Index

Геннадий Жаворонков

Моя армия

Смотрю на наших солдатиков в Грозном, в Ведено. В косынках, расхристанные, оружие снято с предохранителя, нацелено на проходящих мимо людей. Они ненавидят меня -- в штатском, они не знают, кто друг, а кто враг.

Мы такими не были в своей солдатской юности...

Сам себя ловлю на мысли, что вру. Были, сволочь, были! И я, и мои армейские одногодки.

В начале пятидесятых годов минувшего века у нас -- Гаврошей московских улиц -- вполне сформировалось имперское сознание. Мы были уверены, что маршал Жуков (именно Жуков, а не Сталин!) специально заманил немцев под Москву, где играючи разбил их и гнал до самого Берлина. А что так долго -- так дорога неблизкая. Причем они к нам на машинах, а мы к ним -- пешком, пешком. Медленно, но надежно. Что Сталин (именно Сталин) не дал Жукову пройти всю Европу и в этом был предельно не прав, потому что мы бы тогда зажили ой-ей-ей как! Что американцы умеют воевать только тушенкой, а англичане -- отсиживаться на своем острове-авианосце. Короче, что наша армия -- самая сильная в мире, что в ней интересно и выгодно воевать (вон сколько добра притащили из Европы победители!), но скучно и бесцельно отсиживаться в ней в мирное время.

К концу пятидесятых, несмотря на киноагитки "Максим Перепелица" и "Солдат Иван Бровкин", в Советскую Армию особо никто не рвался, кроме деревенских юношей. Желание деревенских ребят было вполне мотивированно: они мечтали получить "пачпорт" хотя бы в виде солдатской книжки, с которой, после выполнения священного долга, могли уехать на все четыре стороны.

Так что ностальгический вопль нынешних генералов о былой поголовной любви к армии -- миф.

Меня загребли в армию в 1960 году. Друзья провожали не на три года, а навсегда, зная мой диковатый характер, -- либо убьют, либо сяду. Мой сверстник, ушедший служить на год раньше, написал мне, не стесняясь плагиата: "До свиданья, друг мой, до свиданья!" Он был уверен, что эта машина поломает меня. А сломленным он видеть меня не желал.

Отправляли нас, призывников шестидесятых, привычно, как и всех -- с железнодорожных путей Красная Пресня. Там же испокон веков формируются составы в лагеря и тюрьмы. Мы, конечно, не ждали купейных вагонов, но вонючие и грязные телятники с соломой на нарах поразили всех. Кто-то из опытных призывников шепнул мне, что выбирать надо верхние нары и ложиться головой по ходу поезда. Я был благодарен советчику до самого города Ровно, куда нас везли аж четыре дня. На "нижних" все время что-то сыпалось и лилось. Труднее было с "головой вперед", потому что поезд все время менял направление, словно скрывая свою цель от досужных шпионов. Курс молодого бойца заключался лишь в постоянной разгрузке угля, шагистике и уборке территории. По тому, что нам выдали яловые, а не кирзовые сапоги и кожаные ремни, знатоки определили, что дальше нас будут гнать в "братские" страны -- либо в Венгрию, либо в Польшу, либо в Германию.

И они оказались правы. Нас в тех же или похожих на те телятниках погнали в ГСВГ (Группу советских войск в Германии). Двери вагонов были плотно закрыты и распахивались лишь по случаю кормежки или оправки. Мне навсегда запомнится пятичасовой безостановочный перегон, когда вагон буквально стонал от пучившихся животов (перловка на комбижире не для всех оказалась привычной едой). Поезд тормознул только на вокзале Лодзь. Все вывалились из вагонов и побежали к туалетам. Но скольких человек он мог вместить? И скоренько отправленный поезд оставил изумленным полякам сплошь загаженный нашими испражнениями перрон.

Торопливо миновав все фильтрационные пункты, мы оказались в части и мгновенно подверглись разбойничьему налету старослужащих. Наши новенькие ремни оказались старенькими, часы продавались за бесценок -- за батон хлеба.

