Index/Dossier

(Из книги: Григорий ПАСЬКО "CANIMUS SURDIS Мы поем глухим", Русско-Балтийский информационный центр БЛИЦ, Санкт-Петербург, 2000. 602 стр.)

Григорий Пасько

CANIMUS SURDIS Мы поем глухим

"Для меня очень мало значит,
как судите обо мне вы или как
судят другие люди; я и сам не сужу о себе.
Ибо, хотя я ничего не знаю за собою,
но тем не оправдываюсь;
судия же мне Господь".

1 послание к коринфянам Святого апостола Павла

"Хотел бы я не трогать тех времен -
когда я пишу о них, ненависть возвращается".

Грэм Грин

В погожий ноябрьский день, после хорошего (насколько это вообще может быть применимо к тюремным условиям) обеда, подстелив на шконку два новых-старых одеяла... Ну, не томи, думает читатель, что же в этот день? Я завел новую тетрадь для бытописания. Но это еще не все. У меня радость - описуемая. Во всяком случае попытаюсь ее описать. В этот погожий ноябрьский день ко мне на свидание (свиданку) приходил родной брат Саня. Отсюда и одеяла и прочая роскошь: лимоны, яблоки, колбаса и сыр. После двухнедельного холода и баланды эти вещи просто радуют глаз своим присутствием в моей келье.

С Саней не виделись почти год. Разговариваем час. Конечно, маловато. Для меня маловато, а Саня вообще молчун. Год не виделись, а у него новостей нет. Я говорю: Саня, новости-то какие? Кризис был, отвечает. Кризис в России, говорю, это давно уже, лет сто, как не новость. Не знаю, говорит, я телевизор не смотрю, газет не читаю. Я ему говорю: я тоже не смотрю, не читаю, но потому что у меня их нет и сижу я в тюрьме. А ты где сидишь? Работа - дом - дом - работа - отвечает он мне. И это так. Я ведь знаю Саню.

Ты, спрашиваю, пьешь или постарел? Нет, говорит, это я сегодня не завтракал. А ты, говорит, чего опухший? Я ему отвечаю, что когда думаю, то в потолок гляжу напряженно, аж глаза вылезают.

Вот такой разговор. Ни о чем. Как мама? Не знаю. Как братец (у нас еще младший родной есть, в Москве где-то живет, что-то делает. А может, уже не живет и не делает: ни слуху, ни духу)? Тем более, отвечает Саня, не знаю.

Но все равно о чем-то говорим. Телевизор для меня не приняли, а также электроплитку, кипятильник, ведро... Конечно, сволочи, говорим мы в трубки в комнате свиданий, прекрасно зная, что наш разговор записывается на магнитофон. Я Сане показываю, что, мол, записывается, он кивает и матерится так, что слышно всем сидящим вокруг.

Вокруг немного народу, даже не все свиданочные кабинки заполнены. Рядом старик со старухой. Старик, судя по лицу и наколкам не впервой в тюряге. Старуха его, судя по неторопливому разговору, тоже не первый раз к нему приходит. Наверное, чаще, чем раз в год.

Саня молчит. Я говорю. Потом он что-то все-таки вспомнив - жену на работе сокращают, надо новое место искать - начинает весело жестикулировать. Потом опять спрашивает, что нужно из лекарств, из вещей...

Я помню, какими мы были с ним молодыми. Стройные, красивые, умные, беспроблемные... Теперь, куда ни кинь - в проблему попадешь, она заскулит, в угол забьется и останется, сволочь, не убежит. Теперь, чтобы она убежала или хотя бы уползла, надо очень много сил приложить. А силы уже не те. Сане вот сороковник стукнуло. Мне тоже скоро.

Ты хоть матери напиши, говорю. Я ей деньги послал, отмахивается. Писать он не любит, читать тоже. Зато зубной техник от бога.

Поматерившись еще и записав телефон моего нового адвоката, Саня начинает стучать по трубке. Отключили, кричу ему через застекленную решетку. Сволочи, говорит он и мы прощаемся.

На улице холодно, на крыше тюремной мастерской лежит снег. Видимо, шел ночью.

Я несу мешок с одеялами и харчами и продолжаю мысленно разговаривать с Саней. Кто знает, когда мы свидимся с ним в очередной раз.

***

На прогулку выводят по вечерам. Я прохожу мимо следственных кабинетов, которые к этому часу уже опустели. Остался только запах - смесь духов (от адвокатесс) и хороших сигарет (от адвокатов). Затем я поднимаюсь на пятый этаж, на крышу тюремного корпуса и захожу в пустой карман грязного, серого, мрачного дворика. Он такой серый и убогий, что, кажется, будто ему самому неловко от этого. Солнце уже садится, но его не видно. Только последние косые лучи его, уже холодные и неласковые, освещают верхушку одной стены как раз в том месте, где начинается решетка. Да, да, дворик сверху зарешечен, поэтому небо в клеточку - это никакой не образ, а самая что ни на есть реальность.

Я начинаю ходить и думать. Ходится хорошо, думается тоже. Я ловлю себя на том, что вспомнилась чья-то строчка: "по кругу ожидания бредем...". Я ее уже обыгрывал где-то, потому что ожиданий в моей жизни было предостаточно. И вот теперь снова: по кругу ожидания... Но дворик прямоугольный, почти квадратный. Значит, по квадрату ожидания? Нет, я-то углы срезаю, когда хочу. Знаю, квадратура круга. И это уже где-то уже слышал, читал... И тут я спотыкаюсь о воспоминания, они уносят меня лет на 15 в прошлое. Ну да, так и есть, август, Кишинев. Он - молодой, цветущий, и она - слегка потрепанная жизнью, слегка нервная ("скрипка и немножко нервно") и старше его года на четыре.

Увидев ее случайно на Красной площади в Москве, он влюбился, потом невероятнейшим образом нашел ее снова, спустя три или четыре месяца в Кишиневе, не зная о ней почти ничего.

И вот они сидят в квартире ее родителей, в ее комнате. Она что-то говорит, именно про квадратуру круга, кажется, так назывался роман Иманта Зиедониса. Ему это неинтересно. Он уходит, а на следующий день уезжает из города. Но потом - вот судьба ведь - возвращается и спрашивает: "Ты будешь моей женой?" Она соглашается.

Потом они поженились и прожили десять лет. Худо ли, бедно ли - но десять, и двое детишек родилось. Впрочем, не худо жили, раз десять лет прожили, и не бедно, раз двоих детишек завели. Потом она уехала куда-то учиться, повышать квалификацию, и не приехала. Он по телефону узнал, что она встретила настоящую любовь и приедет за разводом и детьми.

Потом она сидела на кухне - их кухне, и разговаривала о жизни - их жизни. Слово за слово, вспомнилась и квадратура круга, и Имант Зиедонис и кое-что еще. И получалось так, по ее словам, что ей все не нравилось в нем с самого начала.

Вот так в конце совместной жизни зашел разговор о начале. И он снова думал о том, что надо все начинать сначала. И он снова вспомнил фразу-вопрос, услышанную им в далеком детстве и поразившую его тогда своей глубиной, своей космической бесконечностью: "где начало того конца, которым заканчивается начало?" Теперь он думал об этом, вместо того, чтобы думать о разводе, разъезде разделе и прочих неприятных вещах, без которых не обходится ни один развод.

Они разошлись быстро. "Что же вы целых десять лет думали о том, что он нелюбимый? - ядовито спросила судья. - Да еще и двух детишек от нелюбимого родили..." Но она этих слов не слышала. Она была в другом измерении., в другой галактике.

Потом она уехала и увезла детей. Он жалел только детей, потому что нянькой, матерью и отцом для них был он.

В опустевшем доме он бродил по комнатам, как бродят по кругу ожидания. Он снова ждал: новой любви, новой жизни с кем-то, новых проблем... А чего еще может ждать человек? Он обречен ждать только то, что уготовано ему судьбой, ждать и надеяться, что ожиданье окажется ненапрасным.

Так я думал-вспоминал, бродя по тюремному дворику. Уже зажглись сигнальные огни на телебашне. Уже густой сумрак залез в бетонированный стакан дворика. Уже зэки из соседних "карманов" кричали, чтобы дежурная вела домой. А мне хотелось остаться и додумать до конца всю эту геометрию жизни, и как-то само собой вспоминалась другая строчка "я с детства не любил овал, я с детства угол рисовал...". Чье? Откуда? Впрочем, какая разница. Я, например, с детства углов не любил, а любил овал, и геометрию не любил. Любил рисование - там есть простор для фантазии, для полета мысли, для игры цветов. А геометрия... Подумал и анекдот вспомнил: "Как найти площадь Ильича?" - спросили у наркомана. Тот долго думал, а потом отвечает: "Надо ширину Ильича умножить на длину Ильича". Интересно, а поиск площадей - это все еще геометрия или уже алгебра?

По кругу ожидания бреду как будто бы в бреду. Что у нас там еще геометрического? Господин-товарищ Битов: "Я перед ним лежал как труп, не в силах всхлипнуть... И он нащупал во мне куб, паралле... пипед" "Параллелепипед" - странное словцо. Как бы парализованный параллелепипед. С двумя "л" или с одним? Ладно, потомки разберутся, если им до этого дело будет. "Параллеле-Битов сам как параллеле...пипед в своем творчестве: параллельномыслящесуществующие герои, бродят вроде параллельно друг другу, а потом вдруг раз - и все замыкается по углам: смысл, сюжет, радость, смерть. Жду с нетерпением, когда мне принесут всего Битова. С ужасом думаю, что не будь Андрей Георгиевич моим защитником, я бы так и ограничился из его творчества двумя-тремя вещами, которые читал лет 7 - 8 тому назад, и которые показались мне заунывно-заумными. А там оказывается такие миры (и антимиры), такая глубина и такие вершины, что хочется перечитывать и вдумываться еще раз и затем лихорадочно переписывать в тетрадку особенно понравившиеся строки. Паралле- Битов. Учитель симметрии.

А эти его один-человеки? "И только можно взглянуть с грустью и сожалением, как за прозрачной стенкой проходит другой один-человек и тоже смотрит на тебя..." Один-человек плюс один-человек - равно два один-человека". И в этом видится геометрия - чувств, взаимностей, жизни. Я снова вспоминаю...

Он думал, что судьба подарила ему счастье - новую планету - ее. Как и всякий человек, она и была планетой. Но не из его Галактики. Однако, чтобы понять это, нужны были годы. Хотя, если бы не сумасшедший ритм работы, его работы (прощаясь, она сказала "У тебя журналистика не профессия, а диагноз"), если бы не быстротечность времени и событий, то разницу между ними он бы увидел раньше. А может, не хотел видеть: детишки подрастали быстро и дружно, как грибы после дождя, такие же упругие, ядреные, белые, налитые и с крепкими головками.

А их миры существовали параллельно, причем в Евклидовой геометрии, так что нигде и никак не могли пересечься.

А потом была другая она. Одинокая красивая планета. И загадочная. И он почувствовал - из одной галактики. И она почувствовала - ее, тот, которого так долго ждала.

И прожили они вместе всего полгода... Но это уже другая история.

...Так ходил я и так думал. А вечер уже упал на город. И уже загремела дверными засовами выводная - "гулочница". Я шел домой, в камеру, в свой очередной параллелепипед, где на прямоугольном столе ждало меня круглое недоеденное яблоко.

***

Баня! Какой зэк не вздрогнет от этого приятного слова; не начнет судорожно собирать мыло-мочалку-полотенце; не зачешет слипшиеся волосы на голове; не заулыбается от уха и до уха в предвкушении радостной процедуры.

Помню, заехавши на тюрьму в общую камеру, я свыше тридцати суток ждал этого слова. Дождался, но было поздно: подхватил чесотку. А баня была такая (тридцать с лишним человек на девяти квадратных метрах при четырех душевых сосках), что до сих пор как вспомню, так вздрогну.

А тут - снова баня! Первая за 17 суток жизни в штрафном крыле СИЗО в одиночной камере. Говорят, объявляли дней десять назад, но вода была ледяной, и поэтому меня беспокоить не стали. Хорошо что я наловчился микроскопическим кипятильником (большие запрещались) согревать воду и мыться на унитазе в камере. В этот раз, сказали, все нормально.

