Главная страница | Номера | Именной указатель |
Цензура - это специфическая технология власти, достаточно сложная и многоуровневая и притом не сводимая к деятельности цензурных ведомств и инстанций, осуществляющих политическое руководство этими ведомствами. Цензура - это не только и не столько способ фильтрации тех или иных элементов того или иного конкретного текста (или недопущения оного текста в целом), сколько механизм регулирования властью сознания, мыслительного процесса. Иными словами, цензура призвана воздействовать не только и не столько на совокупность текстов/дискурсов, подвергаемых цензуре, но на все пространство мысли, обеспечивать введение его в рамки, приемлемые для власти, стимулировать самоцензуру.
Демократическое общество цензуру, по идее, должно уничтожить. Во всяком случае, оно лишает ее легитимности. Но нет совершенного общества, и технологические механизмы цензурирования в той или иной степени существуют в самых либеральных государствах. Не говоря уже о форсмажорных обстоятельствах.
Как любой иной механизм подавления мысли и свободы слова, а главное, механизм наказания за пренебрежение установленными властью ограничениями, цензура плодит приспособленцев, повторителей, имитаторов, в крайней точке спектра - плагиаторов.
Согласно словарю Ожегова, плагиат - это "выдача чужого произведения за свое или незаконное опубликование чужого произведения под своим именем, присвоение авторства". К этому следует добавить, что не имеет значения, присвоено авторство в целом или в частности, что плагиат признается плагиатом независимо от того, опубликовано чужое произведение или нет, и что принуждение у соавторству также преследуется как плагиат [Отметим попутно, в сноске, что по действующему законодательству Российской Федерации плагиат влечет уголовную ответственность, хотя потерпевший от плагиата может прибегнуть и к гражданско-правовым мерам защиты нарушенного авторского права].
Итак, под плагиатом подразумевается не только единообразие мысли, но единообразие мысли, сопровождающееся единообразием формы ее выражения. Как в свое время с горькой иронией сказал известный литературный критик Лев Аннинский одолевшим его подцензурным редакторам: "Ладно, ребята, -- идеи ваши, слова ваши. Но пусть моим будет порядок слов..." Плагиат - это добровольной отказ индивида, человека пишущего, от права определять хотя бы порядок слов в своем тексте. Так вот, когда мы сталкиваемся с тем, что единомыслие достигает такого предела, что даже порядок слов становится неизменяемым, то следует серьезно задуматься не только о том, почему все мыслят одинаково, - или, по крайней мере, публично манифестируют эту одинаковость, - а почему заимствуется даже форма выражения этой сущностной одинаковости.
Современное понимание плагиата связано с современным пониманием права и морали. Но представление о правовой норме изменялось на протяжении столетий, в том числе и на Руси и в России/СССР/России, весьма значительно. Скажем, в русской литературной традиции, и в частности, традиции религиозной публицистики в течение веков понятия авторства и, соответственно, плагиата (заимствования) как такового не существовало. Примеров тому множество. В конце XV века в московском митрополичьем доме даже стали составляться особые формулярники, содержавшие образцы посланий высших церковных иерархов, в нынешних терминах - своего рода пособие для плагиатора. В основу этих образцов обычно клались какие-либо конкретные послания известных церковных публицистов или иерархов. Церковные иерархи XVI века весьма часто использовали эти формулярники для составления новых посланий. Церковь рассматривает себя как властную корпорацию, которой принадлежат все "авторские права" на все религиозные тексты.