Дедовщины тогда еще не было, но была стариковщина. Могли отвесить тебе по заднице ложкой или половником, посвящая в бойцы, -- и все. Не больно, но унизительно. И все это притом, что в Германию отбирали призывников только из России, Украины и Белоруссии и -- ни-ни! -- без судимостей.

Всех этих прелестей я избежал случайно. Среди всех насмерть запуганных призывников меня вдруг вызыркал командир роты связи капитан Горячев и увел к радистам. Изучив мою анкету, радостно спросил:

-- Поэт? (Меня призвали с заочного отделения Литинститута).

-- Начинающий...

-- Вот и начинай! Есть у нас среди солдат третьего года службы такой Панасюк. Материальную часть радиостанции не знает, а вот матерится как извозчик. Ну-ка сочини на него эпиграмму, а то завтра проверка стенгазет, и первое место нам не помешает. Иди к нему и выдай стихотворную сатиру.

Я никогда не писал эпиграмм, да и юмором меня Бог обидел, но объяснять все это ротному было бесполезно. Промучившись три часа, выдавил из себя под страхом позора четверостишие:

"Вот Панасюк, ума -- палата!

По схеме так ответил он:

Силен я лишь по части мата,

А по матчасти не силен".

Все это было конечно же чудовищной графоманией. Но ротному и старшине жутко понравилось, и они ржали как лошади, хлопали меня поощрительно по плечу и повторяли:

-- Гляди-ка, точно поэт. Пушкин, мать твою за ногу!

Потом старшина повел меня на ужин, который для всех уже кончился. Но меня накормили двойным, после того как старшина прочитал им мои убогие вирши.

-- Вот он, это? Ну, строчила! Вот так, прямо из головы?

-- Мгновенно, -- врал старшина. -- Не отходя от кассы. Поэт!

Я мрачно хлебал баланду и печально думал, что вполне смогу схлопотать по морде от Панасюка. И по нашим дворовым понятиям это будет законно. За что я обидел человека, которого никогда не видел? Обидел, даже оскорбил, ради того, чтобы доказать умение рифмоплетствовать.

В роте ко мне подошел здоровенный ефрейтор, спросил:

-- Ты, что ли, поэт?

-- Я. Бей, все законно!

Он был ошарашен.

-- За что?

-- Так я нагородил про тебя ерунды...

-- Ерунды? Да про меня еще никто стихов не писал! Я уже этот стих девушке своей отослал. Пацаны кипятком от зависти писают. Головяшкин аж чуть не плачет, ему же жениться хочется, а она ни да, ни нет. Ты бы про него чего-нибудь черкнул в газету! И ты вот что... Если кто тронет, сразу ко мне -- быстренько разберусь.

Скоро об эпиграмме знал уже весь полк. Я получил кликуху "поэт". И меня зауважали. Свой поэт в полку -- штука редкостная и, как оказалось, небесполезная.

Весь полк был разделен на землячества по национальному принципу или областной принадлежности. Между землячествами происходили разборки и порой весьма серьезные.

Пригородный район Дрездена, где дислоцировалась моя часть, с наступлением темноты в страхе замирал. Ни высокий забор, ни колючая проволока, ни часовые на вышках не могли уберечь предместье от ночных самовольщиков, уходящих из полка на грабежи и насилия. Запросы были простенькие -- водка и женщины, причем любого возраста.

Оправдать это невозможно. Но хотя бы попытаться понять...

Три года за проволокой с выходом только на учения (увольнительные были большим исключением даже для избранных). Не видя семьи, в нечеловеческих условиях, не получая элементарных радостей, ощущая их только в письмах и бандеролях в один кг раз в месяц.

Кто из высокого начальства подумал об этом? Поразмышлял над тем, что в звериных условиях человек становится зверем?

Не все, конечно, но многие...

А может, мы и требовались именно такие? Чтобы в нужный момент вдруг выпустить и на кого-то натравить? Может, это не просчет, не недомыслие, а мысль?

И недокармливать нас -- тоже мысль. Три года мы не видели ни сливочного масла, ни белого хлеба.

