощно скукожилось в своём партийнобилетном рабстве. Нет в колхозничках, которых хватает на то, чтобы обогатиться лишним куском. У Кузькина того же не хозяйство, а дыра, ведь когда за неуплату налогов придут имущество описывать, то найдут в избе один старый бессмысленный "велосипед". Пусто в избе у Ивана Африкановича. Пуст и Матрёнин двор.

Изгоями в русской деревне становились люди ленивые, равнодушные, слабые, и отчуждало их само же крестьянское общество, сплочённое хозяйским отношением к земле, но в героях деревенской прозы даётся нам совсем уж обратный пример, и мы видим, что в советское время бедность достаётся в уплату за трудолюбие, а лишними оказываются люди самостоятельные и сильные духом. Он изгой добровольный, этот русский человек. Они живут на отшибе, держатся в особицу. Сами по себе. Чудики, правдоискатели, они воспринимаются окружающими враждебно, потому что как бы вмешиваются в общую жизнь - в стремление всё понять или всех уравнять перед законом. А в Бога не верят. Сознательно - все они безбожники. Единоличники, даже по вере своей понимающие Бога с его судом как "начальство", готовые и этому начальству, небесному, возразить. Так, ухмыляется Кузькин, когда слышит: "Терпение - это Бог в нас". Но терпел - и будет терпеть. Или вот Иван Африканович, который Библию сменял на гармонь, чтобы жизнь сделать повеселей, и сам твердит "жизнь есть жизнь", ходит под Богом. А взбунтуется, вырваться захочет на свободу, на себя одного понадеется - будет самой же этой жизнью наказан. Великая тайна народной души - её терпение. Казалось, определяющее, что увидели эти писатели в своих героях, - это терпение. Только вот терпеть значит для них найти в себе силы к сопротивлению.

Эта жизнь, эти герои не были выдуманы. Призванные сказать правду о гибнущих деревнях, изобразили вдруг в своих мужиках и бабах силу удивительную, непокоримую, исходом для которой, однако, становится бессмысленное исчезновение. Чудики сгорают, бросаясь как мотыльки на неведомый свет. Правдоискатели, как ни тяжела уже была их судьба, калечатся, несут в себе разрушительный дух сиротства, бездомность. Праведники гибнут. Трагедия крестьянской жизни оказывается в том, что её невозможно прожить в одиночку, как будто человек в этой жизни такая вот пчела или муравей, существование которых подчиняется только общей цели и не имеет без неё смысла. Порушили муравейник... Разворотили улей... Всё опустело, но нельзя опустошить никому и никогда этой великой цели! Вот почему пчёлки эти да муравьи - соль русской земли. Только они связаны с ней притяжением этой цели, только они свято подчинятся ей, соберутся в целое и своим трудом примутся возрождать порушенное да разорённое, однако не в силах ничего изменить и обновить в том, что построят, то есть нарушить вековечное задание. Они должны погибнуть или построить такой же муравейник, неотличимый от когда-то порушенного, такой же улей. Всё вернут на своё место, данное свыше, на круги своя. Они и есть народ, хранители земли, её трудолюбивые и преданные дети, хоть со всех сторон их-то жизнь кажется бессмысленной, механической, абсурдной, рабской.

Взгляд крестьянских писателей не был посторонним, но в мытарствах деревенских героев изображается только абсурд, механическая, бессмысленная жизнь людей на отнятой у них земле. В жизни колхозных муравейников они не увидели непроглядную черноту, а единичные примеры хорошего, как в публицистике Можаева, все обращены к опыту, перенимаемому из прошлого. И даже защищая деревню реального времени, то есть сам уклад деревенской жизни, как будто оберегали прошлое. Здесь опять же обнаруживает себя то мышление, для которого прошлое является единственным источником и началом всего хорошего, но скрыто в нём прежде всего глубокое неприятие новой реальности. Это значит, что они не хотели принять реальность новой деревни, с победой в ней веления государства над хотением мужика и даже с последующей сокрушительной победой колхозников над государством, когда они уже с выгодой для себя разваливали дармовое "сельское хозяйство". А глядя на колхозный муравейник, не могли найти объяснения, почему же люди не ищут для себя из него выхода, как смогли прижиться и что такое на земле родимой строят... Солженицын: "Долгие десятилетия мы истощали колхозную деревню до полного отобрания сил ее, до полного отчаяния - наконец, стали ей возвращать ценности, стали вполне соразмерно платить - но ПОЗДНО. Истощены ее вера в дело, ее интерес. По старой пословице: отбей охоту - рублем не возьмешь". Абрамов: "Исчезла былая гордость за хорошо распаханное поле, за красиво поставленный зарод, за чисто скошенный луг, за ухоженную, играющую всеми статями животину. Всё больше выветривается любовь к земле, к делу, теряется уважение к себе".