При рассмотрении этой, весьма типичной для определенного исторического времени ситуации хочу опереться на анализ Мишеля Фуко, отметившего, что дискурс в нашей культуре (Фуко говорил именно о дискурсе, а не о тексте, но у нас есть все основания применить это и к иного рода понятиям, находящимся за рамками той исследовательской парадигмы, которую создал французский философ) поначалу не был продуктом, вещью, имуществом; он был по преимуществу актом. И акт этот осуществлялся в специфическом биполярном поле священного и профанного, законного и незаконного, благоговейного и богохульного. Исторически, замечает Фуко, прежде чем стать имуществом, включенным в кругооборот собственности, дискурс был жестом, сопряженным с риском. Акт писания таил в себе возможность преступания неких принятых в том или ином обществе норм. И когда были изданы строгие законы об авторском праве, об отношениях между автором и издателем, о правах перепечатывания и т.д., то есть когда и для текстов был установлен режим собственности (что произошло к концу XVIII - началу XIX века), - тогда возможность преступания, которая прежде принадлежала акту писания, стала все больше принимать вид императива, свойственного литературе [См.: Фуко М. Что такое автор? Выступление на заседании Французского философского общества 22 февраля 1969 г.].
Именно автор, а отнюдь не "плагиатор" был фигурой, преступающей существующие в обществе нормы: "У текстов, книг, дискурсов устанавливалась принадлежность действительным авторам (отличным от мифических персонажей, отличным от великих фигур - освященных и освящающих) поначалу в той мере, в какой автор мог быть наказан, то есть в той мере, в какой дискурсы эти могли быть преступающими" [Там же (выделено мной. - С.К.)].
"Плагиат" иерархов Русской Православной Церкви XVI в., упомянутые выше формулярники - это следствие страха преступить, стремления сделать акт письма безопасным, стремление быть не-автором. И это стремление к безопасности было не только ненаказуемым - оно было в какой-то мере даже поощряемым. Закон признавал право собственности, весьма жестко защищал его, но культура крайне ограничивала право того же собственника на выражение индивидуальных идей - и, следовательно (до определенного момента), была безразлична к защите индивидуального авторства. Не автор выражал свою личную идею, а общепринятая, универсальная идея выражала себя посредством множества текстов, авторство которых зачастую не имело значения. Так что, скажем, тексты новгородского архиепископа Феодосия, одного из наиболее известных и плодовитых религиозных писателей XVI века, как это доказано историками, присваивавшего фрагменты других церковных писателей (митрополита всея Руси Макария, игумена Памфила, митрополита Кирилла II, Иосифа Волоцкого) [См., например: Зимин А.А. И.С.Пересветов и его современники. М., 1958. С.81-82.] - это не авторские тексты, это тексты церкви и, в конечном счете, тексты власти.
В этой системе властных координат автор (автор в полном смысле слова, то есть человек мыслящий, человек, не боящийся преступить, сломать каноны) - преступник. Так что авторов еретических посланий средневековой Руси, анонимных полемистов и т. д. не цензурируют, а выявляют, ловят и сажают: в крутые средневековые времена - на кол, в более поздние - за решетку (как например, авторов самиздата второй половины XX века).
Плагиатор же - не автор, а квази- или псевдоавтор, фигура терпимая и не опасная для власти. Плагиат представляет угрозу только для гражданского общества, поскольку разъедает его моральные и экономические основы, начиная с основополагающего принципа частной собственности.
Еще раз подчеркну: в архаическом правовом и властном пространстве не существовало цензуры, да и инструментальные средства распространения преступных или, скорее, преступающих текстов/дискурсов, кои цензура призвана фильтровать и контролировать, были минимальны (во всяком случае, до начала массового книгопечатания и появления первых газет и журналов). Был текст власти, был голос власти, посредством которого доводились до подданных тексты/указы/установления власти, - и были антивластные голоса, подлежащие не цензурированию, а уничтожению, причем уничтожению не институциональному, типа разгрома канала НТВ или закрытия канала ТВС, а самому непосредственному, через разрыв их телесной, физической оболочки их носителей. Реакцией власти на пренебрежение ее, властными, установлениями в отношении того, что можно и что нельзя, была процедура наказания, казни в самом широком смысле слова. В этом историческом контексте цензура представляется относительно прогрессивным и цивилизованным институтом, до которого каждому обществу, выходящему из состояния властной и культурной архаики, предстояло еще дорасти.