Примечательно, что в ШИЗО я один остался в одиночке. Был еще Жора, но его на днях куда-то перевели. Поэтому в очередной раз (а банщики в ШИЗО не те, что в общей бане СИЗО, здесь - своя баня) моя помывка началась с уже знакомых мне возгласов: "Ты смотри, один, наверное, очень опасный преступник!" Что делать, газеты не все читают, а раз сидит - значит, преступник. То, что я один, оказалось привилегией: мылся один и дольше остальных. Но "мылся" - это громко сказано. Намылившись заскакивал на пару секунд под струю кипятка, рискуя вкрутую сварить свое "хозяйство". Да и к слову "дольше" тоже претензии могут быть: если все мылись 10 минут, а я - 15, то чего уж тут особенно "дольше"?

Ну а в целом - нормально. Покраснел, как рак, и, как мне кажется, не просто пыль смахнул, а и грязь смыл. "Ты теперь самый чистый на седьмом посту" - сказал сержант-банщик, открывая дверь. Замок барахлил, и сержант выругался. Потом он начал открывать вторую дверь - решетчатую и заматерился еще громче и злее: дверь не поддавалась. Банщик спросил: "Ты хоть иногда выходишь отсюда?" "Да, - ответил я, - раз в день на прогулку и раз в две недели в баню". Банщик выматерился и ушел довольный, что быстро удалось перемыть все 10 камер ШИЗО, а это - около сорока человек.

Зато с прогулкой пролетели: объявили сразу же после бани. А там уже снег выпал и ветер воет. Рисковать никто не стал. Тем более, что тотчас появился баландер с горячей ухой. Обычно мы приходим с прогулки, а ужин уже роздан по камерам и изрядно остыл.

Что ж, в тюрьме так не бывает, чтоб и рыбку съесть и... овцы целы.

***

(из дневника) "Есть три состояния людей: живые, мертвые и сидящие в тюрьме".

***

Во Владивостокской газете "Новости" за 23.10.98 опубликован анекдот: "Устроился парень в милицию, а зарплату не получает уже 3 месяца. Приходит к нему начальник и говорит: "Ты что же зарплату не получаешь?" - "А я думал, выдали пистолет, и крутись, как можешь".

В приморской газете "Арсеньевские вести" за 30.10.98 в рубрике "новости" на первой полосе помещена заметка "голодный милиционер ограбил прохожего. Отобрав у него сто рублей, постовой отправился в кафе и плотно пообедал. В ходе расследования он признался, что пошел на преступление исключительно по причине голода, так как зарплату в РОВД не выдавали уже несколько месяцев".

По-моему здесь настолько все очевидно, что даже нет смысла как-то комментировать.

***

Ночью с туберкулезного этажа постучали и прокричали номер моей камеры. Я откликнулся. Кто? Откуда? Давно ли? Такой-то, оттуда, столько-то. "Трасса нужна?" "В принципе, нет". Все. Разговор окончен. Мне действительно трасса не нужна: переписываться не то что не с кем, но неохота. Как правило, это бессодержательное толчение воды в ступе, которое заканчивается просьбой о насущном: загони чайку-табачку, бумаги, конвертов, газеты, спичек, УПК или напиши последнее слово. Мне это, с одной стороны, за год уже надоело. С другой, я в камере один и всякий раз дергаться на трассу не смогу физически. В-третьих, у меня есть уже иждивенец из соседней камеры, с которой кабура - отверстие - даже после ремонта осталась незаделанной. Раз в 2 - 3 дня Колек Портной забегает за подгоном. Нахальство его возросло до того, что он даже банку консервов у меня выцыганил, хотя в тюрьме это не принято. Конечно, это все сопровождается рассуждениями: кто к тебе приходил (он же слышит, как у меня робот раскоцывается), что принесли и т.д. Потом абзац о своем сиротском прошлом, холостяцком настоящем и бродяжьем будущем. Разговор обязательно закончится тем, что он попросит что-нибудь: хоть две спички, хоть одну газету, и не было такого случая, чтобы я чего-нибудь не дал: сигареты ("Прима") - пачками, чай - пригоршнями, спички - коробками, газеты - охапками.

У Колька две статьи, по его словам. Одна, мол, за "недоносительство-укрывательство", вторая - "да так, ерунда". Наверное, 158-я или 146-я. Я вот иногда о чем думаю: не умеют у нас ни мошенничать, ни грабить-воровать. Попался - и ни адвокату заплатить, ни на передачки от друзей ни накопить. Какой-то чисто русский безалаберный криминал романтического направления: украл - выпил - в тюрьму. Будущего нет вообще, только настоящее.

Колек с недавних пор тоже один. Вспоминает, какое трепло был его сокамерник. Да, я тоже помню его заверения, когда он, надрывно клянясь и бия себя в грудь, обещал вернуть мои журналы. Да так с ними и уехал куда-то. Дело-то при Кольке было, поэтому Колек журналы не просит.

На прогулке Колек спросил: "Что читаешь?" Достоевского "Он тяжело идет". Эту фразу о творчестве Достоевского я уже слышал в тюрьме много раз. Интересно, с чего они все это взяли? Может, читали? Сомневаюсь. В следующий раз скажу Кольку, что читаю "Живую этику" Клизовского. И дождусь его реакции.

***

"Отравлен смысл всей жизни клеветою и подлостью ничтожных палачей". Сильно, но плохо. И не гениально, и не смешно. Ненависть не спасает, спасает смех. И любовь. Любовь, к счастью, есть. И ошибаться на этот счет, особенно в моем положении, очень не хочется. А смех... Да он повсюду. Надо только быть душевно расположенным видеть его.

Во Владивостоке смех возникает даже из раздражения, которое проникает в тюрьму отсутствием холодной воды и теплого отопления (отепления). Народ забит этим раздражением, но... живет. И безмолвствует. И живет, давая пищу своим существованием творчеству Жванецкого и Задорнова. Если думать об этом нашем существовании, то сами собой лепятся строчки. Народ травят (а дустом пробовали?), а он цепляется за жизнь, сопротивляется. Сопротивляется, правда, местами, а места знать надо. Свет отключили, но троллейбусы ходят, воду отключили, но пароходы ходят, все отключили, но все ходит, движется. По инерции. Как начали идти когда-то к сияющим вершинам непонятно чего, так и идем. Хотя никто уже не помнит ни курса, ни даже направления. Главное - двигаться. Не жить, а именно двигаться. Ибо движение - это и есть смысл, это и есть цель. Как говорил Карл Маркс, жизнь - это борьба. Почему-то только в России это поняли буквально. Битва за урожай. Потом битва за то чтобы этот урожай донести до закромов. Потом битва за поиск этих закромов, а когда закрома найдены, выясняется, что надо бороться за поиск добытого в битве урожая. Бессмыслица, но зато сколько движения, сколько экспрессии, переходящей местами в агрессию. И эти места известны. И там уже милиция расставлена. А зачем? Все равно народ безмолвствует, потому что "настоящих буйных мало", а те немногие, что есть, сидят там, где им и положено сидеть во времена смуты - в тюрьме. Смешно? Очень. Особенно, если сам сидишь в тюрьме. Без света, без воды, без отопления

***

- Гражданин начальник, а вот в законе сказано...

- Почему руки не за спиной? Ну-ка руки за спину!

-... что заключенный имеет право...

- А в шапке почему?

- Так холодно ведь!

- Снять немедленно! Не положено!

- Гражначальник! Нам не выда...

- Показывай, что в майдане! И хватит разговаривать!

... Постепенно шмон докатывается до моей хаты. Раскоцывается робот, то бишь с металлическим лающим лязгом открывается первая железная дверь. Вторая - решетка - еще не трогается. Вся шмон-бригада смотрит через нее на мое убогое жилище и дружно говорит: "Так он один, чего ему выходить". Поэтому на продол я не выхожу, майдан и рубероид - сумку и матрац - оставляю в камере. Женщина с листком в руках спрашивает: "Матрац, подушка есть?" Есть, говорю. Но тюрьма к этому отношения не имеет. "Не важно, - говорит женщина, - главное, что есть..."

Режимник в сопровождении молодого дубака входят в камеру. Первый киянкой стучит по решетке, второй с интересом рассматривает картинки на стенах - три фотографии из "Огонька", под броненосцем "Пересветом" крупная вырезка из журнала с надписью "Нужна ил свобода?" "Картинки надо снять", - говорит режимник. "Командир, - говорю ему, - ты же знаешь, что я глупостями не занимаюсь". "Знаю, - бубнит он, - но не положено..."

Перевернув матрац, пролистнув тетради на столе, режимник вдруг уставился на массивный металлический ящик с большим ключом. В его белобрысой голове зашевелилась мысль. "Давай посмотрим твой сейф, - дружелюбно предлагает он, словно предчувствуя выудить из этого сейфа нечто необычное и суперзапрещенное, к примеру, секретные документы. Он-то знает, что согласно закону "О содержании под стражей " хранить секретные документы в тюрьме нельзя. Знает он и то, что мне должны были вручить обвинительное заключение (объебон) с грифом "совершенно секретно".

Я убираю газеты с ящика и открываю ящик. Режимник, кажется, влез в него со всей своей белобрысой головой. Вынырнув, он с чувством нескрываемого разочарования и откровенной досады сообщает напарнику: "Пусто". С трудом удерживаюсь, чтобы не засмеяться. В ящике настолько пусто, что нет даже паутины. Потом я, вспомнив ситуацию с Энди Таккером, все-таки засмеялся. Помните? Энди увидел на дороге конверт и подумал, что там может лежать чек на миллион долларов. Он не поленился, наклонился, поднял... Там не было чека на миллион долларов.

В ящике не было секретного объебона. После этого интерес к моей камере и вещам резко упал. Шмональщики со вздохом окинули в последний раз убогость камеры, едва скрашенную иллюстрациями из "Огонька" и вышли.

Вскоре зашумела, выходя, соседняя камера.

- Быстрее, быстрее...

- Да мы и так...

- Что?! Разговаривать? Ну-ка быстро все до трусов разделись!

Судя по голосу, это буйствует напарник режимника. Он придирается ко всему, до чего можно придраться.

- Продукты с ограниченным сроком хранения запрещены! - кричит он, ничуть не заботясь тем, что зэков кормят так, лишь бы они не умерли, и всякий харч на вес золота.

- Так передачка вчера залетела, - робко возражает один из заключенных.

- Молчать!,- резко обрывает его дубак,- - Что в сумках?

...Шмон продолжается.

***

Вовка ждал этапа на Комсомольск. Был он красивый, с тонкими чертами лица, двадцатипятилетний парень, весь худой и тонкий. Я не говорю, что высокий, потому что не помню, чтобы он вставал со шконки, на которой обычно пил чифир и курил. Он даже к еде относился с такой прохладой, будто делал одолжение сокамерникам: ну ладно, мол, раз настаиваете, то я поем. И был он в еде настолько неразборчив, что не брезговал и тараканом, попавшим в картошку (чаще всего в хорошие времена мы заливали кипятком сухую картошку типа "Анкл Бенс", разумеется без масла, но с добавлением кубика "Кнорр" или "Галина Бланка" шло за милую душу).

Вовка разговаривал очень мало. Он либо спал, либо курил и о чем-то думал. Он и со мной, кажется, заговорил на вторые сутки, и то потому, что я рыжему веснушчатому Антону прочитал свои стихи. Именно стихами моими и заинтересовался Вовка. Как выяснилось, он тоже писал стихи. Слабые, беспомощные, но искренние. В те дни он сочинял поэму не поэму, но длинное любовное признание адвокатше своей, женщине старше его, разведенной и, с его слов, очень красивой.

Думаю, что Вовка действительно влюбился. Не мог не влюбиться, даже будь его адвокатша и не очень красивой и совсем не разведенной. Просто вот уже с полгода Вовка, в его-то влюбчивом возрасте, видел только одну женщину - своего адвоката. К тому же в жизни его настоящей любви не было. Хотя он жил с одной, как он выразился, дурой, которая, несмотря на его протесты, втихаря родила девочку. Она даже письмо ему в СИЗО написала: мол, как девочку назвать. Вовка злился, говорил, что напишет, чтобы назвала дурой и что сама она как была дурой так ею и осталась. "Ну а ребенок-то здесь при чем?" - спрашивал я Вовку, и тогда он замыкался в себе на несколько часов.