В этом честном взгляде честных людей заложена всё же своя идеология и даже психология. Их одержимость идеей возрождения русской деревни была нечем иным, как скрытой мечтой о крестьянской власти, сущность которой, по определению Чаянова, и состояла в "утверждении старых вековых начал, испокон веков бывших основой крестьянского хозяйства". То есть эта идея могла быть осуществимой только со сменой самого типа власти в России, где землёй распоряжалось гигантское государство, постоянно нуждавшееся в мобилизации всех своих ресурсов и - как следствие - в модернизации. Кресть-яне во все времена стремились скрыться от его присутствия, обособиться, а в сопротивлении этом зарождались и возникали уже своего рода потайные формы жизни, законы, понятия. Это тот самый "огромный резервуар реакционности" и психологической, и идеологический, наполненный прежде всего отрицанием каких-либо новых начал. Поэтому всё новое вводится принудительно, то есть приводится в исполнение государственной машиной со всем её арсеналом тупых и бездушных мер, отчего даже разумные решения доводятся до абсурда, достигая обратной цели. Поэтому источником крестьянских возмущений, от малых до великих, когда это сопротивление превращалось в открытую борьбу, было всегда недовольство новым. По сути, это значит, что приемлют один порядок - CВОЙ, и только одну власть - СВОЮ.

Вот что вынашивалось, передавалось от дедов и отцов: знание того, как всё должно быть устроено... Когда крестьяне получили по царскому манифесту от 17 октября 1905 года свободу слова и собраний, то во всеуслышание предъявляли свои требования к государственной власти. Вот одно из обращений, которых были тысячи и тысячи: "Приговор сельского схода крестьян с. Аграфениной Пустыни Рязанского уезда"... "земля должна быть ничьей, а общей, потому она божья и не может быть создана человеком, поэтому пользоваться землёй может всякий, кто захочет заниматься земледельческим трудом".

Жить по этому порядку мужики начинают тайком, то заводя "дальние пашни", то пускаясь в бега, поэтому крестьянская жажда справедливости веками уживалась с обманом. Поразительно, но при всём своём трудолюбии мужик склоняется к воровской свободе, даже становится её идеологом.... В каком-то смысле воплощением крестьянского порядка стала община, такая же сама в себе потаённая. Поэтому бороться пришлось и с ней, причём в том же полицейском режиме, насаждая уже идею личной ответственности, но столыпинский передел земли с отдачей её в собственность единоличникам расколол и ожесточил русскую деревню.

Чтобы соединить мужика с землёй, нужно устранить его нужду в земле, то есть вернуть её в общую собственность и поделить по числу работников - тогда возможно торжество крестьянского порядка, но это уже задача власти и она должна быть крестьянской. Только высшая цель для мужика - это не власть, а земля, поэтому и стремятся мужики к захвату земли, а не власти. Это противоречие стало трагическим для России, когда в него вмешалась интеллигенция, с её идеей служения и мечтой о свободе.