Что же касается самоцензуры, также являющейся продуктом глобального технологического (властного) механизма, то ее нужно рассматривать как порождение не только и не столько цензуры. Потенциальный автор, подвергая себя самоцензуре, равным образом исходит из того, что тот или иной пассаж редактор "все равно" снимет, вымарает - и из опасения, что редакция, не дай бог, недоглядит, и крамола (или то, что некими, порой весьма недалекими фигурантами власти может быть сочтено крамолой) вылетит в свет. Точно так же плагиатор. Адаптируя свою мысль и формулируя ее применительно к стандартам, установленным властью и, в качестве предельно возможной адаптации, заимствуя чужой, но уже одобренный властью текст, он опасается не столько цензуры, которая не пропустит его текст в печать, сколько сбоя в цензурном механизме, в механизме профилактики, в силу которого его - не крамольные, не антивластные, а просто недостаточно идеологически стерильные - тексты будут обнародованы, и он столкнется уже не с механизмом цензуры, а с механизмом наказания за проступок перед властью, с процедурой "казни". Плагиатором движет страх перед "казнью" или оттесненный в глубины подсознания, полустертый след этого страха. Или - вполне рациональное представление о том, что историческое время может обратиться вспять, и преодоленная, казалось бы, архаика, практика внецензурного наказания, может вернуться.
В этом контексте плагиат выступает как стремление снять с себя ответственность, минимизировать риск авторства, то есть именно как выплеск властной архаики, атавизм, рудимент моносубъектного общества.
Или - как и стремление заслониться авторитетом, спрятаться за некоей непогрешимой фигурой, за фигурой сверхавтора, пусть и присваивая, по сути или и по форме, и по сути, тексты некоего авторитета. Правда, как отметил в свое время Фуко, представления о наличии автора как признаке истинности или ложности текста исторически изменялись. Если попытаться достаточно сложную мысль французского философа изложить просто, то она сводится к тому, что в определенное время, а именно в средние века, тексты, которые мы сегодня называем литературными (рассказы, сказки, эпопеи, трагедии, комедии), принимались, пускались в обращение и приобретали значимость без того, чтобы ставился вопрос об их авторе. Их анонимность не вызывала затруднений. В то же время тексты, которые мы сегодня назвали бы научными (трактующие вопросы астрономии, медицины, естественных наук и т. п.), воспринимались как нечто, что несет ценность истины, только если они были маркированы именем автора. Ремарки типа "Гиппократ сказал", "Плиний рассказывает" были индикаторами, которыми маркировались дискурсы, дабы быть принятыми в качестве доказанных. По мнению Фуко, в XVI или в XVIII веке произошло своего рода переворачивание; научные дискурсы стали приниматься в анонимности установленной или заново доказываемой истины, тогда как литературные тексты, наоборот, воспринимались, только если функционировали как тексты авторские [См. Фуко М. Указ. Соч.].
В нашей стране в известное время произошло своего рода обратное переворачивание, предполагавшее возврат к архаической, средневековой оценке ценности и достоверности текстов. Если "Маркс сказал", а "Ленин подчеркнул" - это сказанное и подчеркнутое считалось научной истиной. Между прочим, в советское время в редакциях автора заставляли расписываться на полях сверстанного материала возле цитат классиков марксизма; таким образом функционировал двойной механизм перемещения ответственности: с автора - на классиков и с редакции - на автора.
Словом, чужой текст (и интеллектуальный продукт в широком смысле слова) заимствуется из страха, из разумной осторожности; очевидно, также и из карьерного рвения и расчета, и из энтузиастического растворения, реального или имитируемого, в каноническом тексте, этом специфическом продукте жизнедеятельности власти.