По выколотой на плече розе я без лишних рассказов понял, что катается Вовка по тюрьмам с малолеток. Значит и эта ходка у него не первая. "Третья", - пояснил он позже и рассказал, как было дело. Пошли они брать хату по наколке. Все шло путем и в масть, но не учли, что соседка-старушка, вопреки ожиданиям, из дома не ушла, а заслышав шорох у соседей, вызвала милицию. Пришлось вещи выбрасывать в окно, телевизор при этом - вдребезги. На шум другие соседи участливо (тоже позвонили) откликнулись. А Вовка, выпрыгивая, вывихнул ногу, поэтому далеко убежать не успел. Его посадили в СИЗО, но поскольку был он гастролером из Комсомольска, то и дело его отправили туда (или я чего-то не понял), куда и его должны были вот-вот отправить. Настолько "вот-вот", что даже кровь из вены взяли, а делают это в аккурат накануне этапа.

Вовка мучился со своей поэмой, и было видно, что она у него не шла. Разумеется, он обратился ко мне за помощью. У меня, разумеется, пошла, потому что никаких чувств к его адвокатше я не испытывал. Он радовался, как ребенок, красиво переписывал "поэму" и в один из дней попросил меня, чтобы мои адвокаты позвонили его адвокатше, чтобы та пришла к Вовке в СИЗО. Мои позвонили, но его не пришла. Во всяком случае, пока я сидел в той камере.

Меня удивило, что Вовка знал наизусть многие стихи. Особенно Есенина, что-что из Блока и даже Северянина. И была даже книжка какая-то со стихами, переводы какого-то татарского или таджикского поэта, переводы неуклюжие, но в своем обилии текста так или иначе содержавшие строчки удачные. Когда в камере кончалось курево, старый зэк Саня рвал на тарочки книжки. Кроме того, книжки использовались как "грузовуха" - обертка для отправки грузов по "дорогам" в другие хаты и для того, чтобы поджигать их, сидя на унитазе.

Однако книга переводов всякий раз уцелевала, именно потому, что Вовка никому ее не давал. Иногда он просил меня почитать ему "что-нибудь". Я читал все, что помнил, а помнил я не очень много и почему-то в основном Есенина, Маяковского и Рождественского. Вовке понравилось "лейтенант в окно глядит, пьет - не остановится, полстраны уже сидит, полстраны готовится". Вовке, отсидевшему чуть ли не половину своей жизни по тюрьмам, это было близко и понятно.

Но особенно впечатлили Вовку строчки Галича:

А время сеет ветры,

А время мечет молнии,

А время создает советы и комиссии,

Но каждый день кричащее безмолвие

Встречает многодумное безмыслие.

Несколько дней после этого Вовка напряженно молчал. Он лишь шевелил губами, то и дело повторяя две последние строчки. "Это ж надо так сильно сказать", - наконец прорвало его, и он попросил меня рассказать ему все, что я знаю о Галиче. Я начал с того, что прочитал ему "Когда я вернусь, засвистят соловьи,. тот старинный мотив И как в пристань в колена уткнусь..." Вовка чуть не плакал.

За всей этой сентиментальностью, тем не менее, виделся человек с уже устоявшимся "воровским" мировоззрением. Он ни разу не заикнулся о том, что после очередной отсидки пойдет учиться или работать - это не канает. Это западло. Да и в мире своем был он человеком известным: говорили, что сам вор в законе Джем. как-то приметил и приветил Вовку. А однажды ему пришелестела малявка, писал какой-то местный хлопчик, что с радостью узнал о том, что Вовка еще здесь, а не в Комсомольске. И этот хлопчик по простоте своей душевной написал, что много на воле слышал от "крутых" фразу: мол, Вовке на СИЗО дачку надо бы организовать. Конечно, дачек Вовка никаких так и не получил, чем, видимо, не очень был расстроен. Но над этими откровениями неизвестного ему собрата по воровскому цеху он посмеялся от души.

А однажды Вовка переписал мне свои стихи.

Через месяц меня перевели в другую камеру, затем - в третью... В одной из них меня догнала малявка Антона, который сообщил, что Сане дали восьмерку строгого, а Вовка ушел на этап в Комсомольск.

***

(Из дневника) Русское дореформенное право знало такую формулировку приговора - "оставить в подозрении". В моем случае, независимо от того, будет вынесен обвинительный или оправдательный приговор, в анналах КГБ я навечно буду "оставлен в подозрении", а мое уголовное дело будет храниться с грифами "совершенно секретно" и "хранить вечно".

***

"Перемолчать тоску не в силах - и потому пишу..." Помнится, будучи свободным человеком, я не без труда иногда заставлял себя сесть и писать. Хватало на статью - две для той или иной газеты и то потому, что они заказывали. Стихи же проросли во мне и вылезли всходами наружу лишь в минуты дичайшего душевного неравновесия (не путать с неуравновешенностью вообще), в период жизненного надрыва - было это сразу после развода, главной потерей которого стала потеря детей. Стихи, говорят, получились неплохими. По одной малюсенькой книжке и по рукописи новой был принят в Союз писателей. Потом - затишье, с которым я был очень согласен, потому что переживать снова то состояние, которое переросло в стихи, мне не хотелось. Я готовил книгу очерков о флоте. Задумал и писал - что-то о захоронениях русских военных моряков в Японии. Нимало не заботясь тем, что "толстею, катаюсь на катере, гонорар стараюсь везде урвать, а поэзия уходит к чертовой матери, на Азорские острова". Азорские не Азорские, но даже Кипр не вызвал во мне желания как-то стихотворно откликнуться на его красоты. А зачем? Психика была в норме, стрессы улеглись, а красота и любовь были рядом со мной в образе замечательной девушки, ставшей моей женой.

Увы, увы, длилось это всего пару месяцев. Лживые обвинения в государственной измене, сфальсифицированное уголовное дело - и вот уже год я сижу за решеткой, жду суда и, чтобы не сойти с ума в одиночной камере - пишу. Это, в сочетании с чтением книг, единственное мое спасение. Пишу, разумеется, стихи, но и начала произрастать проза, даже не проза, а "робкие шажки на пути к попытке написать прозу".

Уйти от действительности, выплеснув ее на бумагу, не задерживая ее в себе (как когда-то я думал о причинах и истоках необоснованной ничем агрессии в замкнутых коллективах, в частности, мужских, в частности, в армии - "накопившаяся сперма - нерастраченная злость". Не знаю, что думают по этому поводу медики.) Так и с мыслями - им нужен выход, иначе они сорвут крышу.

И, как ни крути, снова подтверждалось правило: писать в состоянии только тогда, когда попадаю в стрессовые ситуации. Уже в тюрьме прочитал "Десять правил для писателя" Акутагавы Рюноскэ. Правило первое гласит: "Поскольку писатель не может надеяться, что жизнь его будет спокойной и мирной, он должен полагаться лишь на жизненные силы, деньги, философское отношение к жизни (быть способным вести неустроенную жизнь). Нужно твердо помнить, что как это ни неожиданно, спокойная жизнь и писательство - понятия, как правило, несовместимые. И тем, кто стремится к мирной жизни, лучше не становиться писателем". Я всей душой стремлюсь к мирной жизни и не хочу быть писателем ценой самой жизни. Но у меня мирная жизнь не получается, всегда находятся сволочи, которые мне ее разрушают. И это не попытка, пусть и запоздалая, свалить вину на кого-то. Отнюдь! Ибо, к примеру, в разводе виноват был не я - это признала сама бывшая жена. Так же, надеюсь, произойдет и в уголовном деле: признают, что я ни в чем не виновен.

Но вот ведь какая штука получается: опыт-то я уже приобрел и семейно-разводной и тюремно-следственный. Не держать же его в себе, зная, что хоть одному человеку в мире, но когда-нибудь он может пригодиться. И, конечно же, надо воспользоваться возможностями зарешеченного одиночества, чтобы заглянуть в себя: кто я, что я, зачем я, почему я? Ведь то, что я пишу - это тоже я, образы, создаваемые мною, - это куски меня. "Только в образе, который мы создаем, - писал Карл Юнг, - мы предстаем перед самими собою. Только в нашей творческой активности мы выходим из тьмы и сами становимся познаваемы как целое. Никогда мы не придадим миру другое лицо, чем наше собственное, и именно поэтому мы и должны делать так, чтобы найти самих себя." Не знаю, как насчет поиска самого себя, а выйти из тьмы, в которую перманентно окунает меня тюремная действительность, мне очень хочется. "Перемолчать тоску не в силах..." А уж кто и как познает меня посредством моих писательских опытов, это, пожалуй, вторично. (Не могу не вспомнить в связи с этим чувства, которые я испытал, читая чью-то рецензию на свои стихи: автор-критик ухитрился увидеть то, о чем я даже не думал. Уверен: подобное испытывал не один я. Ведь когда пишешь, скажем, о действительно происходящих событиях, меньше всего - а точнее совсем не - думаешь о том, что герой повествования, "понукаемый сложным психологическим движением души, подвергает себя вивисекции, находя всему подобному внушительное метафизическое оправдание").

В принципе, критически взглянув на себя, можно найти немало подтверждений тому, что я как черт от ладана всячески убегал от мирной жизни, шел по краю обрыва, словно испытывая судьбу. К примеру, темы для своих журналистских статей выбирал такие, за которые в наше время и в странах более благополучных можно получить пулю в спину. Одна продажа военных кораблей чего стоит. Или целое досье - на книгу - о радиоактивных отходах. Или критика и неприятие реформирования (зачастую безмозглого) армии и флота. Или преступная бездеятельность прокуратуры и ФСБ. Или расследование гибели 39 офицеров и матросов на сгоревшем ракетном корабле. Да даже одной из этих тем было бы достаточно, чтобы надолго потерять даже мысль о мирной жизни. И вот я сам себе теперь говорю: надо было остановиться, не следовало дразнить судьбу.

Но если бы я остановился, остался бы я самим собой? Как там у Юнга? "Рано или поздно наступает время, когда надо выбирать между созерцанием и действием - это и называется: стать человеком."

Допустим, я им стал. А дальше что?

А дальше, видимо, - следует жить. Год назад, ошарашенный как обухом по голове, условиями, в которых я оказался, я было приуныл. Длительный срок мерещился ежечасно (сейчас - раз в месяц), и казалось, что жизнь кончена. Я думал: бессилие человека перед условиями, созданными человеком же, порождают и страх, и отчаяние, и желание самоубийства. Причем чувство бессилия человека, находящегося в тюрьме, совершенно другое, чем, скажем, у штангиста, не взявшего вес. Здесь к нему примешивается несвобода, невозможность возразить или доказать что-либо. При этом часто слышно: здесь тюрьма, таковы правила. Как будто и тюрьма, и правила созданы и придуманы не людьми.

Так думал я... Теперь я думаю., что изо всего этого может получиться материал для написания чего-то, что может кому-то пригодиться. А значит, ни о каких глупостях вроде самоубийства, и речи быть не может. Большой срок? При нынешней смуте, когда репрессии приобретают размах 1937 года, когда КГБ потеряло даже намеки на общественный контроль и давно уже не оглядывается даже на несовершенные законы, - это вполне реально. Ну так и что ж? Надеюсь, и в лагере будет возможность писать. Не в лагере, так после него. (Если удастся сохранить здоровье для поддержания творческого жара, о котором писал Акутагава.)

"Все начинается с беспристрастной ясности видения. Творить - значит жить вдвойне." Вот и будем - жить вдвойне, согласившись с абсурдом Камю и со стариком Ницше, сказавшим, что крепкая надежда куда лучше стимулирует жизнь, чем любое ставшее реальностью счастье.

***

Тот зимний день запомнится мне, скорей всего, на всю оставшуюся жизнь. А началось с того, что меня с утра не заказали. Значит, допрос отменялся. Примерно через час в дверь постучали, назвали мою фамилию. Да, есть такой. "На свидание". Слова эти любого зека преображают мгновенно. Кроме жены, подумал я, больше некому. Мне на ходу бросили сумку для передачки, и я помчался.