С этого момента земельный вопрос как бы отрывается от своей почвы, он приводит к борьбе с властью - и за власть. Для интеллигенции - это вопрос борьбы с государством. Для правительства - с революционными настроениями в обществе. Сельское хозяйство тогда-то и становится в России "идеологическим". А исход этого сражения, однако, решался не на страницах газеток, не в тайных кружках или на думской трибуне, где боролись за свои идеи какие угодно политические силы, только не мужики... Крестьянство не было даже сколько-то солидарной политической силой, но в стране, почти всё население которой жило земледельческим трудом или имело деревенское происхождение, уже властвовал в сознании людей крестьянский порядок. Это то, о чём писал Короленко: "Образ царей в представлении крестьянина не имел ничего общего с дейстительностью. Это был мифический образ могучего, почти сверхъестественного существа, непрестанно думающего о благе народа и готового наделить его "cобственной землёй". Только эта "готовность" открывала дорогу к власти над Россией, поэтому смена власти становилась революционным заданием, а значит, разрушительной для её реальности. Но победа революции не была бы концом! Если прийти к власти значило, по сути, провозгласить крестьянский порядок, то, чтобы победить, нужно было уже-то его уничтожить и восстановить "государственное правление". И такая партия, то есть сила, в России нашлась. Она наследовала формы поведения, заложенные в крестьянских восстаниях, а идеологию у революционных романтиков, которых плодила русская интеллигенция. Целью этой партии было построение коммунизма, но, чтобы превратиться во всемирную коммунистическую бабочку, марксистской теории предстояло соорудить мощный индустриальный кокон.

Брестский мир освободил от войны за собственные границы, что давало государственную независимость в их проглоченных немецкой оккупацией пределах. В Гражданскую завоевали власть. Подавили политическую оппозицию, извели под корень даже внутрипартийную. И вот что cообщал посторонний наблюдатель - итальянский вице-консул Леоне Сиркана в своём секретном донесении, сделанном в 1933 году: "Боевые порядки всё те же: cельские массы, сопротивляющиеся пассивно, но эффективно; партия и правительство, твёрже, чем когда-то либо, намеренные разрешить ситуацию... Крестьяне не выставляют против армии, решительной и вооружённой до зубов, какую-либо свою армию, даже в виде вооружённых банд и разбойничьих шаек, обычно сопутствующих восстаниям крепостных. Возможно, именно в этом - истинная сила крестьян, или, скажем, так, причина неудач их противников. Исключительно мощному и хорошо вооружённому советскому аппарату весьма затруднительно добиться какого-то решения или победы в одной или нескольких открытых стычках: враги не собираются вместе, они рассеяны повсюду, и бесполезно искать боя или пытаться спровоцировать его, всё выливается в непрерывный ряд мелких, даже ничтожных операций: несжатое поле здесь, несколько центнеров припрятанного зерна там..."

Если крестьяне не принимали советский порядок, то его не могло существовать. Чтобы подавить крестьянское сопротивление, советское государство стало машиной по истреблению собственного народа. Во многом именно необходимость в тотальном государственном насилии привела к власти в партии Сталина и его сторонников. Ответным влиянием этого насилия на партию было её моральное вырождение. Строить было уже нечего, да и некому.

Ответом на уничтожение 15 миллионов в крестьянской войне оказывался и колхозный муравейник. Выживали там или жили, только всё, что сделали с русской деревней - вот он, казалось, вопиющий с этого времени вопрос, было неразрывно с её же самосознанием, в котором отложилось как настоящее, так, без сомнения, всё её прошлое. Мы видим в колхозах массовую "терпимость к бедности", которой не было в русских мужиках, - вот что отличало психологию колхозников от крестьянской. Бедность "терпели" как бедствие, доведённые до неё раскулачиванием, войной. Только терпение, с которым человек противостоит разрушению, всё же нельзя приравнять к терпимости, когда человек прекращает бороться за своё достоинство и ему не стыдно за себя перед людьми. В советском мифе бедность - это пролетарская сила. Богатство - зло. Бедняк и побеждает в деревне. Крестьянская масса стала однообразной и более сплочённой. Однако с этого равенства всех и каждого в отношении к труду начинается утрата общественной совести, то есть стыда. И тут уже встают перед глазами картины разложения, упадка сельской жизни. Не стыдно жить в бедности - не грешно быть пьяному. Водка выжигает народ, но здесь из поколения в поколение переходит один и тот же порок. Это национальная болезнь, да не от поллитровки зашаталась "cельская Русь"... Так, в "Прощании с Матёрой" у Распутина кто страшнее? Одинокий урод, какой-нибудь там Петруха, что всё пропил и кому терять в жизни нечего? Страшнее-то другой, крепкий и домовитый мужик, который капли в рот не возьмёт, а в заботе суетливой о хозяйстве забудет родную мать, так что уподобится жалкому пропойце; картошку выкопает, чтобы не пропадать добру, - а косточки родные на дне водохранилища без приюта оставит, потому что это ведь не деньги там на погосте в землю зарыты? Вот что страшно, когда всё общее, даже родное, мерить только своей выгодой начинают, кровной деньгой. Это то, что потрясло Фёдора Абрамова в родной деревне, в Верколе. Живут с достатком, о нём и пекутся, не бедствуют, а кругом всё брошено, изгадили мусором даже пенежский берег под деревней, место своего же, так сказать, отдыха. Что больше всего, наверное, потрясло: стаи брошенных собак бродят по деревне, а которые при хозяевах - и те не на привязи. Взрослые от них отбиваются - нападают на детей, покусали уже не одного ребёнка. А чья это забота? В колхозных муравейниках каждый за себя копошился - своё хапал, для себя одного приберегал. Там уничтожается великая идея "народной совести", а строят такую жизнь, от которой приходит в запустение земля. И мы видим дичайшее вырождение форм общественной жизни, как писал Солженицын в своём "Письме вождям": "все стараются получить денег больше, а работать меньше".