Забавно однако, что с определенного момента (особенно в ситуации эрозии властных технологий и нарастания фиктивности власти в конце 60-х - 70-х годах и в предперестроечные годы [Этому посвящен ряд публикаций автора, в частности: Королев С.А. Студенческое общежитие "периода застоя". Эрозия регламентирующих технологий //Свободная мысль - XXI. 2003. 7; Королев С.А. Коммунальные структуры переходного времени: власть вне контроля? // Россия и современный мир. 2003.]) плагиаторство выступает, помимо всего прочего, как некая форма реализации здравого смысла, способ рационального поведения, экономии социальной энергии, сходная с вполне законным нежеланием не копать траншею рядом с траншеей уже выкопанной и, в силу этого факта, могущей быть использованной.
Ведь если невозможна самостоятельная мысль, то зачем тогда стремиться к индивидуальной форме выражения? Пусть только даже формально, не по сути, а по букве отличающейся от прочих форм? Как там у классика? Зачем самому трудиться, новые пьесы писать? Разве уж и пьес не стало? Начнешь играть - в двадцать лет всех не переиграешь. Зачем же тревожиться сочинять?.. И если при идентичной, энтузиастической или, по крайней мере, конформистской по отношению к власти, сути поведения никто не требует его индивидуальной формы, то зачем тогда требовать индивидуальной формы от поступка текстуального?
И если текст собирается из готовых и утвержденных властью клише, то зачем искать оригинальную их комбинацию? Если все как один требуют истребить врагов народа как бешеных собак (и никто - как ядовитых скорпионов), если все клеймят гнилой либерализм (и никогда - тухлый, прогнивший или заплесневелый), если главным врагом являются безродные космополиты (и ни в коем случае - космополиты чуже- или инородные), то зачем индивидуальная форма текста как такового? И если индивид растворен в моносубъекте, каковым является власть, то как можно требовать от него даже минимальных проявлений субъектности в акте письма?
Очевидно, что представление о плагиате как о чем-то, подлежащем осуждению, было нонсенсом в той системе власти, какая существовала в нашей стране на протяжении семи десятилетий после 1917 года, оно было рудиментом неких формально признаваемых, но в целом чуждых системе представлений о демократии, морали и, даже страшно сказать, собственности, пусть и о собственности на продукт своего творческого, интеллектуального труда. Именно подобное парадоксальным образом вписанное в советские структуры рудиментное сознание уходящего, уничтожаемого гражданского общества и сделало возможным как появление немыслимой и не имевшей шансов стать действующей советской Конституции 1936 г., так и некоей формальной делегитимизации плагиата.
Однако плагиат, "присвоение чужого произведения, полное или частичное", никогда не рассматривался властью по аналогии с присвоением личной или государственной собственности, то есть как хищение, воровство и т. д., поскольку в ситуации перемещения каких-то фрагментов из текста автора X в текст автора Y, невзирая на все юридические квазиустановления, не имело места нарушение прав единственного суверенного субъекта права, власти. Такого рода плагиат - с высот высшей власти - казался, вероятно, чем-то вроде перемещения яиц в одной большой кастрюле, пересаживания с места на место яблоневых саженцев в одном большом саду, передвижения мебели в одном большом здании, запуска автобусов с одним номером маршрута по другому, возможно, более перегруженному маршруту - но в одном большом городе...
Как известно, плагиат особенно расцвел в процессе тиражирования явленных миру с благословения власти идеологических текстов. С точки зрения власти, идеологический плагиат, в сущности, плагиатом не является, поскольку специфика официальной государственной идеологии в том, что она тотальна по своим интенциям и стремится заполнить собой все идеологическое пространство. Плагиатор и заполняет это пространство, способствует в меру своих сил выполнению этой задачи, нарушая, правда, при этом частные, процедурные правила его заполнения, на что власть, естественно, готова закрыть глаза.