Многим писали в письмах (особенно деревенским), что вот дом развалился, председатель не дал дров, сена, некому заступиться. Они шли к замполиту, отпрашиваясь на коротенький отпуск. Он отмахивался: "Всем трудно, не на курорт приехали!"

Что значит всем, когда трудно моей матери? Конкретно ей!

Отпуска были необычайной редкостью. Да и ездили в них только сержанты, отличившиеся своим волкодавством, сверхтребовательностью, а значит, прямым унижением солдат и издевательством над ними. Их все ненавидели, но особенно ненавидели замполитов, у которых было бесполезно искать защиты. Так и вылизывали гальюны языком слабые, так и не вылезали из нарядов и гауптвахт гордые, все еще пытающиеся сохранить свое достоинство. Бывало, и постреливали во время учений в спины садистов сержантов и офицеров. Это было, конечно, ЧП, и наезжали проверяющие из Москвы, но их быстренько задабривали заграничными дарушками. А солдат... Что солдат? --Мусор. Так что отцов командиров, за которых в огонь и в воду, было не так чтобы много...

В 1995 году мой друг Мусса в Грозном спросит меня, глядя из окна на проходящих мимо солдат (то ли наступающая, то ли отступающая армия):

-- Геныч, -- почти враждебно, -- ты тоже считаешь, что эти могут нас покорить? Они нас могут только убить!

Я поднял стакан с водкой (Мусса не пил -- Рамазан):

-- С каких пор ты считаешь меня идиотом?

Он кивнул, не извиняясь за нанесенную мне обиду. Он смотрел на раскачивающуюся люстру. Грозный бомбили так, что дом дрожал, как больной малярией.

На моих глазах в Грозном к дому богатого чеченца подкатил БМП, солдаты выкинули из машины ящики со снарядами и загрузились телетехникой и другим барахлом.

-- Боже, это я?

-- Ты, ты, не отрекайся!

-- А я и не отрекаюсь...

В шестидесятые мы, голодные волки, были озлоблены не только на начальство, но и на страну ГДР, которая не могла защитить себя сама и "позвала" для этого нас...

Пьяный сержант Калина, восстанавливающий со своим взводом дорогу, разрушенную танками после учений, крушил на своем пути все: велосипеды на стоянках, окна домов в деревне.

Из леса, где я "играл" с другими радистами в военные радиоигры, меня вызывали знакомые немцы: "Уйми его, мы не хотим вмешивать полицию!"

Я пошел на Калину без дубья.

-- Уйди, они убили моего отца!

-- Не они, -- сказал я, мысленно прощаясь с жизнью.

-- Значит, их отцы!

-- Калина, -- сказал я, -- отца дубьем не вернешь!

Калина вдруг бросил лесину и заплакал, уткнувшись мне в грудь.

Я знал, о чем он плакал. Не об отце, которого никогда не видел. Он о себе плакал, о поломанной жизни. На "воле" у его жены родился ребенок. Не от него...

Я ненавидел свою армию. А она меня. Она хотела меня уничтожить, а я хотел выжить. Мы не могли сосуществовать и все же сосуществовали...

Странно и нетипично, даже "старики" не обзывали меня салагой. Отпахивались на мне по-другому. Солдатики просили сочинять письма заочницам, труд благодарный, но ох какой тяжкий! Отсутствие в 18--21 год возможности любить по-настоящему заменялось эрзац-любовью.

Офицеры "толкали" бензин немцам за полцены, ломали в казармах деревянные полы, чтобы упаковать пианино и отправить его на Родину. Все это была малая, но спекуляция. Это потом она перерастет в большую, из-за любопытства к которой погибнет Дмитрий Холодов.

Но готовы ли были мы тогда к какой-то войне? Нет, даже к малой, хотя в Германию гнали самую лучшую технику. Я был радистом командира полка на современнейшем БТРе. Из пяти радиостанций у меня работало только три, остальные еще до моего прихода в армию были отправлены на починку куда-то в дивизию (я так и не увидел их никогда). И случись что, мой командир полка не имел бы связи с авиацией, многоканальной связи, позволяющей уйти от глушения. На полковой сети связи, где я нес дежурство через день, стояли трофейные аккумуляторы, способные без подзарядки проработать только полчаса. Без электросети они были ноль, а сеть наверняка бы вырубилась в первые же часы войны.