А может, это громоздили новую жизнь, в которой веками ничего не менялось? В истории мы видим, что русские мужики бесконечно кочуют в поисках лучшей доли, а, значит, никак не хотят, да и не могут укорениться. Пушкин, усмехаясь над мрачными картинами рабства народного, какие рисовались Радищевым в его знаменитом путешествии, рассеивал этот миф: "Крестьянин промышляет, чем вздумает, и уходит иногда за 2000 вёрст вырабатывать себе деньгу..." Шли и шли... Да сколько земли распахали, по самую Сибирь! В этом стремлении к захвату и освоению новых жизненных пространств крестьянство соединялось с государством. Но стоило осесть, остановиться или приколачивались к одному месту каким-то указом или повинностью, как начинало мучить малоземелье, семьи-то росли, а урожай на выпаханной земле давался скудный. Задержка на старой пашне приводила к разорению крестьянских хозяйств от частых её семейных переделов, плохой обработки и неудобрения. Спасали отхожие заработки, новые запашки или переселение на новое, то есть лучшее место. Поэтому русский крестьянин не интересовался улучшением обработки самой земли, а стремился захватить её как можно больше. Это то, о чём писал Пришвин: "Главное, я глубоко убеждён, что все эти земледельцы наши, пашущие в год по десятине земли, понятия не имеют о настоящем земледельческом труде. И жажда их земли есть жажда воли и выхода из тараканьего положения". Мужики скитаются по земле, поэтому не имеют желания заботиться о своей пашне. Они кочевали по бескрайним диким просторам с мечтой о воле, захватывая новые и новые свободные земли. В своих походах за волей русский человек открывал мир без обозримых пределов, находил его хозяином только Бога, поэтому и сам не признавал границ - того, где начинается и кончается государство с его правом или, например, собственность с её правом. Отсюда эта вековая народная вера: земля должна быть ничьей, поэтому пользоваться землёй может всякий, кто захочет. И такая же парадоксальная крестьянская психология: что создано Богом - то ничьё, ничьё - значит, общее, если общее - тогда и моё, а моё - это моё и только моё...

Эту веру и такую психологию наследовала советская деревня. Потому и ходил Иван Африканович косить по ночам для себя, а днём работал на колхозном покосе. "Ну, правда, не один по ночам косит, все бегают", - пояснял за своего героя Василий Белов. Или в другом рассказе, о другом мужичке: "...он навострился таскать всё, что попадало под руку. Копна так копна, овчина так овчина, - начал жить по принципу: всё должно быть общим".

"Крестьянин ничему не верит, работает так мало и плохо, как только возможно, он ворует, прячет или уничтожает плоды собственного труда, лишь бы не отдавать их", - сообщал в 1933 году итальянский вице-консул о крестьянском сопротивлении. Но то же самое, почти слово в слово, мог бы сообщить спустя двадцать, сорок, шестьдесят лет... Крестьяне принуждали государство разоряться - но мы видим государство, которое истребляет свой народ и ведёт с ним такую же борьбу. В событиях ХХ века произошло катастрофическое столкновение двух утопий, крестьянской и коммунистической, живущих по принципу: всё должно быть общим.