Не случайно в советской системе, где существовала как формально-юридическая система наказания (прокуратура, суды), так и параллельная и более эффективная в известных случаях партийно-политическая структура вразумления (парткомы, бюро райкомов, обкомов, контрольные комиссии и т. д.), трудно припомнить примеры как судебных санкций за плагиат, так и - хотя бы - выговоров по партийной линии. Плагиатор оставался для власти фигурой социально близкой. Своими действиями он фиксировал, утверждал и переутверждал исключительное, монопольное право на текст, на мысль одного всесильного и всепроникающего субъекта - власти. Потерпевшие от плагиата такого права не имели и, по большому счету, претендовать на него не смели.
Так что запрет на плагиат в советской системе - это не охрана права личности на интеллектуальное творчество и результаты этого творчества: последнее возможно только при условии хотя бы некоторой свободы интеллектуальной деятельности. Напротив, плагиат здесь - лишь запрет для индивидуальных, случайных текстов становится образцом и предметом копирования.
Подобным образцом может быть только текст власти. Текст власти абсолютен. Если фигура власти изрекает нечто, это изреченное автоматически становится мудрым, гениальным, великим, несравненным, словом, вкладом в творческое развитие того-сего. Критике и даже осмыслению текст власти не подлежит. Он подлежит тиражированию в газетах, заучиванию наизусть школьниками, вывешиванию на транспарантах, повторению с уважительной и подобострастной ссылкой на великого и несравненного автора. Цензурированию, отсечению, выжиганию каленым железом подлежит все то, что противоречит тексту власти, разъедает, разрушает его. Но абсолютность текста власти предполагает и право создающей текст власти включать в него любые другие тексты, созданные любыми субъектами, наличествующими в гражданском обществе. Власть имеет право на присвоение всех ресурсов общества, любых ресурсов, в том числе и интеллектуального происхождения.
Из этого между прочим следует, что присвоение себе права на плагиат означает утверждение своего текста как текста власти, а себя - как фигуры власти. Или приближение своего индивидуального, с обозначением автора, текста к канону текста власти. И одновременно - возвышение своего статуса, узурпация права на стирание имени фактического автора. В последние, уже постсоветские, годы немалое количество фигур власти было замечено в плагиате: и покойный генерал Лебедь, и бывший президент Якутии Михаил Николаев, и мэр Москвы Юрий Лужков; на постсоветском пространстве - руководитель администрации президента Украины Владимир Литвин и председатель Верховной Рады Автономной Республики Крым Леонид Грач...
Корпус текстов власти - это пирамида, которую строит масса безымянных строителей-текстовиков; лишь на самой вершине этой пирамиды возможно разглядеть нечто индивидуальное: либо адресованные самому себе - и самим собой отвечаемые сталинские вопросы, образчики примитивной семинарской риторики; либо немыслимые, непредсказуемые хрущевские эскапады, неизбывные перлы типа "мОлодежь", "свеклА", "пидарасы" и "Кузькина мать"; либо горбачевский суетливый южнорусский говорок, все эти "нАчать" и "прИнять", либо ельцинские тяжеловесные загогулины...
Как заметил когда-то Валерий Подорога, "текст власти должен быть абсолютно безответствен" [Бессознательное власти. Беседа с В.А.Подорогой // Бюрократия и общество. М., 1991. С.81.]. Безответствен - и потому максимально деиндивидуализирован. Ельцин сказал однажды: не сдержу слова - лягу на рельсы. И сколько потом имел случаев пожалеть об этом неосторожном, но не лишенном яркости пассаже, не в лучшую минуту сорвавшемся с языка. Сколько ему эти рельсы поминали, сколько тыкали ими в глаза. Как и двумя "Волгами" за ваучер. А если бы он сказал: мы приложим все усилия, сделаем все возможное... Все осуществим в интересах народа, удовлетворим, понимаешь, его материальные потребности, примем меры - и через год никто бы и не вспомнил, было нечто такое сказано первым российским президентом бастующим шахтерам, или вполне законопослушным ткачихам, или это было сказано кем-то другим и по какому-то иному поводу, и уже невозможно вспомнить, где, когда...