В ночь на 13 августа 1961 года нас подняли по тревоге, выдали боевой комплект оружия. Мы поняли: это не учение, это война.

Моя машина с командирскими рациями, как и было положено, уходила из расположения последней.

Да, кругом была война. Полк не мог толком выйти в район сосредоточения. Перевернулось несколько БТРов, один врезался в дуб. Стоны, плач, мат командиров.

По-другому и быть не могло. У нас только что сменили командира полка, которого все звали Батей. Не по традиции, а из уважения к его военной хватке и за справедливость. Мне легко было быть у него радистом. Я про многое ему смел рассказывать...

Он угрюмо молчал. Потом говорил, не стесняясь водилы: "Что я могу поделать? Мы опять не готовы к войне... Начальство -- сволочь, ворует у собственных солдат. У страны своей нищей ворует. Кому нужна такая огромная армия, состоящая из людского мяса? За такую, как у тебя, радиостанцию я бы и проектировщиков, и исполнителей давно бы посадил. А они премии получают. Случись война, потеряй я связь, сколько пацанов зазря погибнет! Все сверху талдычат о реформе, а где она? Понатыкали опять комиссаров руки командирам вязать и бездельничать".

На каком-то политзанятии я от скуки от бормотежа замполита подполковника Бурыкина накатал незатейливую басенку: "Осла спокон веков считали дураком, но вот однажды выбрали в партком. Потом повыше, а потом, за дружеской беседой у корыта, назначили на должность замполита. Сначала шло без ругани, без драки, осел строчил ненужные бумаги, но по-ослиному он больше не кричал, лишь холодно презрительно молчал. Ведь поговорки старой не сотрешь: молчи, осел, -- за умного сойдешь. И т.д. Написал я это, не подумавши, на промокашке, и пустил по рядам. Бумажка не вернулась, а переписывалась и ходила по полку. Грозило это мне невесть чем... Но ни один стукачик о басне Бурыкину не донес. А ведь дошла бумажка и до жен офицеров, они и мужьям ее зачитывали, но никто не выдал. Батя тогда, как бы вскользь, сказал мне: "Ты поосторожней с политикой иль про газетку забыл?"

Я и не забыл. В одном из батальонов Бурыкин в подшивке газет углядел разрисованного Хрущева с подписью "Жирный козел". Дознаватели аж из Москвы приехали и дознали-таки. И исчез солдатик в неизвестном направлении.

А Батя все бредил и бредил реформами, все писал куда-то, что-то предлагал. Его, может, и читали, но армию реформировали только чудачествами. Повелели вдруг всем фронтовикам заочно окончить десять классов и засунули в школу и полковников, и старшин.

Мне эта реформа дорого обошлась. Как-то выкликнул меня дневальный к начальнику штаба. Я шел и тревожно думал: чего это я понадобился подполковнику? Для меня и ефрейтор большой начальник, а тут...

Вошел, доложил по форме, хотя довольно-таки развязно. Он критически оглядел меня (я злорадно подумал: не придерешься, меня вся рота перед отправкой к тебе заправляла). А начштаба задумчиво уставился на мои погоны со вставленными в них фибрами и сказал:

-- Так вот куда запасной бархатный занавес из клуба пропал...

Во мне все похолодело, даже глаза. Занавес точно увели "старики". Кусок его незаслуженно достался и мне. Впрочем, что значит незаслуженно? Они сами мне его принесли и вручили в знак признания и уважения за то, что я своими письмами заочницам вызывал любовь к служивым. Салаге, конечно, бархат не положен. А если, не дай бог, посмеет, то всю задницу пряжкой ремня иссекут нешуточно. Такие погоны -- это знак стариковщины, неприкасаемости. Но мне приходилось ездить по другим частям, ночевать в неродных казармах. Бархат оберегал меня от стариковщины: кто полезет смотреть солдатскую книжку, когда у человека такие погоны. Так что не для форса они мне были нужны, а для самозащиты от непредвиденных унижений.