В картинах сельской разрухи для крестьянских писателей cебя разоблачала только коммунистическая утопия. Поэтому героями в их понимании становятся душевные единоличники - те, как это пишет Солженицын, "кто не пошёл под колхозный гнёт, при недоброжелательной зависти колхозников". Вот они, эти уцелевшие мужики и бабы, для которых важен их труд. Только есть Матрёнин двор - и есть деревня, что не уживаются в целое. Да и двор урежут, как у Кузькина, под самое крыльцо - кончится мужик. Это приводит многих русских писателей к мысли, что народом утрачено его задание, - и рождает потребность в новых героях, праведниках. Идеал видели в деревенских старушках, в их нравственном свете. По сути, это был приход к теме спасения в пророческом звучании, с ожиданием апокалипсиса, конца. Это путь от правды к праведности. Но как ощутимо уменьшается на этом пути пространство жизни. Матрёнин двор был даже велик. У Дарьи распутинской есть только изба - намоленная, живая, а кругом чужой, зараженный злом и отшатнувшийся от своих основ человеческий мир. Уничтожить деревенскую избу должен огонь, но это как будто самосожжение, ведь за её порогом кончается для распутинских старух сама жизнь.

Тогда уж спасение - только бунт. Юродивый - и вдруг богатырь, парадоксально другой герой. Солженицын ищет своего заветного героя в тамбовском восстании. Тогда же, в 1964 году, собирая материалы о Гражданской войне на Алтае, Залыгин обращается к судьбе Ефима Мамонтова, легендарного вожака красных партизанских отрядов... Можаев - к истории крестьянского бунта на Рязанщине, он сам родом из села Пителина Рязанской области, где в три-дцатом году мужики поднялись по набату громить советскую власть. Шукшин находит своего богатыря в Стеньке Разине, вот и название: "Я пришёл дать вам волю..." Как будто сами готовили мятеж, звали к мятежу!

В своей статье "Нравственность есть Правда" (1968 г.) писал Василий Шукшин: "Есть на Руси ещё один тип человека, в котором время, правда времени вопиет так же неистово, как в гении, так же нетерпеливо, как в талантливом, так же потаённо и неистребимо, как в мыслящем и умном... Человек этот - дурачок". Но там же: "И появляются другие герои - способные действовать. Общество, познавая само себя, обретает силы. И только так оно движется вперёд". Путь от правды к бунту куда короче; а герои, "способные действовать", как на подбор устремиться готовы даже не в гущу какой-то там борьбы за правду, а в огонь выжигающий крестьянской войны. И в огне этом погибают, а не побеждают!

Такой герой со всей подлинностью входил в другую войну, тоже народную, но праведную - там он побеждал, как отважные люди Платонова, да и все пронзительные герои военной прозы. Даже в лагерных рассказах Шаламова, когда человек выживал в самых невыносимых условиях, - это было победой над злом, подвигом. Так что в тупик и поражение утыкался сам сюжет истории, но ещё важнее: в никуда уводил неизбежный тогда уж образ "внутреннего врага". Можно сказать, появилась его тень, что обретала свои очертания с тайной верой в заговор против русского народа. Зло не рассеялось - в поединке с ним потерял себя русский богатырь. Разбойники не могут обрести праведность, а праведники причащаться кровью. Герои, способные действовать, оказывались во всех смыслах нежизнеспособны - а народ сберегался в дурачках. Да и кого знала история крестьянской войны, только Антонова и Махно? Эсер и анархист с последних рядов - это вожди народа, вдохновители его сопротивления, образ его духовной силы? Если даже так, побеждали Ленин, Троцкий, Сталин - и они становились мифом, превращались в "народных вождей". Других не отыскалось... Новых Разиных и Пугачёвых. Сознательно ли, но в поисках национальных героев крестьянские писатели ставили на это место СЕБЯ. Оно как будто предназначено для них историей, судьбой. Своей психологией, мировоззрением они врастают в своих же бунтующих героев. И мы видим превращение художников, с их талантом, в открытых вождей крестьянского сопротивления. Только это война без армий и сражений. Это трагический поединок со временем, порождением которого во многом были они же сами, в тупиках которого одиноко блуждают, запрятывая в своих праведниках и дурачках Россию, а в разбойниках - свои же страдающие души. Хотя, казалось, это был поединок с коммунистической утопией, но тогда откуда их одиночество? Как объяснить, что с её крушением, когда Россия обрела свободу, приходит ещё более гнетущее осознание бессилия, поражения?