Галя как всегда выглядела отлично. Высокая, красивая, держится уверенно. И тут вошел я. Лицо ее мигом погрустнело: видимо, мой жалкий и утомленный вид произвел-таки на нее впечатление. Однако она быстро взяла себя - и меня - в руки и мы стали говорить. Сначала говорила она. О том, что борьба за меня идет; что в Москве подключился Фонд защиты гласности; что мои адвокаты пытаются сделать так, чтобы со стороны СИЗО не было каких-то наворотов. Спросила, что нужно передать из лекарств. Рассказала о Руслане (учится хорошо, повзрослел). Потом спросила, как мне в новой камере. Я рассказал, что у нас забрали телевизор и плитку, и что мы будем добиваться их возврата, потому что они не имеют права этого делать. Потом мы вместе поудивлялись тому, что за долгое-долгое время нам почему-то вдруг разрешили свидание, второе за все время моего пребывания в тюрьме.

Мы проговорили положенный час, а не 20 минут, как в прошлый раз. И это тоже было необычным.

Прощаться было тяжело. Вроде как часть себя отрываешь. И думалось: свидимся ли еще? И если свидимся, то когда? "Заканчивайте свидание", - раздался резкий голос надзирающей дубачки, и телефоны вырубились. Я неуклюже взмахнул рукой. Галя ушла.

Взяв сумку с передачкой, я пошел в камеру. "Мои" зеки обрадовались. Еще бы: мы уже неделю сидели на хлебе, луке и бульонных кубиках.

Не успел выложить из сумки все, что передала Галя, как открылась кормушка, и режимник, невзрачный, старый с кислой рожей сказал мне собраться с вещами. Расстроились все. Я - потому что переход в очередную камеру был очередным стрессом и очередной психологической пыткой (я едва успел влиться в атмосферу этой камеры), а зеки - потому что часть харчей уходила вместе со мной. Через десять минут за мной пришли. Однако дальше стакана - металлического ящика, стоящего в коридоре - не пошли. Несколько дубаков ринулись шмонать все мои вещи, а один - меня. Потом меня закрыли в стакан. Вещи же остались на продоле и в них продолжали ковыряться дубаки. Через полчаса они ушли. Еще час я просидел в стакане никому не нужный.

Потом снова пришел режимник с кислой рожей и повел меня с вещами, кое-как заброшенными в сумку - снова в ту же камеру. Едва я вошел, старый зек Саня сказал: "Внимательно осмотри вещи, не удивлюсь, если мы сейчас найдем там заточку или наркотик". Я осмотрел. Ничего не прибавилось. Зато исчезли все мои записи по уголовному делу (в том числе перспективы защиты, ходатайства и заявления, наброски писем в генпрокуратуру и газеты "Комсомольская правда" и "Известия", исчезли Галины письма и рукописи стихов, квитанция на деньги, вырезки из газет и что-то еще). "Первый раз с таким сволочизмом сталкиваюсь", - присвистнул Саня. Антон сказал: "Зови режимника".

Режимник подошел через час. Я ему объяснил, что он не имеет права забирать мои тетради и письма. "Кислая рожа" ушла, даже не хрюкнув в ответ.

Ночью я не спал. Под утро написал заявление на имя начальника СИЗО, вспомнив при этом чье-то: "На ваше обращение в ООН вам отвечает начальник ЖЭКа...", написал жалобу надзирающему прокурору. По проверке я отдал это режимнику. Минут через 15 он принес все мои записи и сказал, что они лежали на "стакане", мол, их там забыли. Конечно, я ему не поверил. За сутки, а именно столько мне не возвращали бумаги, их наверняка в ФСБ перекопировали.

На следующий день адвокаты написали свои жалобы по этому факту в различные инстанции. Дней через десять откуда-то, кажется, из городской прокуратуры, пришел ответ: действия администрации СИЗО были законны. Начальник ЖЭКа ответил...

И все. И никто никуда больше не жаловался. И никаких ответов ниоткуда больше не последовало.

Да, через день после этого дикого шмона нам в камеру вернули телевизор и плитку. Саня тогда сказал: "Вспомни хорошенько, о чем ты говорил с женой... Ваш разговор записывался на магнитофон". Я сказал, что говорил о том, что у нас в камере канализационная труба течет и нам не выдают хлорку.

Через пару часов после нашего с Саней разговора пришел сантехник с банкой хлорки и инструментом для починки трубы.

Еще через неделю меня перевели в общую камеру.

***

Сюжет для голливудского фильма. В главных ролях: Шварценнегер и Эдди Мерфи, Джулия Робертс, Лайам Нисон, Энтони Хопкинс и другие. Режиссер: Стивен Спилберг.

Почти наше время. В одном из научно-поизводственных учреждений, где создают промышленных роботов, произошла авария, в результате которой группа уже созданных роботов вышла из-под человеческого контроля. Роботы убивают персонал и садятся за работу. Путем чипового клонирования они хотят воспроизвести в короткий срок целую армию роботов и, пользуясь тем, что при учреждении есть атомная установка, захватить контроль над людьми.

В это время в одной из лабораторий другого института молодой ученый Мэрфи создает своего робота-человека (Шварц), мало чем отличающегося от обычного человека. У него даже есть вкусовые рецепторы (сценка с чипсами: Шварц откусывает, а Мерфи ему не дает. Тогда тот перекусывает степплер. Это действует убедительно, и Мерфи дает ему чипсы). Помощник Мерфи монтирует в это время руку и говорит: кисть удлиняется только в крайних случаях.

Правительственная команда в панике и решает привлечь на помощь робота Мерфи. Перед этим один смельчак из ФБР или полиции попытался в одиночку справиться с роботами, но его выкинули и он чудом остался жив (эту роль буду играть я). Шварц и Мерфи едут к нему. Тот лежит в госпитале под капельницей, а свободной рукой гладит сестру по попе. Шварц говорит: Главные органы у него целы. Да, соглашается Мерфи, но лучше бы он был железным, как ты.

Шварц и Мерфи готовятся к операции. Усиливают курс тренировок. Психологическая и практическая подготовка. Помогает агент Джулия. Мерфи говорит ей, что Шварц дурак и не человек и чтобы она не сильно увивалась вокруг него. Однако вскоре он убеждается, что Шварц не хуже человека справляется со своими обязанностями, в том числе в постели с Джулией.

Роботы-революционеры между тем близки к завершению процесса. Их уже стало больше и они наглеют (как? - надо подумать).

Короче, Шварц и Мерфи вместе выезжают на дело. И всех побеждают. В конце сцена: они едут в метро (на машине, на ракете...). Мерфи держит Шварца на руке, удержать не может. Ему кричат: Брось его, а то сам свалишься. Брось, он же не человек. Тот отвечает, не могу, он лучше некоторых человеков. Но бросает, не удержав. Шварц летит куда-то в пропасть, но в последний момент чудом - раздвинулись мышцы (кисти) рук - цепляется за железку и остается жив.

Дополнительное напряжение: роботам пытается помочь одиночка- террорист (Жан Рено). Трюки, взрывы, стрельба - и у него ничего не получается. Но он остается жив (надо же будет фильм "Роботы - 2" показывать).

Роботов, почти всех, победили. Все радуются, целуются и обнимаются. Мерфи дарит Шварцу коробку новеньких степплеров. Тот улыбается и говорит, что его надо немножко починить, а то ему неудобно обнимать Джулию.

В это время один из роботов, раненый и недобитый, садится в тачку и тихонько сматывается... Ту-ду-ду-ду-у-у...

***

Когда мы перезнакомились, выяснилось, что в камере сидят убийца, вор, насильник, наркоман и шпион. Половина уголовного кодекса. Трое из пяти - рецидивисты. "Пряником" - первоходом, как и я, был татарин Саня. Поскольку он служил в танковых войсках, то другой Саня, старый зэк, за плечами которого убийство и три ходки (общей отсидки в 28 лет) на зону, дал ему.погоняло - Откат. Или Откатыч. Жили мы мирно и дружно. Сушили сухари на маленькой батарее отопления, которая едва обогревала живущих в ней тараканов. Ели хлеб, лук и бульонные кубики. Мы с Антоном резались в шахматы. Саня с Вовкой - в терц, Откатыч стоял на пике у робота или на трассе у решки, совмещая эти полезные занятия с приятным - чтением газет. Иногда Откат забывал набрать у холопа воды (кран пересох, как горло в пустыне), промухивал дежурную на продоле, не сразу въезжал на зов по трассе. Тогда Саня-старый начинал его воспитывать, упрекая, что тот тупит и Митьку включает. Бывало, что Откатыч и после этого не врубался. Тогда Саня подзывал холопа. "Ты че охуевший такой?"-спрашивал он его в кормушку. "А че?" - недоумевал тот. "А то, что ты нам воду не долил в бидончик." " В какой? " "Из-под майонеза..." " Что положено, то и налил." " Кем положено, морда твоя холопская, рожа твоя обнаглевшая! Тобою положено? Тебя давно не обсцыкали в кормушку? Или тебе надоело быть холопом на этом посту?.. "

Дальнейших вопросов холоп старался не выслушивать и приносил воду.

Затем Саня подходил к решетке и откликался на один из наших маяков - то ли "Болото", то ли "Америка", не помню уже. "Вы там ухо греете?" - вопрошал чей-то недовольный голос, оравший на всю тюрьму уже долгое время, вызывая наше "Болото". "Ты за своими ушами следи! - огрызался Саня, - раз молчим, значит у нас "рояль" в кустах". (крик "рояль" или "контора" означает, что рядом с нашей "хатой" находятся дубаки). Саня вытягивал дорогу, развязывал "кишочку"- матерчатый контейнер, доставал оттуда малявку, читал, кому она адресована. Чаще всего записки приходили Антону и Откатычу. "А кто это у нас "Профессор?", - изумлялся Саня, читая надпись на малявке, - Антон, ты, что ли?" "Что, похож?" - улыбался глупейшей улыбкой высокий рыжий Антон, делая очередной дурацкий ход пешкой. "Да это мне", - тянул руку Откатыч. "Надо же! - продолжал изумляться Саня, - а я-то думаю, кто это у нас все кроссворды поразгадывал, блин, а это оказывается, Откат Бульдозерович Профессор..."

Тут надо сказать, что нашим любимым занятием было отгадывание кроссвордов. Любимым оно стало после моего прихода, потому что именно после этого в камере стали появляться газеты. Обычно Откатыч хватал газету с кроссвордом, отгадывал несколько слов и стопорился. Когда после этого принимались за разгадывание мы, оказывалось, что из десяти вписанных Откатычем слов, одиннадцать были неправильными.

- Держи, Профессор! - протягивал Саня малявку Откатычу. - И больше я за тебя не собираюсь кричать то по продолу, то по решке. И побрей пизду под носом, не позорь нашу хату.

Откатыч разворачивал малявку, мы, закончив игры, брались за кроссворды.

Читал вопросы и вписывал ответы Вовка. "Голливудская звезда. Исполнитель роль Джеймса Бонда".

- Ну что, Гриня, это по твоей части, - подкалывал Саня, - какой-нибудь Шон Коннери или Тимоти Далтон.

- Бронсон, - говорил я, потому что запомнил рекламу "Завтра не наступит никогда".

- Правильно, - говорил Вовка и вписывал буквы в клетки.

"Судно, на котором служил Эдмон Дантес из романа...."

- "Фараон", - выкрикнули мы с Саней одновременно.

- Да вы бы вопрос сначала дослушали...

- Пиши. Верняк.

- "Управитель Водолеев"

Мы задумались. Черт его знает, гороскопами я никогда не увлекался. "Сколько букв и какие есть?" - спросил Саня. "Шесть букв. Все неизвестны". "Сатурн", - угадывал Саня. И точно, связями по другим словам подходило. Саня взглядом победителя окидывал всех нас..

Вовка продолжал: "Любимая игра Глеба Жеглова".

- Я про мусоров не угадываю, - тут же вставлял Саня. Мусоров и все, что с ними связано, он терпеть не мог. Однажды, когда он в очередной раз "откинулся" с зоны, к нему на какой-то праздник пришел муж сестры жены с бутылкой водки. Предложил выпить, мол, как-никак родственники. Саня его выгнал, обвешав матами, как елку игрушками. А на пороге добавил: "С мусорами никогда не пил и пить не буду! А в следующий раз в штанах с лампасами в квартиру вообще не заходи".