В моем воображении замаячила гауптвахта. Конечно, я не выдам "укротителей" клубного занавеса, хоть пытай. Но сидеть в солдатской тюрьме тоже не хотелось.

И вдруг полковник отвлекся от моих погон и задумчиво сказал:

-- Ты про реформу слышал?

-- А как же!

-- Так знаешь ли ты, поэт, что мне завтра сочинение в школу сдавать по Евгению Онегину? Я умею водить в атаку батальоны, полки, а вот с писаниной у меня швах. Сейчас я запру тебя в кабинете, а ты накатаешь что надо. И не стучись, пока не напишешь, даже на оправку.

Я повеселел. Тема криминальной занавески отпала. А сочинение? Да накатаю быстренько. Делов-то!

Вспомнив труды любимого тогда критика Писарева, я обругал Онегина за "самоварные" страдания и нежно описал Татьяну.

В роту я возвращался страшно довольный собой и тем, что "занавес" передо мной не "опустился".

Однако радовался я рановато. Уже на крыльце меня встретил грозный ротный:

-- Где шляешься, поэт?

-- Меня начштаба вызывал, дневальный в курсе.

-- А зачем?

-- Ему сочинение завтра сдавать, вот и...

-- А мне утильсырье прикажешь сдавать? Иди в канцелярию, запрись и сочиняй. И побыстрей, мне его еще своим почерком переписывать надо, а пишу я медленно.

Спорить с ротным... Да и мужик он... Может, из всех ротных самый ротный. Целыми днями среди нас, стариковщину в узде держит, сержантам не позволяет только одних молодых в наряды посылать и специалист классный.

Пошел, обличил Татьяну как мелкую мещанку (не повторяться же) и реабилитировал Онегина как будущего декабриста.

Сдал писанину и пошел в учебный класс. На ключе тренироваться надо было каждый день, иначе потеряешь форму и тебя выкинут в телефонисты, что, конечно, не ад, но лишение многих привилегий.

Но не тут-то было, на моем пути возник старшина Виноградов:

-- Ты, Геныч, парень сообразительный. Кто тебе начальник штаба? Да никто. Ротный, конечно, кто, но я тебя 24 часа в сутки вижу (это его ротный в казарме спать заставил, чтобы ночных разборок, как в пехоте, не было). Отец я тебе и мать. Сам подумай! Что, не так?

-- Сочинение надо сдавать? -- угрюмо спросил я, изо всех сил кляня реформу...

Старшина кивнул. У меня не было выхода. Старшина -- это сила, старшина -- действительно нам отец и мать. От нарядов на кухню бережет, где надо тарелки от комбижира без порошка отмывать. Вон зампострой фиганул нас на каменоломни, тир полковой строить рабами, так он отбил, под предлогом, что наши руки телеграфистские беречь надо.

Зампострой взвился: "Мудак интеллигентский!"

А он: "Никак нет! Я старшина отличной роты!"

И закрыл свою пасть зампострой, и отпустил роту в классы.

Я сел перед чистым листом и включил свою сообразиловку. А она в ступоре. Без единой строки просидел час. Потом не поротая еще задница ее включила. Со зла я разгромил всех героев романа. Досталось (за рабское мышление) даже невинной няне. Я бросил на стол исписанные листки, ушел в казарму и повалился на кровать, что днем было строжайше запрещено.

Мне жутковато снилась няня на солдатской гауптвахте, Онегин в тюряге и Татьяна, лишенная избирательных прав... Через неделю меня вызвал начштаба, сказал благодушно-сурово:

-- Не по чину пишешь! Мне четверочку закатали, а твой ротный и старшина отхватили по пятерке, да их еще на конкурс послали.

Зато в роте меня встретили как именинника. Ротный доверительно признался, что жена ему неплановую чекушечку выставила за успехи в получении среднего образования. Старшина сиял и все время повторял:

-- Как мы с тобой поработали, а? Глядишь, и в отличники выбьемся!