Хотя безответственность текста (как, естественно, и голоса) власти - это не только невозможность попенять имяреку за неосторожно, размашисто брошенные слова. По большому счету, это возможность не отвечать за написанное, сказанное и содеянное. За те же обещания, данные вблизи рельсовых путей, в конце концов. Не отвечать вообще. Независимо от запоминающейся или незапоминающейся формы.
При этом текст власти - многолик и многообразен. Это отнюдь не только то, что публиковалось на первой странице газеты "Правда". И плагиат текстов власти - это не только инкорпорирование явных идеологических фрагментов в свои статьи и книги. Наверное, самая ранняя форма идеологического плагиата, с которой сталкивался и которую использовал советский человек, - это эталонное школьное сочинение. Все помнят фотографические шпаргалки, продававшиеся темными личностями школьникам и абитуриентам вузов: "Образ Чацкого" или "Образ Нагульнова"... Интеллектуальный продукт, ничем, в сущности, не отличавшийся от формулярников, фабриковавшихся на митрополичьем дворе в далеком XVI веке.
И эти шпаргалки, разумеется, - не что иное, как эманация власти. Поскольку они задают ту позицию видения, с которой гражданин страны только и имеет право смотреть на реалии жизни, отображенные в литературе и, следовательно, на самое эту жизнь, позицию, задающую стиль и тип мышления.
В советское время у нас в нашей стране возник и развился еще один вид плагиата, обозначаемый обычно не лишенным национального колорита неологизмом: за-авторство. Я даже не говорю здесь об удостоенных Ленинской премии по литературе "Целине", "Возрождении" и "Малой земле", якобы сочиненных тогдашним генсеком, и тому подобных опусах. Речь идет о том, что, помимо Вождя, тоталитарный режим породил целую иерархию "фигур власти": был признанный властью главный, лучший писатель, поэт, философ, режиссер, журналист, архитектор, скульптор, художник; близ вершины этой иерархической пирамиды находилось несколько десятков фигур меньшего масштаба, но также освященных и признанных официальными властными структурами. Эти люди не относились к обожествляемым столпам режима; их портреты в праздники не вывешивались на фронтонах зданий, не украшали стены школьных классов; они не появлялись на трибуне Мавзолея, разве что на низеньких трибунах рядом с ним. Написанные, произнесенные, напечатанные ими тексты - книги, речи, статьи, романы, пьесы и т.д. - не были текстами власти в полном смысле слова, скорее это были интерпретации и реинтерпретации первоначальных текстов или вроде бы самостоятельные (часто не идеологические по видимости, а как бы чисто художественные) тексты, выдержанные в духе изначальных текстов власти, пропагандирующие их, передающие их суть и смысл.
Однако превращение этих фигурантов из разных сфер жизни в фигуры политические и полуполитические быстро отбивало у них желание тратить золотое время своей жизни, жизни, официально признанной государственно-значимой, на процесс самостоятельного творчества, даже в посильных для них формах. Более того, некоторые из них, сделав в СССР фантастические карьеры, не обладали минимальными профессиональными знаниями и способностями, необходимыми даже для самого примитивного, идеологизированного, ставящего перед собой прежде всего агитационные цели научного или художественного творчества. Но главное - их статус пусть вторичных, но все же столпов режима был несовместим с любого рода индивидуализацией, в том числе и с созданием индивидуальных текстов. Голоса власти должны сливаться в один неодолимый голос, где отдельные баритоны-тенора-фальцеты неразличимы. В этой ситуации создавался механизм за-авторства, формировались целые бригады, отделы, институты, призванные обеспечивать идеями и текстами вышедшие на авансцену "фигуры власти". Наиболее заметно это было в послевоенной Академии наук СССР, где подобная практика, отнюдь не представлявшая секрета для курирующих ее подразделений во властных инстанциях (в том же агитпропе или отделе науки ЦК КПСС), продолжалась (во всяком случае) вплоть до первых лет перестройки, а кое-где и после рубежного 1991 г.