- А кто это, Жеглов? - спросил Вовка, - это не тот пидор, который сказал "Вор должен сидеть в тюрьме?"

- Тот, Вова, тот самый, - ехидно улыбнулся Саня. - Вот ты у нас кто? Вор. И сидишь ты где? В тюрьме...

- Чисто мусорская психология. - вставил и я свои пять копеек.

Все повернулись в мою сторону, ожидая дальнейших пояснений.

Я продолжил: "Если бы эту фразу говорил не мусор, он бы обязательно добавил: "после того, как его вина будет доказана судом". "Хм, верно, верно", - закивали зэки стрижеными головами. "Кроме того, - продолжал я, - со времен этого фильма все мусора повторяют эту фразу, при этом каждый мнит себя Жегловым. И почему-то никто не вспоминает, что сказал Шарапов в ответ на это. А сказал он так: "Если законом дырки затыкать в следствии, то это будет не закон, а кистень."

Зэки зашумели, каждый стараясь привести примеры по своей "деляне". И только Саня молчал. Когда все успокоились, он сказал: "Читай дальше, Вова". Вова продолжал: "Кто сидит на игле?" Все заулыбались и чуть ли не хором: "Откатыч". "Да не-е, тут восемь букв..." "Ну так с мягким знаком в конце..."

Когда мы что-то не могли отгадать, то предлагали Вовке вписать слово "Жоп-п-п-а" с тремя "п" или "очько" с мягким знаком.

- "Строительная машина" Саня посмотрел на Откатыча, который тоже внимательно начал слушать вопросы, и сказал: "Ну, это танк, наверное...". "Девять букв, вторая "у". - "Бульдозер," - быстренько выкрикнул Откат, как бы боясь, что его кто-то опередит. "Да ты впрямь профессор." - похвалил его Саня. Откатыч заулыбался, не чуя подвоха.

- "Античное искусство спора", - прочитал Вовка. Пауза зависла, как сноп сигаретного дыма и не исчезла. - Вторая "р", предпоследняя "к", - добавил Вовка. Никто не знал, только Саня бормотал что-то себе под нос: "Риторика... логика... дидактика..."

- "Американский город, возле которого воздвигнута самая высокая в мире колонна."

Эристика! - воскликнул обрадованный Саня. Все покосились на него как на ненормального. На название города это не было похоже. - Искусство спора, - пояснил Саня, - эристика.

Действительно, по другим буквам это подходило. "Надо же, - подумал я, - незаконченное среднее, из 48 лет 28 на зоне, и такие познания" В дальнейшем Саня не раз как бы между прочим демонстрировал поистине энциклопедические знания. Он в мгновение ока называл драгоценные камни и сплавы металлов (позже выяснилось, что он был ювелиром и делал поделки на зоне), советских киноартистов и футбольные команды, национальные блюда и религиозные обряды. Совершеннейшим профаном он был в том, что касалось компьютеров: во время всеобщей компьютеризации нашей страны он пребывал в местах не столь отдаленных.

Когда было покончено с очередным кроссвордом, Откатыч просил Саню рассказать смешную историю из жизни зеков. " Хули рассказывать, - набивал себе цену Саня, - давай мы тебе на булках черта-кочегара выколем - вот это будет смешно." Все представляли себе, как Откат идет под душ, а в такт его ходьбе у него на ягодицах черт кидает в топку уголь - и дружно ржали. Откатыч не обижался (не канает в тюрьме обижаться, потому что обиженные в порядочных хатах не сидят). Но и тему не развивал. Однажды он "достал" Саню, и тот постриг его квадратно-гнездовым способом. Утром на проверке весь продол со смеху валялся, а режимник с кислой рожей заставил "прекратить безобразие и подстричься нормально". В конце концов Саня сдавался под напором уговоров и рассказывал.

... - Было это на крытой - такая же тюрьма, только на зоне, где полосатые сидят. Тоска - вусмерь. И жрать хочется - не спится, а уснешь - еда снится. Все мысли о баланде. Баландера с его дуровым. - так раньше называлась тележка с бачком баланды - слышали за версту. Однажды дежурный раскоцал камеру и оставил без присмотра термос с тиной, ну, с кашей. Мимо как раз зеки проходили, их по камерам разводили. Пока баландер хлеб разносил, Тимоха Тагильский бачок в нашу хату и закинул. Через минуту он был пустым, аж сверкал. Баландер туда-сюда - нет тины. Замельтешил, аж дежурный вспух от удивления.. Ну, само собой запилили жало в нашу хату. Вызвал подмогу. Перешерстил все вверх дном - пусто.

- А под рубероидом смотрели, - не выдержал Вовка. Саня поглядел на него испепеляющим взглядом и передразнил:

- Смотре - е -ли. Русским языком тебе говорят - пусто.

Тут мы все стали озираться, разглядывая нашу камеру, и прикидывая, где же можно спрятать двадцати- или тридцатилитровый бачок с кашей. "Неужели съели?" - предположил Откатыч.

- Нет, - съязвил Саня, - в вену вкололи...

- Да ну! Да как? Да не может быть! - запричитали мы хором. - Надо же! Ну и как?

- А так, - пояснил Саня, - быстренько веслами по потолку размазали и сидим, как ни в чем не бывало. До этого случая бывало, что по матрацам размазывали и сверху одеялом накрывали. Но мусора этот прикол уже засекли... Два дня сыты были...

Подобных историй Саня знал немеряно.

В камере, где сидел Саня, тоже двое не разошлись из-за чего-то. Один был здоровый бугай, а другой маленький, худосочный как стручок перца. Вот этот стручок и замыслил бугая жизни лишить. Долго думал - как? Мешать в таких случаях не принято и подсказывать тоже. Однажды, когда бугай уснул стручок сунул два провода в розетку, а оголенные концы воткнул бугаю в ноздри.

Тот дико подпрыгнул во сне и - затих. Маленький наклонился, послушал не бьется ли у здоровяка сердце. Вроде, не билось. Но стручок решил, что экзекуцию надо повторить, чтоб уж точно верняк вышел. И снова - концы в нос. Бугай дернулся опять и... сел на нарах, дико вращая обезумевшими глазищами. Он даже не понял, что произошло. На том все и кончилось.

Посмеялись мы немножко, поудивлялись. Второй раз, стало быть, он реанимировал мертвый труп убитого бугая. С тех пор стручка электриком стали погонять.

Мы долго обсасывали Санины истории, не зная, верить им или нет. Саня мог ведь и соврать, не дорого взять.

Вспоминая Саню, не могу не вспомнить еще один с ним разговор. Один только раз я увидел его очень серьезным и разозленным. Он говорил о нашем народе, о русских. "Это молчащее и мычащее быдло иной жизни для себя не заслуживает. Их давят - они молчат. Зарплату годами не платят, с бабками как лохов кидают направо-налево и хоть бы хны... Кто допустил в 17-м приход к власти большевиков? - голодранцы-пролетариат. Кто позволял Сталину миллионами вырезать ни в чем не повинных? - молчащее стадо баранов. И они же и теперь молятся на отца народов, лучшего друга всех физкультурников, этого усатого пахана, понавтыкавшего по всей стране централов и зон. А кто допустил, чтобы дерьмократы, не успев воцариться у государственного корыта, за пару лет довели народ до такой нищеты, что при Брежневе и не снилась? Ты посмотри, когда в наше время после Сталина сидело по тюрьмам столько офицеров Красной Армии, как сейчас? Что они - все преступники? Или как ты - политически неугодные? А сколько народу доведены до преступления безденежьем и отчаянием? А сколько нуворишей на смутной волне награбили себе деньжищ? Вот таких грабил и нужно грабить. А будут сопротивляться - перо в бок и поделом, падла. Потому что делиться надо, богатством, как и дерьмом, захлебнуться можно. А посмотри, сколько мусоров развелось? С чего бы это? И форма у них, и зарплата, и пайки, и дорога бесплатно. А они ж, туполрылые, законов не знают, а те, кто знает и нарушает, те еще страшнее, тех надо убивать в первую очередь, те, суки, режиму служат и продлевают его существование... Ты говоришь, армию у нас сокращают. А сколько в форму переодевают? Да у них военных сейчас больше, чем когда бы то ни было. Таможня и ее полиция (слово-то, блядь, какое реанимировали, да уже из-за одного этого их, скотов, надо душить). КГБ, внешняя разведка, правительственная связь, всевозможные охранные агентства, МВД, МГС и эти, как их, караулы хреновы. А все эти ОМОНы, ОБМОНы, РУОПы, спецназы, собры кобры, альфы и беты... Полстраны сидит в тюрьме, полстраны охраняет их. А народ, как и при Годунове Бориске, безмолствует. Настоящих буйных вообще нет. Карикатурный Жирик? Красный папа Зю? Лоснящиеся мальчики-плохиши? Хитрый боров в кепке? Нету вожаков. Из умных людей в России только евреи остались. И те в одной руке мешок с деньгами держат, а в другой - билет на землю обетованную.

Потому и быдло народ, потому и в стаде, что хрюкать начинает лишь тогда, когда жрать нечего. Какая свобода? Какая демократия? Какие выборы? Для кого и из кого? Ну кого, скажи мне, могут выбрать нищие? Или пузатые новые русские, которым насрать на эту страну и на ее быдло? Все они выбрать в парламент могут только себе подобных. С кончиной экономики кончились и рабочие как класс. Нету гегемона - нету и его диктатуры.

Я тебе про армию твою долбанутую и про уровень престижу нашего государства в мире ничего говорить не буду - лучше меня знаешь. Нету у нас ни того, ни другого.

И как я, по-твоему, должен относиться к этому народу? Ты вот в тюрьме сидишь по большому счету за народ. Не тебе же лично мешали радиоактивные отходы и проданные за бесценок авианосцы. Ну посадили тебя, кто-нибудь хрюкнул в твою защиту? Кто-нибудь вышел с плакатом на рельсы? Коллеги твои в знак протеста остановили печатные станки? Никто и ничего!

Им нравится такая жизнь. Они другую не хотят. Хотели бы - за вилы взялись.

Так что не говори мне больше этого слова - народ. Тем более в сочетаньи со словами "справедливость" или, упаси боже, "равенство". Равенства нет и быть не может. А уравнять всех способна лишь могила. Червяку все равно, в гробе простом ты лежишь или из красного дерева, крест деревянный над тобой или мавзолей мраморный. Вот там народ - объективно молчит. С тем когда-нибудь и мы породнимся.

... Сейчас Сане 48. Когда он выйдет ему будет 56. До следующего звонка он, наверное, не доживет, породнится с кем-нибудь...

***

Впервые Шутихина я увидел недели через полторы после того, как "заехал" на тюрьму. Как-то с сокамерником хитрым бандитом Вадиком, как его окрестили в одной из местных газет, в числе других зеков, мы возвращались в хату после свидания с адвокатами. В длинном коридоре, соединявшем два тюремных корпуса (хутора, как говорят заключенные), появился вдруг маленький толстый в фуражке подполковник внутренней службы. Зеков было человек 6 - 7 и все мы стояли в ряд. Он подходил к каждому и как бы шутя бил - кого в плечо, кого в живот. При этом он говорил: "Ну что, граждане заключенные, бандиты, алкоголики, тунеядцы". Зеки улыбались. По строю пролетело "Шутихин".

Вдруг Шутихин увидел меня. Я стоял последним. Вадим, стоявший впереди громко сказал: "А это у нас новенький - капитан 2 ранга". Шутихин уже было замахнулся, но на слове "ранга" весь его бойцовский запал увял, сам он как-то сник, подошел ближе и внимательно посмотрел на меня. Через стекла очков я увидел колючий взгляд карих глаз, забегавших как собаки в поиске еды.

Ничего не сделав, Шутихин прошел дальше.

Вскоре после этого случая в моей тюремной жизни начались крутые изменения. Именно полторы недели я всего-то и прожил в "тройнике" - камере, где нас было пятеро. Однажды утром ко мне пришел лейтенант, как и Шутихин, маленький и в очках и, показав мне ксерокопированную страницу местной газеты с моим воззванием к коллегам, спросил: "Твоя работа?" На глупый вопрос я не ответил: под моей статьей стояла моя же подпись. "Сейчас, - сказал лейтенант, - ты мне напишешь объяснительную, как твоя статья вышла из тюрьмы и попала в газету. И через десять минут чтобы был готов с вещами."