Это и не было борьбой за свободу... Боролись за правду, требовали правды, взывали к правде... А это значило "жить народной радостью и болью, думать, как думает народ, потому что народ всегда знает Правду". По сути, они столкнулись с неспособностью своего народа преобразить жизнь. Он бездействует, но поэтому сохраняет себя, а в конце-то концов сберегает жизнь... И оказывалось, что правда - это против людей бунт... То есть против человеческой жизни бунт... Это метафизическое разрушение реальности, которое приводит к страданиям точно так же, как и прямое её разрушение, будь то революция или война. И это не прошлое вывели они на суд, а прокляли день завтрашний. Катастрофа для России приходит из будущего - вот сознание, которое вдруг побеждало!

В тупике оказался сам крестьянский вопрос, он так и не получил ответа. Был пафос общественных выступлений, вскормленный болью... Гарцевали с какими-то смелыми идеями публицисты - Стреляный, Черниченко, но их и след простыл, когда деревня потонула в мутных водах нового мира. Многое, если не всё, внушалось только верой, что стоит наделить мужиков землёй - и тогда уж деревня возродится... Владимир Солоухин: "Если бы разрешили сейчас уходить из колхоза с наделом хорошей земли, вроде как на отрубы при Столыпине, не все бы сразу, а постепенно бы потянулись. Если же нет, то надо считать, что народ мертв, что народа уже как такового и нет, а есть миллионы рабов, есть многомиллионное, потерявшее даже и понятие о достоинстве личности, о национальном достоинстве и вообще о человеческом достоинстве население страны". По сути, это вера в социальное чудо, которая вдохновляется мифом и грозит истребить саму себя, если оно тут же не будет явлено народом. Но деревня не преобразилась чудесно при Столыпине - землемеров, что должны были кроить отрубы, встречали кольями, ведь отчуждали землю для отрубщиков из общей, да притом самую лучшую... Как раз столыпинская реформа ещё тогда, в начале века, показала, что просто так мужики земли не отдадут, но и не возьмут. Только это не мифический народ, который обязан считаться "мёртвым", если не пожелает "воскреснуть", - он был, есть и будет, да вот не вдохновляется верой в собственное спасение... Примечательно, что с её утратой таким же пафосом заражалась свободомыслящая интеллигенция. Григорий Померанц: "Народа больше нет. Есть масса, сохраняющая смутную память, что когда-то она была народом и несла в себе Бога, а сейчас совершенно пустая". И вот не соглашается тогда с таким же, "мифическим", образом народа Cолженицын: "Народа - нет? И тогда, верно: уже не может быть национального возрождения?.. И что ж за надрыв! - ведь как раз замаячило: от краха всеобщего технического прогресса, по смыслу перехода к стабильной экономике, будет повсюду восстанавливаться первичная связь большинства жителей с землею, простейшими материалами, инструментами и физическим трудом (как инстинктивно ищут для себя уже сегодня многие пресыщенные горожане). Так неизбежно восстановится во всех, и передовых, странах некий наследник многочисленного крестьянства, наполнитель народного пространства, сельскохозяйственный и ремесленный (разумеется с новой, но рассредоточенной техникой) класс. А у нас - мужик "оперный" и уже не вернётся?.." И сколько прошло времени - а мужик не сдвинулся с места, стоит на своём. Борис Можаев: "Мужики ждут... Чего они ждут? - спр?сите. А возвращения земли, отобранной у их отцов и дедов советской властью. Они всё видят и хорошо понимают, что власть осталась всё той же, только вместо фуражки со звездой надела кепочку чуть-чуть набекрень. И слышат они, как новые доброхоты, позирующие перед телекамерами, орут до хрипоты в глотке, требуя вольную продажу земли". Но это ожидание своего порядка, которое тянется от века в век. Сколько же ещё будут ждать?