Демократизация советского/российского общества, воспрещение цензуры не сопровождалось созданием необходимых общественных механизмов контроля, присущих развитому гражданскому обществу. Это, впрочем, не только проблема постцензурного развития СМИ, литературы и искусства, но глобальная общественная проблема. Устранение авторитарных барьеров не порождает автоматически демократических механизмов, присущих гражданскому обществу, и часто ведет к криминализации, хаосу и возрождению доцивилизационной архаики.
Сегодня плагиат, плагиат в чисто юридическом понимании термина, - значительный и практически легализованный сектор псевдоинтеллектуальной деятельности. Более того, плагиат стал массовым явлением. Скажем, сегодня легко доступны тексты дипломных и курсовых работ из интернета. Зачем трудиться новые пьесы сочинять... и т. д.? Где-то, правда, считают, что если и сочинять пьесы, то только новые. В том же интернете мы обнаружим массу сообщений о намерениях университетов, прежде всего, западных, наказывать студентов за акт плагиата, недобросовестность при составлении докладов, курсовых и дипломных работ, о создании специальных компьютерных программ, определяющих факт плагиата из интернет-источников. Предполагается, что преподаватели и университетская администрация будут выявлять плагиаторов и наказывать их, вплоть до исключения. Но это - Запад. А если преподаватель за некоторую мзду сам приносит студенту готовый текст защищенной ранее чужой курсовой или дипломной работы и потом сам эту работу и оценивает, как это происходит у нас в России?.. Зло, которое распространилось чрезвычайно, особенно во второразрядных вузах, где учатся ради "корочек", любых корочек с любыми оценками. Мелкие и мельчайшие подпольные "жучки", изготавливавшие некогда фотографическим способом тексты-шпаргалки школьных сочинений, отдыхают. Конечно, это уже не только плагиат, но и коррупция, но коррупция - это ведь не что иное, как одна из наиболее древних властных технологий, средство выживания власти, как и цензура...
Возможно эта мысль покажется спорной, возможно, она, напротив, покажется банальностью, но противостояние оживающей, как полудохлая перееханная автомобилем змея, цензуре, скрытой, а теперь уже нередко открытой, может быть осуществлено как в форме ее делегитимации, соотнесения ее с действующими (пока еще) юридическими нормами, так и в форме создания неких общественных механизмов, выполняющих роль морального фильтра и в известной мере являющихся гражданской альтернативой цензуре.
Я говорю здесь только и исключительно об акциях и позиции общества, об общественных механизмах, да и то без большого оптимизма, ибо общество наше весьма деградировало и в значительной степени заслуживает той власти, которую имеет. Как сказал один красноречивый функционер "Единой России": "Народ выбрал стабильную стабильность. Народ выбрал то, что он выбрал". О власти и о государственных правовых механизмах, в частности, судебных, я не говорю совсем, потому что, на мой субъективный взгляд, нынешняя власть - безнадежна, а попытки введения цензуры - явным образом противозаконные - представляют собой осознанную и организованную противозаконность. Так что апеллировать к сознательно и систематически нарушающим закон инстанциям с тем, чтобы они, упомянутые инстанции, нормы права соблюдали, - своеобразный вид мазохизма. Все это уже было, и несколько десятков диссидентов, рискуя свободой, а часто и жизнью, требовали от власти соблюдения ею же, властью, принятой Конституции... Не преуменьшая исторической роли и мужества этих людей, скажу, что запрыгнуть второй раз в эту - не колесницу, а, скорее, телегу истории - было бы делом совсем уж удручающим. Разве что иногда, эстетики ради, чтобы доставить себе удовольствие ткнуть ее, власть, в ее собственные экскременты, как нашкодившего, сделавшего лужу на полу котенка... Но в целом апеллировать к власти - бессмысленно. Она творит то, что творит.