Так я попал в первую свою общую камеру. Это был ад на земле, который длился целый месяц.

Я заболел, сильно кашлял, слезились глаза, болела спина... На допросы меня водили через день, здесь же, в тюрьме. Допросы были без адвокатов, поэтому я ничего не отвечал и не подписывал. В камере я писал письма - Генеральному прокурору, Президенту, в редакции газет, и отдавал их утром на проверке режимнику. Тогда я еще не знал, что с таким же успехом я мог бы писать в Спортлото или в ЖЭК.

И вот как-то раз меня вызвали и завели в кабинет по соседству с камерой. На каждом посту есть такой кабинет для режимника, дежурной. Там сидел Шутихин. Он внимательно и долго смотрел на меня, а затем спросил: "Зачем ты пишешь письма? Ты же знаешь куда (он сделал ударение на слове "куда") они уходят." Я знал, вернее догадывался, что все они до единого остаются в ФСБ. (Так оно и было. Позднее я эти письма обнаружил в томах уголовного дела.) Я спросил: "А зачем вы их туда (я сделал ударение на слове "туда") отсылаете?" Он ничего не ответил. Кажется спросил что-то насчет самочувствия. Поскольку оно было все на моем лице: слезы, сопли, кашель и тому подобные простудные вещи, но я огрызнулся: "С каких это пор кого-то интересует мое самочувствие?" Он снова ничего не ответил и посмотрел в зарешеченное окно, давая понять, что разговор окончен. Я встал и быстро вышел.

В камере я задумался: зачем было подполковнику, заместителю начальника тюрьмы по режиму и охране задавать мне такой вопрос. Ответа я не нашел. Но письма писать перестал, ограничившись только жалобами на имя прокурора, хотя и это было совершенно бесполезным занятием.

Не без ведома Шутихина, скорее всего, при его активном участии (не скажу - по его инициативе, потому что в случае со мной организатором и вдохновителем всех подлостей выступало ФСБ) раз в 20 - 30 дней меня переводили в другую камеру. Уже после Нового года, когда я находился в 4 или 5-й камере меня начали возить на допросы в здание ФСБ. Возить так возить - мне еще лучше было: хоть кусочками, но видел большую жизнь. В 10 утра меня забирали, в 16.30 возвращали.

Однажды - а возили на микроавтобусе или газике - при подъезде к СИЗО я, как обычно, глазел по сторонам. Вдруг вижу - батюшки, да это ж Шутихин: без фуражки и на вечернем закатном солнце блестит лысина. Когда он поравнялся с какой-то машиной, мне показалось, что он такой маленький, даже ниже машины. Отсутствие фуражки его таким сделало или сама атмосфера не его жизни, не его повседневности, той, где он может ударить, нахамить, накричать. Он вышел в мир, где его могут ударить, ему нахамить, на него накричать. И он стал ниже! Съежился, скукожился, слилипутился. У него и походка изменилась. Уже не та прыгающая, как на мячиках, а тихая, неторопливая, где каждый шажочек как бы говорит: "Ничего, если я здесь пройду? Бочком так, стороночкой..." От "Шутихина тюремного" в "Шутихине за забором" остались лишь очки и военные ботинки. Вспомнился тут мне Достоевский: "В сюртуке он вдруг стал ничем и смахивал на лакея. Удивительно, как много составляет мундир у этих людей".

У Шутихина мундир составлял не много, а все. Без мундира это был совсем другой человек.

Я глядел на него и представлял. Вот Владимир Алексеевич (я не знал его имени отчества, просто помню, что на тюремных правилах была его роспись, и значилось: "Шутихин В.А.") по пути домой заходит в магазин и покупает кефир: кефир ему нужен для желудка. Шутихин, как все маленькие и толстые, любит поспать и не любит делать зарядку, поэтому завтракает всегда в спешке. По молодости лет когда-то он очень хотел выслужиться и тоже нередко забывал о правильном питании. Теперь он следил за собой. Даже не столько он, сколько его жена Валя - сорокалетняя женщина, высокая и не погодам располневшая. (Но Вовику нравится, потому что маленьким нравятся женщины большие и толстые). Шутихин садится в троллейбус и едет вниз по проспекту Красного Знамени несколько остановок. Он живет в доме, специально построенном для работников МВД - КГБ еще в застойные времена. Владимиру Алексеевичу повезло: он въехал в эту квартиру, когда его коллегу перевели служить на запад: в те времена еще переводили на запад.

Дома Шутихина встретила жена и сытный ужин. Широкая Валя проформы ради поинтересовалась вначале, как дела. Маленький муж Вова как всегда отшутился: "Дела у прокурора, у нас - делишки."

- Вова, - спросила вдруг жена, - а что там у вас за журналист появился? Сегодня на работе вспоминали, говорят, по телевизору его показывали... молодой, интересный, офицер...

- Меньше бы болтали на своей работе, - так же вдруг, но зло и раздраженно ответил Шутихин. - Шпион он - вот кто.

- Знаем мы, - возразила жена, - как у нас шпионов делают...

- Все. Хватит. - Резко оборвал муж Вова, в котором на какое-то время проснулся подполковник внутренних войск.

Жена вышла из кухни. Шутихин, громко стуча ложечкой, мешал сахар в стакане. Он был зол. Потом Шутихин успокоился, подошел к жене - в телевизор уставилась, обиделась, значит. - Обнял за плечи, поцеловал (сделал вид, во всяком случае) куда-то между ухом и шеей - от жены пахло кухней и сладенько так, аж приторно, сложив губы трубочкой, пропел: "Ну-у-у Валю-ся!"

Валюша тоже успокоилась. Сама, дескать, дура, полезла с вопросами. Сказано ведь 20 лет назад - никаких разговоров о работе дома. Да и что ей тот журналист? Просто девчата на работе поинтересовались... Своих проблем хватает.

- Володя, - Валя отвлеклась от телевизора, хотя там началась "Санта Барбара", - может зря мы Свету в этот милицейский институт отдали? Говорят, новый премьер объявил уже о сокращении милиции и КГБ.

Володя сделал удивленное лицо, удобно устроившись на диване. Свежих газет он еще не читал и телевизор последнее время не смотрел.

- Да, - продолжала жена, - так и сказал: будем сокращать, чтобы уходили непрофессионалы.

- Валя, - успокоил ее Шутихин, - В нашей стране никогда не сокращают милицию и КГБ. Запомни: никогда! Это премьеры уходят и приходят, а милиция и КГБ остаются... Ха-ха, помнишь: все население СССР делится на три категории: заключенные, подследственные и подозреваемые... Ха-ха. А Светка профессионалом будет после института. Зарплата будет. Кстати, где она?

- На факультативном занятии...

- Знаем мы эти... фак... факуль... блин, занятия.

И Вова нырнул своей лысиной и очками в газету. Обнаружив на первой полосе речь нового премьера, в том числе и фразу о сокращении МВД и ФСБ, Шутихин подумал: Ну-ну, много вас таких умников было...

Через пару минут в дальнем конце коридора уже слышалось: "Ну что, граждане заключенные, бандиты, алкоголики..."

***

(Из записок на прогулке). Если ждать хорошее - придет плохое. Если ждать плохое - быстро придет плохое. Если не ждать ничего - ничего не придет. Кроме плохого.

Каждый надзиратель хоть иногда видит себя арестантом. Каждый арестант хоть иногда видит себя надзирателем за арестантом, который раньше был надзирателем.

***

Из почти торжественно врученных мне режимником картонных "Правил" нахождения в тюрьме я сделал календарь. Расчертил квадратики, натянул нитки, из таблеток спазгана сделал бегунки-ползунки. Каждый день двигаю: день недели - число, число - день недели. Кажется, только недавно бегунки внизу были, а уже снова сверху вниз до середины доехали. Жизнь идет, значит, срок тоже.

Но - невесело. Каждый раз говорю себе: займись спортом, покачайся, используй с пользой срок отсидки. Какое там! Пару раз присел - запыхался, пару раз отжался - дышать вообще нечем.. Читается с трудом и медленно (правда зависит от чтива: газеты заглатываю мигом, но они бывают раз в неделю, а то и реже). Лежу - в потолок гляжу и обо всякой ерунде думаю. Например, что если рисовать радугу, пропуская солнечный свет через призму на лист бумаги или холст? Господи, как же это называется: дифракция, дисперсия, диффузия?

Ну и такая вот ерунда - часами. Я уж и укорял себя: Гриша, мол, люди разные двигатели в тюрьме создавали, а ты в потолок смотришь. Или взять Льва Гумилева. "Когда в лагере, - вспоминал он, - начал работу о восточных гуннах, решил, чтобы у меня не отняли рукопись, обратиться к начальству. И начальство сказало: "Подумаем." А так как думать оно не умело, то спросило какое-то более высокое начальство, и то сказало: "Гуннов можно, стихи нельзя".

Интересно, а мне стихи уже можно? Вроде, тетрадку отдали. Надо спросить, где она и какова ее судьба.

Впрочем, и стихи уже не пишутся. Две строчки в неделю.

Зато натурализм прет - спасу нет. Вот давеча на прогулке записал: (слабонервным эстетам лучше не читать): "На шершавой стенке тюремного дворика, на самом ее видном месте, висела длинная и зеленая, как электричка, жирная сопля. Располагалась она настолько неудачно, что взгляд всякий раз спотыкался о нее, а я всякий раз невольно матерился..."

Каково? Проза называется. Прозее некуда.

Дни идут. Время убегает. Обычно говорится, как песок сквозь пальцы. А я бы сказал - как раки из рук. Помню, пацаном ловил раков в речке. Пока достанешь усатого из норы (руку иногда по локоть приходилось засовывать), пока зажмешь ему клешни, пока переложишь в левую руку, пока потянешься за другим, третьим Приходилось сжимать их крепко, отламывать клешни самым кусючим. Конечно, от порезов, укусов, царапин это не спасало. Потом, бывало, сидишь и смотришь на гору сваренных ярко-красных, как утреннее солнце над Днепром, раков. Слюнки текут Так и хочется вломиться в эту дышащую жаром, пахнущую морем и укропом гору, захрустеть сочно клешнями и панцирями...

Ан нет! Раки-то в соленой воде варились, и всякое к ним прикосновение порезанными руками - больно. И выходит, что раки опять из рук выскальзывают, хоть и вареные, но убегают. И так тоскливо становится, пока мама или младший братец не наковыряют горку розово-белого вкусного мясца.

... Двигаю туда-сюда таблетки-бегунки на календаре и прямо физически ощущаю, как время бесполезно убегает из-под пальцев. И так тоскливо становится... До каких же пор?

"Меняется не сущность, только дата..."

***

Когда в очередной день в очередной раз никто из адвокатов не пришел, я в очередной раз приуныл. Разумеется, с утра настраивал себя, что день - понедельник, не самый лучший день для визитов в тюрьму. К тому же праздник. Но по мере приближения "визитного" часа нетерпение мое возростало и, казалось, вот-вот выйдет из берегов. Я вдруг заметался по камере, как зверь в клетке. Из этого состояния меня не вывела даже получасовая (по случаю праздника) прогулка, хотя погода была прекрасная (а может, это обстоятельство еще и усилило приступ тоски и одиночества?) Такое состояние я переживал одно время очень часто, но было это, в основном, до ареста. Однажды даже пришлось обратиться в госпиталь. Врач-кардиолог поставил диагноз: нейро-циркуляторная дистония по гипертоническому типу. Проще говоря, повышение давления. Но мне кажется, психолог усмотрел бы в этом состоянии что-то еще, присущее именно неврологическим заболеваниям. В течение часа это состояние проходило.

И вот теперь - снова. На лбу выступала испарина. Книга валилась из рук, строчки слипались. Захотелось громко крикнуть. Я встал, прошелся. Тело гудело и чесалось: выскочила аллергия. От безысходности я взял кроссворд и силой заставил себя взглянуть в него. К моему несчастью, он оказался весьма посредственным, и мысль скользила по нему легко, как на лыжах, даже не останавливаясь, не цепляясь, нигде не отвлекаясь от осознания тоски, отчаяния и одиночества. Кое-как дописал, не разгадав лишь название книги Ж. Санд. От кроссворда взгляд скользнул на статью о какой-то коррупции. Я заставил себя читать внимательно, чтобы понять, что же требовали акционеры от арбитражного суда и что не поделили соучредители ОАО.