Через некоторое время пришло письмо из газеты Группы войск "Советская армия". Принес его мне не почтальон, а замполит полка, которому еще по долгу службы полагалось контролировать сомнительную переписку. Главный редактор предлагал мне (за гонорар) оценить сочинения моих начальников и рассказать, как учеба отразилась на их командирских качествах.

Я из ненависти к замполиту хотел проигнорировать заказ. Я не мог простить ему смерть Ильюшки Чегодаева, детдомовца из пехоты. У него на воле умер директор детдома, и он пошел отпрашиваться на похороны. Тот всласть поиздевался над его просьбой, сказав, что иногда не отпускает и в случае смерти отца. Ильюшка ушел на чердак и повесился -- директор детдома пятнадцать лет был для него отцом.

И что, наказали за это замполита? Дрын в рыло. Даже выговора не дали.

Но мой друг Рома сурово осудил мой отказ. Особенно вескими были аргументы друга: мол, денег осталось лишь на гуталин, а без одеколона мы совсем пропащие солдаты и не в силах защитить Родину от империалистов. Замполит согласно кивал, хотя меня и Рому он ненавидел лютой ненавистью и подозревал в желании убежать на Запад... Знал бы он, что под одеколоном Рома имеет в виду немецкий 98-градусный спирт, не очень бы и поддакивал...

Против доказательств своего друга я был бессилен и засел за писанину. Довольно-таки ловко разгромил сам себя за крайности суждений, но убедительно показал, как творчество положительно влияет на боеготовность моих начальников. В своих командах они стали более лаконичны, а как личности -- требовательней и доступней для подчиненных.

Гонорар в марках изумил всю роту. Мои друзья Рома и Карл (все клички) глазели на меня подобострастно. Во дает! Карл предложил мне сдирать деньги за сочинения и с начальства. Я в ответ ехидно предложил стать моим казначеем.

Но недружественно настроенный к нам замполит был окончательно раздавлен появлением заметки в "Красной звезде" под заголовком "Литературная дискуссия в Группе Советских войск в Германии, в которой принял непосредственное участие наравне с начальством простой рядовой".

Рома обнаглел до предела, вступал в бесконечные дискуссии с замполитом по поводу прав "солдатского меньшинства". Полковник пытался обернуть:

-- Не умничайте, Типенков!

-- Не знаю, не знаю, -- задумчиво произносил Рома. -- Согласится ли с вашим мнением Москва, требующая от армии реформы. Надо бы сверить...

Замполит замолкал и исходил в бессильной злобе.

Нашего Батю повысили и кинули на дивизию. Он не очень радовался этому. Его родной полк "вручили" его заму по стройподготовке -- всем известному идиоту, фанфарону и неучу-карьеристу.

Теперь, в ночь на 13 августа 1961 года, новый комполка проявил себя во всей красе: немедленно потерял управление полком и пролил солдатскую кровь.

Его, конечно, тут же отстранили, а нашу машину вдруг "вырвали" из колонны и приказом свыше двинули на Берлин. Только под утро я понял, что это не война. Мы таскали мешки с песком, сооружая временную стену, бессмысленно метались в панике, мешая друг другу.

Но мы уже были озверевшие от увиденной крови. Мы с ненавистью смотрели на западноберлинцев, с опаской разглядывающих нас. Что из того, что нашу кровь пролили не они, а наши же. Они все равно были для нас виновными. Уже только за то, что мы здесь. Голодные, обездоленные.

Когда случатся события в Чехословакии, я уже буду в Москве и меня поведут на тайную диссидентскую тусовку. Все жарко спорили, уверяли друг друга, что наши солдаты не будут стрелять в чехов.

Спросили меня, единственного служившего в армии.

Я сказал: "Если хоть случайно убьют нескольких наших солдат, то армия даже без приказа разнесет Прагу".

Все смотрели на меня, как на сумасшедшего. А я и был сумасшедшим. Но сошел-то я с ума в своей родной армии.

По-настоящему я испугался в Грозном, когда попал к нашим... Гаденыш, -- сказали они (не поймешь, кто солдат, кто офицер, одинаково обросшие, грязные). -- Ты был у дудаевцев?