Шукшин писал о рассказах Василия Белова: "Любовь и сострадание, только они наводят на такую пронзительную правду". Это правда о тяготах крестьянской жизни... Только возникал тогда же вопрос о другой жизни, городской, потому что она становится идеалом для сельской молодёжи. Шукшин: "Конечно, молодому парню с десятилеткой пустовато в деревне". И сколько уж писали о том, что наполнить её нужно культурой, тогда всё станет для сельских жителей интересней, но сами же понимали: здесь другой интерес. Деревенский парень уходит в город не за культурой - а за рублём. Город рисуется враждебной бездушной средой, чудовищем "из стали, стекла, гранита, бетона, железобетона..." А лучше и удобней жить в городах: "есть где купить, есть что купить".

Конфликт города и деревни - главный для творчества крестьянских писателей. Очень точно его выразил опять же Шукшин: "грань между городом и деревней никогда не должна до конца стереться". Казалось, они воинственно оберегали эту границу, "некую патриархальность". Но мучительно было вопиющее неравенство между рабочим и колхозником. Шукшин: "Селёдочки бы - селедки доброй нет в сельмаге, сметаны нет, молока нет - ничего нет". Вот она, правда: жизнь крестьянская проходит в тяготах, чтобы накормить досыта города, где работают меньше, а получают больше. Такое недовольство было массовым уже в первые годы советской власти и во многом породило крестьянские восстания. "Царство рабочим, а крестьянину одна погибель" - вот какие приговоры выносили тогда в деревнях, а в крестьянском сознании утвердился новый враг - "рабочий класс": деревня всё отдаёт городу, рабочие земли не пашут, но хлебушек крестьянский едят - это такие же господа, только живут не в усадьбах, а в городах, получают готовую зарплату.

В этом сознании как будто сгущалась всё та же темнота пугачёвщины. Только теперь в её чёрную гущу большевики ещё подбросили дрожжи "классовой борьбы", и не было уже веры ни в революцию, которая обманула, ни в царское право, которое сами же отвергли. Она, эта борьба, начинала стремительно рушить деревню, потому что уничтожала все её связи с городом... Это они и были опорой для крестьянского хозяйства... Это без них оставалось возделывать патриархальный огород и проедать свой труд, "имеющий результат в самом себе"... Между городом и деревней только начал пульсировать обогащающий их живительный ток - и вот его не стало, всё закупорилось ненавистью, борьбой. Мужик сковырнул барина, но сковырнуть город было не под силу. Надорвался, сдался, бросился в бегство... Бежали крестьянские дети в города - но никто уже не потянулся из тех же городов в деревни, и она, жизнь, хозяйственная и культурная, остановилась. И это не грань между городом и деревней стёрлась - а пролегла пропасть, в которой теряла себя Россия. Общий исторический вывод о крестьянской трагедии звучит уже как бы поверх пафоса, в котором растворяются любовь и сострадание. Андреа Грациози в книге "Великая крестьянская война в СССР": "Вообще, поскольку сельский мир в конце концов исчез повсюду, можно задаться вопросом, что было - и до сих пор остаётся - следствием того весьма специфического способа, каким в СССР "разрешили" эту проблему. Как мы знаем, он заключался в максимальном подавлении автономного - по собственной инициативе - участия крестьян в процессе модернизации, то есть собственного исчезновения".

В советское время исследование крестьянского вопроса во всей его полноте было под запретом. История русского крестьянства до сих пор складывается из разрозненных и случайных фрагментов, она не написана, её нет. Самое главное, и до и после советского времени - это поле идейной борьбы. Но трагедия - это уничтожение жизни как таковой, а не её уклада, то есть когда уничтожается сам человек. И мы видим глубочайший конфликт идей, которые овладевают людьми одной нации и доводят их до взаимного истребления. Мы видим столкновение и трагическое крушение выросших на этих идеях утопий - и создание новых мифов, питающих ту же самую борьбу. Вопрос о будущем только углубляет раскол... И раскол этот уже не в инакомыслии, а в инаковерии. Выбор будущего и есть вопрос веры, потому что в него можно только верить. Там, где люди разъединяются, - это разъединение с Богом. Тогда уже не важно, что один разбойник, мужик, говорит: "всё поделить". А другой, думающий и мыслящий разбойник: "всё дозволено". Здесь начинается разрушение общей жизни, да и общей со всем миром, всем человечеством.