Дочитал. Успокоился. Обрадовался. Перестал ждать, заставил себя думать о том, что мне нечего уже ждать: все идет как идет, и ход событий от меня никак не зависит. А, значит, и терзать себя и изводить - совершено бесполезно, только хуже будет.

В тетрадных записях попались слова Александра Меня: "В одиночке человек сидит, лишенный всего, часто даже света. Если у него что-то в голове было, в сердце было, он еще как-то может перебиться. Но если он жил только внешним, то в одиночке он сходит с ума, потому что у него нет ничего в душе."

Сначала я пытался думать над тем, что значит "он еще как-то может перебиться". Что значит "как-то"? Сколько это - "перебиться"? Жил ли я "только внешним"? Есть ли у меня что-то в душе? Или мне суждено сойти с ума?

Потом я подумал вот о чем: фраза Меня была выписана мною из какой-то газеты почти год назад. Господи! Неужели тогда я мог предвидеть, что буду сидеть в одиночке!? Или этим своим действием - записью именно этой фразы - я накликал эту одиночку? И тут меня будто огнем обожгло: я вспомнил, как 15 лет тому назад написал стихотворение, заканчивавшееся строчкой "Был. Имел. За то и привлекли.". За год до ареста я зачем-то выучился задушевно петь "Таганку". За полгода - купил уголовный кодекс. С самого начала следил за развитием событий (следствие, арест) вокруг капитана 1 ранга Никитина с Северного флота, обвиненного в измене родине. Зачем все это? Думал - и мысли материализовались!

Знак был. Сон. Солнечная погода. Чистая вода в реке. Я плыву на катере, а по реке плывут надгробные плиты в вертикальном положении. Я всматриваюсь в них, что-то ищу. Не нахожу. Вдруг, около самого борта, вижу плывет плашмя гранитная плита. На ней выбиты мои фамилия, имя, отчество, год рождения и год смерти. Я цепляю багром плиту, подтягиваю, чтобы поднять на катер. Пытаюсь изо всех сил разглядеть год смерти. Нет, не могу. Была ли там первая цифра один? Возможно, но это ничего не значит Год смерти я не увидел. И плиту не поднял. Ушла куда-то в сторону, уплыла, исчезла...

Возможно, каким-то образом написанное мною норовит сбыться? (Кажется, в одном из стихотворений этот вопрос стоит в прямой постановке.) Но я же не специально. Я же не самоубийца! Припоминаю Камю: "творить - значит придавать форму судьбе".

А что, если сотворить что-то радужно-оптимистичное на перспективу? Господи, да что я? Это же будет фальшь. И не дай Бог за фальшь судьба (рок, карма) ударят еще больней. (Вот я уже и суеверен.)

Творчество, и того же Камю, - наиболее эффективная школа терпения и ясности. Если с терпением я еще могу согласиться - в конце концов у меня хватает его Камю цитировать и строчки эти писать - то с ясностью полная тьма. Ну то есть не ясно абсолютно ничего. Зачем я здесь? Что будет потом? Зачем я пишу? Кому это надо?

Ответ простой как правда: это надо мне, сейчас, здесь, чтобы здесь же и сейчас же не сойти с ума. Чтобы, выстраивая из множества слов хоть какое-то подобие ясности изложения мыслей, не дать возможности этим мыслям путаться в голове. Ну, каково? Молодец я, правда? (Сам себя не похвалишь в одиночке, кто ж тебя еще похвалит?)

Итак, одиночество и творчество. Что говорят умные люди? К примеру Ошо: "Единственная добродетель - это творчество... Чтобы быть одиноким и остаться нормальным (О! Как это близко и понятно!), совершенно необходимо одно: (Ну, что же?) будучи одиноким, вы должны быть творцом." (Вот оно! Ясность полная. Знать бы теперь: тот бред, который я здесь пишу, есть ли он творчество? Вот в чем вопрос.) Если вы не созерцатель, вы станете ненормальным. (Так все просто у этого Ошо.) Если вы творец, даже в уединении вы сможете упрочить свое понимание - и не только упрочить, но привести его к самому полному выражению. (Выражению в чем?)

"Есть чувства, грозящие убить одинокого: если же это не удается им, то должны умереть они сами." (Между прочим, Ошо я читал полгода назад. Значит, я шел к одиночке подсознательно. Я готовил себя к ней. Иначе, зачем мне делать из Ошо именно эти записи? А раз я готовил себя, то чего мне бояться какого-то там одиночества? Впрочем, что там дальше?) "Но сможешь ли ты стать убийцей? Убийцей собственных иллюзий, убийцей собственных эмоций? В одиночестве вы захотите увидеть своих друзей, свою жену (да, да, да, тысячу раз да!!!), вы захотите посмотреть на своих детей, вы будете желать тысячу и одну вещь, о которых никогда раньше не думали. Все эти желания будут убивать вас, пока вы не сможете убить их."

Легко старику, Ошо - он индиец, а они все могут медитировать. А я не могу. Значит, мыслить и писать, то есть творить - вот моя медитация. Но так трудно порой заставить себя не то что писать, а думать сколько-нибудь связно о чем-то.

"Если вы не страдаете, вы не свободны. Творчество приносит вам свободу, силу, разумность, сознательность, но оно приносит также и опасности..." (Ага, вот оно! Опасности! Надо, надо творить, прислушиваясь к себе и к тому, что натворил: вдруг меня мое же творчество от чего-нибудь предостережет).

"Это путь только для отважных, для тех, кто хочет жить опасно, ибо нет другого способа жить. " (Смотри пятое правило Акутагава Рюноске).

"Творчество - это путь к себе и к сверхчеловеку..." Здесь, я думаю, Ошо можно оставить с Заратустрой и самому подумать.

Но довольно об этом. Надо подумать о том, сколько еще образов тюремных у меня осталось в тени моего сознания. А ведь есть там прелюбопытные экземпляры. А ведь есть еще желание вспомнить жизнь свою не тюремную: там тоже было немало, на мой взгляд, интересного.

***

(из дневника) В первый кляп, которым я заткнул в "своей" одиночке дырку унитаза-танка, я засунул вату. Канализационная крыса прогрызла его за пару дней. Во второй кляп кроме ваты я засунул скомканные "Известия" и "Комсомолку". Крыса разгрызла эту начинку дней через пять. В третий кляп я налил воды, но раздувшийся целофановый пакет неплотно облегал края отверстия. Пришлось комкать газету. По чистой случайности оказался "Труд" с заметкой на первой полосе о том, что я - "продавец родины и шпион". Прошло десять дней, а крыса даже не притронулась к кляпу. Ей нравится вата или ей не нравится "Труд"?

***

- Ну что? - маленький кореец в белом несвежем халате потирал руки и с явным интересом смотрел на меня. Удивительным было не то, что он кореец и что он тюремный доктор, в несвежем халате. Его интерес ко мне, зеку - вот что было удивительным. - Заболели, говорите?

- Да я могу и не говорить, - ответил я не церемонясь и снял футболку.

Кореец, причмокивая языком, осматривал мои подмышки.

- Ух ты! Вот это да! - Петрович!, - позвал он коллегу, - Посмотри!

Откуда-то из-за ширмочки вышел здоровенный доктор в очках и с пивным животом. Он тоже с интересом начал смотреть на красные мои высыпания на теле.

- Аллергический дерматит! - сказал уверенно кореец, - но будь вот эти точки сплошняком, был бы стригущий лишай.

 - Да-да, - Согласился Петрович, - или псориаз.

- Ну нет, - возразил маленький, - для псориаза характерны присушенные бляшки и к тому ж на локтях, а здесь вот - под мышками и в паху...

Они еще пару минут поговорили, потом вдруг кореец спросил у сопроводившей меня в санчасть черненькой докторши:

- А что сказал дерматолог?

До меня наконец дошло, что кореец и не врач. Вскоре правда выяснилось, что врачи мне вовсе не нужны.

- У вас какое образование? - поинтересовался кореец

- Оба высшие, - ответил я.

А-а, ну тогда вам известно, что такое аутотренинг...

Все. Дальше он мог не продолжать. Дальше я сам мог ему рассказать о том, что нахождение в тюрьме - это ежедневный стресс, и что на возникновение моей аллергии влияет все, что угодно, от камерного воздуха до частых волнений, что необходима психологическая релаксация, свежий воздух, валерьянка, физические упражнения и полноценная еда - и все это желательно не в тюрьме, а на воле.

Словом, вот вам список лекарств, пусть передадут с воли и лечите себя сами.

Вот, собственно, и все. Если не считать того, что невропатолог признал наличие радикулита и расширенного остеохондроза, дерматолог - аллергии, терапевт - повышение давления. А кто-то еще посоветовал немедленно сдать на анализы кровь и мочу, об образовании моем, они, спасибо им, не спрашивали. Они просто и прямо говорили: "Вы же понимаете, что у нас не курорт и у нас нет лекарств".

Я понимал. Я вообще быстро вникаю в чужие проблемы. В проблемы СИЗО - тем более. Ну нету у них бачков для воды на все камеры. Нету у них на всех одеял, матрацев и подушек. Нету возможности выгуливать всех зеков по часу. Нету... Что уж о лекарствах говорить. Кстати, и времени вот так долго смотреть каждого зека в санчасти у них тоже нету. Так что - спасибо, что на х... не послали.

И мне стало легче. Аллергия, правда, цвела на всем теле, спина ныла... Но это ведь мелочи по сравнению с той чуткостью и добротой, которые ко мне проявили тюремные врачи. В конце концов у меня не стригущий лишай, а у них - здесь не курорт.

(Из дневника) Тюрьма - это не только многоликий, н еще и многоголосый организм. Орут все: дубаки на зеков, зеки на дубаков, зеки на зеков, камера в камеру из камеры на хутор, из хутора на другой хутор. Крики не замолкаю ни днем, ни ночью, ни утром, ни вечером.

А тут как-то - тишина. Непривычная. В чем дело, думаю. (А у меня в одиночке металлическая ставенка плотно прикрыта и щели ватой, чтоб не дуло, заткнуты. Откупориваюсь - так и есть: из дома рядом с тюрьмой, где живут одни мусора, звучит диск. Поет Розенбаум. Так зеки могут слушать не многих: Высоцкого, Розенбаума, Кучина, Шифутинского... И пока пел Розенбаум - тюрьма молчала.

И пока я сижу в тюрьме - Розенбаум молчит. Впрочем, кто я, а кто он. Да и вряд ли он помнит наши с ним встречи.

***

Конец 20 века - Россия. Конец России - Владивосток. Конец Владивостока - тюрьма. Конец тюрьмы - одиночка. Конец одиночки - чистый лист. Конец листа - слово. Начало слова - я. Конец 20 века и я. Мы встретились.

***

Вхождение новичка в камеру - это своего рода ритуал. Поначалу я входил, здоровался и несколько минут стоял как истукан, ждал, пока старшой в хате (ответственный за хату, смотрящий и т.п.) не задаст пару-тройку вопросов и, в зависимости от ответов, укажет место. В тройниках на этот счет проще, в общаковых - сложнее. Помню, первая моя общая хата - это был тихий ужас, состоявшийся конец света. Однако, по порядку.

К тому времени я всего две недели был в СИЗО. И все две недели по телевизору и в газетах обо мне писали: мол, пойман шпион, журналист - и прочая муть, исходившая, в основном, от КГБ. Но тюрьма-то знает: если информация идет с подачи мусоров, значит, грош ей цена, значит, в ней вранья чистого - процентов 80. А по остальным 20 сами зеки могут определить и статью, и срок в СИЗО, и срок по приговору.

Еще в ИВС (изоляторе временного содержания) один старый (26 отсидки) зек сказал: "Тебя подставили. Продержат год. Потом выпустят по суду. Очень сомневаюсь, что дадут срок". Не знаю, исходя из чего он предрекал все это, но пока сбывается.

На вопрос, какая у меня бирка (т.е. статья), я поначалу отвечал, что 275-я. Ни разу никто не знал, что это такое. Затем я уже отвечал так: "Журналист. Военный. Государственная измена от 12 до 20". Кто-то резюмировал: "Политический, значит". Кто-то вспомнил: "Так это о тебе уже две недели трандят по ящику".