-- Да, -- сказал я, -- был. Я журналист, и мне нужно видеть все.

-- А не хочешь схлопотать? -- И пацаны, погодки меня тогдашнего из 60-х, ощерили стволы.

-- Не хочу, -- честно сказал я.

-- Ты бы и к гитлеровцам смотреть бегал?

-- Нет, туда бы не бегал. Тогда была война... А сейчас разбой. Я был таким же шизиком в Германии, строя Берлинскую стену. Где теперь та стена и где мои погибшие там пацаны? О них вспоминают? Политики и здесь договорятся и о вас не вспомнят.

Они зло помолчат еще несколько минут и опустят стволы...

Первые недели боев в Чечне наши пацаны метались, как растерянные зайчата. Потом заматерели, воюют не хуже дудаевцев. Но кем они вернутся домой, если вернутся...

-- Нам такая армия не нужна, -- первым сказал Хрущев. Потом Горбачев и Ельцин.

Такая не нужна -- это теперь понимают все или почти все. А какая нужна?

Так случилось, что на 50-летие Победы я оказался в Германии. Бродил по тем местам, где когда-то бывал то ли победителем, то ли защитником.

Новая Германия крушила все, что создавала бывшая ГДР. Дома, дороги. Ничего не годилось, все было ниже мировых стандартов.

Зачем же я был здесь? Зачем остались лежать в этой земле многие мои одногодки?

Немцы бродили по улицам с повязками на лбу: "1945--1995 -- победа наша!"

Мне было неприятно, хотя я понимал, что они правы. Мы победили в 45-м. А потом медленно, но неуклонно отдавали свою Победу. Растранжиривая ее, по-прежнему считая свою армию самой сильной в мире. А она все слабела и слабела. Из года в год, из десятилетия в десятилетие...

Перед самым дембелем мы с моим другом Ромой забрели в "гаштет" (деревенский ресторанчик) на глухой околице, подальше от офицерских глаз. Нас уважительно обслужил однорукий хозяин. Подсел и почти на чистом русском рассказал, что был в минском котле, долгие годы -- в плену в России.

Похвалил нас: в мире есть только две армии -- русская и немецкая, остальные не армии. Мол, воевал и на Восточном, и на Западном фронте. Жуткая разница. На Восточном фронте мы сидели в окопах, касаясь плечом чужого плеча. Огонь был ураганный, а русские все шли в атаку и шли. На Западном -- до соседа недоаукаешься. Американцы поднимутся -- мы выстрелим, они залягут. Прилетит авиация, потом заработает артиллерия, и пока нас танки не закопают -- пехота вперед не пойдет.

-- Разве это армия? -- с усмешкой спросил он.

Я не стал спорить. Но уже знал: вот это и есть армия, где жизнь человека не приравнена к цене железа...

На 50-летие Победы меня пригласили в 60-ю армию Бундесвера. Я удивился: чего это они не боятся, вдруг я шпион?

Немецкий генерал показывал все. Я с завистью осматривал казармы, оружие, средства связи. Да и казарм как таковых не было, была классная общага, да и то для дежурных.

Генерал вдруг занервничал, я злорадно подумал: испугался, что показал лишнее.

Ан нет. Мы не должны были опаздывать на обед, иначе повара и официанты уедут домой. У армии кончался рабочий день. А каким был рабочий день у нас? 24 часа.

В Бундесвер призывают на одиннадцать месяцев. С утра приезжаешь из дома, а к вечеру опять домой. Зарплата, как на предыдущем месте работы.

Спросил:

-- А бывают уклонения от призыва?

-- А как же! -- удивился генерал. -- У нас на этот счет даже анекдот существует. Приходит призывник на комиссию и начинает ползать по полу, бормоча: "Где она, где она, где она?" -- "Что вы ищете, -- говорит врач, -- вы совсем больной. Возьмите справку об освобождении от воинской службы!"

-- Вот она! -- радостно кричит призывник и убегает со справкой.

У нас призывников ловят "сетями". Привлекая к "рыбалке" общественников-стукачей.

У них солдаты и офицеры едят в разных столовых, но из одного "котла".

Поели бы наши офицеры перловочки с овсяночкой...

Я вернулся из армии с язвой желудка. Большинство сверстников -- тоже либо с гастритом. Комбижир, на котором нам все готовили, был сущей отравой. Однажды мы с тем же неугомонным Ромой "раздобыли" треть бочки этого продукта. Половину выменяли у повара на хлеб. В пятнадцать минут мы, наевшись этих бутербродов, уложили всю роту с коликами в желудках...

Наши генералы любят повторять: "Если мы не будем кормить свою армию, то будем кормить чужую". Но как они кормят свою!

Мне рассказывали дотошные историки, что Гитлер проиграл войну не в 1945 году, а в июне 1941 года, когда приказал недоложить в солдатский паек две трети продуктов. Мол, остальное добудут в изобильной России.

Впервые в Европе немецкая армия начала грабить мирных жителей. Такая армия уже была обречена.

Нынешние генералы умоляют парламент не сокращать срок службы в армии, опять призывать студентов. Мол, солдат пошел тупой, и они не успевают превратить его в умелого бойца.

Не бывает тупых солдат, бывают тупые учителя. Пока они исповедуют принцип количества, а не качества, у нас не будет нормальной армии.

...Из Германии той весной я уезжал печальный: мне не удалось найти тот сорт пива, который я здесь пил солдатом.

Я сидел в угрюмом "гаштете" и без радости отхлебывал пенный напиток. И вдруг осенило: к изумлению присутствующих, я добавил в кружку маленькую рюмку пшеничной водки "Корн". Пиво зашипело, заволновалось и утихло.

Я хлебнул. Это было оно -- пиво из 60-х годов!

Через некоторое время ко мне подошел старик, сказал, что они поспорили. Одни говорят, что я американский турист, другие, что чех... "Но скорее всего выиграл я!"

-- А что вы сказали?

-- Это одинокий русский солдат.

-- Ты прав, старик, ты выиграл. Так портить пиво может только русский солдат. Нам же не позволяли в открытую пить "Корн". Даже по праздникам, даже наркомовские сто грамм...

В очередной День Победы с телеэкрана многие возмущались тем, что на Западе молодежь убеждена: Вторую мировую войну выиграли Соединенные Штаты Америки...

Возмущаться нужно прежде всего самими собой.

В 1947 году многие фронтовики сорвали со своих гимнастерок ордена и медали. И даже не потому, что за них перестали приплачивать, в зависимости от значимости, по 10--15 тогдашних рублей (копеечное, но подспорье при жалких послевоенных заработках). Они посчитали себя приравненными к тем, кто в чиновничестве избежал окопов.

На улицах пацаны играли боевыми наградами в расшибалочку.

Второй раз защитников Родины унизили в 1951 году, когда нищих калек-фронтовиков в одночасье смели с улиц городов. До сих пор тайна, куда подевала их Власть...

Третий раз их унизили в начале шестидесятых, когда Звезды Героев стали вручать Насерам и Бен Беллам...

В четвертый -- в восьмидесятых, когда в печати разразился скандал. Оказалось, что "брошенное" кое-кто подбирал. Незаконно присвоили чужие ордена многие чиновники, секретари райкомов и даже один секретарь Союза писателей.

Да и сегодняшняя "щедрость" в раздаче наград опять приближается к мании величия.

Может быть, и это ладно... Но вот сколько недодано настоящим героям, о которых не только Запад не знает, а не знаем и мы, предпочитая мифические подвиги реальным? Война не закончена, пока о ней не сказана вся правда.

А она не сказана!

Я не собираюсь предлагать снимать ордена с тех, кто носит их незаслуженно. Бог сам с ними разберется, если он есть. Но давайте воздадим должное тем, кто совестью и кровью своей заслужил, да не получил ничего в мирской и политической суете. Вернем им ИМЕНА и должную СЛАВУ. Детям их вернем, если сами они не дожили. Это нужно даже не им, а нам самим, чтобы действительность не осталась мифом.

Вот тогда воистину победим и вернем армии былое величие и уважение.