Так, слово за слово, и в течение пяти минут определялся мой тюремный статус. Общая камера, в которую я попал, была, как позже выяснилось, самой плохой на всей тюрьме. (Позже в уголовном деле найду записку следователя ФСБ Егоркина на имя начальника СИЗО с просьбой создать мне все необходимые условия "в целях полной изоляции, как совершившего преступление против конституционного строя". О Егоркине и его формулировках поговорим позже). Условия мне создали. Да такие, что за 30 дней я один раз был в бане и два раза, пардон, сходил на "танк" - жизнь впроголодь большего не требовала. Недели три подряд - озноб, кашель жуткий, сопли, температура - и все это перемешано с липкой грязью и вонью. Надо сказать, что камера была очень маленькая для общей.

Сидеть могли не все, нескольким человекам приходилось стоять. Спали в две смены. Я спал на верхней шконке в самом "удобном" месте и на несколько часов больше, чем другие. В тот день, когда мне предложили переселиться на нижнюю шконку, меня перевели в другую общую камеру.

В нашей маленькой, тесненькой, жутенькой камере народ подобрался весь какой-то мелкий - невысокие, молодые, худые. Я как-то сразу сошелся с "основными" - Вадиком и Виталей. У Вадика за плечами уже было три ходки на зону и за последний грабеж светило не меньше шестерки. Виталя был под два метра ростом с арбузовыми кулаками и психологией человека, который знал, что рано или поздно он попадет в тюрьму. Был в нашей этой компании (я определяю это слово, исходя из того, что мы вместе вчетвером готовили себе и ели, ходили на прогулки, общались и т.д.) Вова - невысокий крепыш, я так понял, боевик из какой-то группировки. Негласным (он все время молчал), невидимым (он все время, зарывшись в одеяло спал) и, казалось, ненавидевшим весь белый свет (он вечно был злой и раздражительный) "основным" был в камере грузин мамука-худой-патлатый-бородатый. Мамука тоже сидел не единожды, а на одной из зон они сидели с Вадиком. Гулять Мамука не выходил, ел очень мало, говорил редко, в основном спал и курил. На меня он взглянул пару раз, прислушался и потом рассказал о себе и о жизни. И за весь месяц, что я был в хате, мы с ним ни разу не общались. Месяцев через восемь мы встретились в отстойнике, и он мне сказал, что понял меня сразу и что таких, как я, очень не любит наше государство, и что у меня еще будут проблемы с администрацией и по суду. Но что бы со мной ни случилось, я ничего не должен бояться: зеки меня всегда поймут и поддержат, потому что зеки, настоящие, бывалые, видят человека насквозь, дерьмо он или нет. Ты - не дерьмо. А с мелюзгой церемониться не надо. Народ - безмолвное быдло, он запуган, всего боится и любит подчиняться, быть рабом. "Ты не такой, - сказал Мамука, - и поэтому тебе будет трудно. Дело у тебя непростое, кому-то ты слишком перешел дорогу, на хвост наступил... Могут дать срок."

О себе Мамука не говорил, меня почти не спрашивал ни о чем. Такой внезапный монолог, вроде как он знал, что мы встретимся. При всей тщедушности Мамуки, в нем чувствовалась какая-то жуткая внутренняя силища. Вадик как-то рассказывал, что в одной из ссор на какой-то стрелке Мамука достал пистолет и, если бы не реакция Вадика, помешавшего Мамуке, тот бы хладнокровно застрелил человека.

Эта внутренняя сила исходила от Мамуки и в камере. Он выходил на проверки последним. Никогда по приказу не садился на корточки. На замечания дубаков не просто игнорировал, а всякий раз огрызался. И вообще, весь вид его давал понять: не трогайте меня - и я вас не трону.

Я думаю, сейчас он где-нибудь на зоне. И возможно - на строгом режиме.

О Вадике Мамука сказал как-то: "Это мой брат". Значит, понял я, за этими словами стоит какая-то очень серьезная ситуация, в которой Вадик сильно помог, возможно, спас от смерти Мамуку. (Кстати, оба они были моего возраста.) За весь месяц я помню только две или три незначительных перепалки между ними, инициатором которых был Вадик. Он тормошил Мамуку, чтобы тот шел на прогулку, и чтобы он не прикасался к пульту телевизора. Когда пульт попадал в руки Мамуке - это было нечто. "Компьютер в руках дикаря", - комментировал Вадик. Мамука бегал по всем каналам, задерживаясь на каждом на секунду. Ему ничего не нравилось, кроме экспедиций Кусто и подводных съемок. Эстрадных артистов он терпеть не мог и вся характеристика их сводилась к одному слову "педераст", даже если на экране пела женщина.

Всем в хате заправлял Вадик, а когда он спал - Виталий. От долгого сидения и от скуки, в какой-то мере для поддержания своего авторитета он иногда выбирал жертву и начинал ее долбить. Особенным нападкам с его стороны подвергался некто Чапа, который свою заторможенность объяснял официальным диагнозом "дебилизм" и стальной пластинкой в черепной коробке. На что ему Вадик резонно замечал: "Украсть на тридцать миллионов и жрать сало у тебя ума хватает, значит, должно хватать и на все остальное".

Но тут как-то появился некто Боцман, мужичонка невзрачный, алкоголически-бомжеватого вида, но на тюрьму заехавший не первый раз. Он сразу поставил, видимо, сам того не желая и не осознавая, себя так, что настроил против себя всю хату. Мало того, что он ничего не делал (а было нас много, и обязанности как-то уже распределились по сменам среди молодежи), так он еще ухитрялся всем мешать, а когда спал, громко храпел и пукал. То он, стоя у двери, дежурную прозевал, то не в свою тарелку, но для себя баланду набрал, а другому ее не взял, то он в разговор влезал, когда никто в этом не нуждался. Словом, за пару дней косяков он насобирал достаточно. Вадик долго терпел, потом начал делать замечания. Боцман - такая уж натура - начал огрызаться, мол, никто мне здесь не указ. Это уже был вызов. Тут ему и другие припомнили. Кончилось это плохо. Его били руками, ногами, тарелкой и даже кастрюлей. (Последняя, кстати, погнулась.) Боцман что-то мямлил, рвался к доктору. Зажило на Боцмане, как на собаке, через два дня. Выставляли его "на лыжи" - с вещами на продол иди, мол, просись в другую камеру. Боцман не пошел. И это было его единственное за многие дни правильное решение. Ибо став однажды на лыжи, человек мог не слезть с них до конца срока. Так бы за ним ярлык "лыжник" и ходил из хаты в хату.

Вовка-боевик в общественную жизнь вмешивался редко, но всякое такое вмешательство начиналось фразой "Противные зеки!" И дальше шла тирада о том, что зеки не просто противные, но даже мерзопакостные, потому что не моют после себя посуду и норовят жрать чужими "веслами". Несмотря на жуткую нехватку воды (даже на умывание и чистку зубов не всем хватало), всегда был какой-то запас для того, чтобы помыть посуду и ноги. Чего, оказалось, не делали некоторые нечистоплотные личности.

Вовка также взял на себя функции готовить на драконе - это такая спираль, которая втыкается в розетку, раскаляется и, расположенная на полу камеры, служит плиткой - еду для нас пятерых (Мамука иногда подключался). В остальное время он читал. Причем чтивом своим делился только со мной, чтобы оно не ушло на грузовуху. Были это старые, 84 - 86 годов, журналы "Зарубежная литература". Читали мы их от корки до корки. Частенько Вовка спрашивал меня о том или ином писателе, произведении, просил объяснить ему непонятные слова. Была мне страшной и в то же время приятной эта тяга с тройками закончившего среднюю школу боевика к зарубежной литературе.

Однажды Вовка пришел со свидания с адвокатом окрыленный надеждой. Светило ему "на подписку". Но поскольку меня перевели в другую хату, так я и не узнал, чем дело кончилось. Вроде, сказал мне Мамука, отпустили его. Что ж, хорошо, может у Вовки хватит ума больше не попадать в этот кошмар. Хотя, жизнь показывает, что наличие ума еще не гарантия свободной жизни. Подчас даже наоборот.

Что сказать о Витальке? Несмотря на его откровенно бандитскую внешность, он тоже тянулся к чтению, смотрел по телевизору сериал "Тайны нашего века", занимался спортом и по уровню своего интеллекта был на голову выше многих зеков. Было видно, что тюремная обстановка его угнетала, что он ненавидел ее. Причем активно. Помню однажды мы встретились в отстойнике - самом маленьком и самом душном. Нас, как в душегубку, напихали туда человек 40 - 50. Стояли вплотную друг к другу. Когда рубашки прилипли к телу, Виталька сказал стоявшим у дверей, чтобы они постучали и позвали выводного, или дежурную. Зеки у робота робко съежились. Тогда Виталька могучей поступью, раздвигая всех, подошел к двери и своими кулачищами чуть не снес ее с петель. Вскоре прибежал дубак и еще из-за дверей, не видя зеков, начал кричать: "Что, блядь, кричишь? Щас я по тебе постучу." И он резко распахнул дверь. Эту рожу дубаковскую надо было видеть. Поначалу его взгляд уперся куда-то на уровень живота Витальки, потом медленно, как по минному полю, пополз вверх, на двухметровую высоту. Увидев улыбающееся лицо бандита Витальки, дубак залепетал нечто нечленораздельное и, наконец опомнясь, позвал дежурную. И - о чудо! - нас вскоре развели по корпусам.

Подобные случаи и запоминаются потому, что их мало.

У Алины Витухновской я прочитал: "В тюрьме на всех отпечаток заведения. Они так быстро усваивают порядки, с такой предрасположенностью, что, кажется, изначально нуждаются в них... Если по капле выдавить из человека раба, то ничего не останется."

Эту рабскую сущность зеков и я наблюдал часто. Когда я писал заявления администрации по поводу антисанитарии и прочих проблем, многие зеки говорили: Ты пишешь, а плохо будет всем нам.

Помню, как в отстойнике один зек, очень прилично одетый, и с лицом человека грамотного, возмущался: "Мы, десять камер на втором хуторе, уже вторую неделю голодаем в знак протеста против наворотов мусоров, а тюрьма нас не поддерживает. Почему?"

Действительно: почему? Или патологическая склонность к рабству сильнее чувства голода? А, может, вся проблема действительно в том, что "настоящих буйных мало, вот и нету вожаков"?

С "вожаками" я был знаком, разговаривал с ними. И многое не понял. Но об этом позже.

Из первой общей хаты я вынес стойкое отвращение к тесноте, и грязи, и безмолвному, безропотному молчанию ягнят. Наверное, ни один европеец, американец и другие (откровенно забитые и отсталые племена - не в счет), не позволил бы, чтобы с ним так обращались. Или не обращались, игнорируя как факт само человеческое существование. Такое отношение к себе даже скотина не видит: наверное потому, что всякая скотина нужна. А человек - кому он нужен? Вон их сколько! Ни работы для них не хватает, ни еды, ни денег, ни даже тюрем. Что, плохо? А кому сейчас хорошо? Что, не мылись месяц? Так Черепков воду не дает. Что, холодно? Матрацами все равно затыкать решетку не положено. Что, тесно? Так вас, преступников, много, а тюрем мало. Больше, больше тюрем надо строить. А, может, сразу - концлагерей или, чего уж там, - крематориев, чтоб уж наверняка.

Следствие длится полтора года. За судом человек может сидеть и пять и шесть лет. Большая страна - большие сроки. И все сидят, и никто не ропщет. Только в Приморском крае около двадцати лагерей разных режимов. А в России - 89 регионов. И есть такие - вроде Красноярского края и других, где не 20, а все 40 зон. И я никогда не поверю, что в них сидит всего лишь один миллион заключенных. И то, что в СИЗО - следственных тюрьмах - сидит 230 тысяч - тоже не верю. Если только в одном Владивостокском централе их 5 тысяч.

Но это я здесь, сидя сам в тюрьме, не верю. А на воле я об этом даже не думал. И так наверное все остальные. Нас не касается - и ладно. А коснется - что ж, судьба такая. И ее, судьбу, надо безропотно принять. "Если по капле выдавливать из человека раба, то ничего не останется." А кто выдавливать-то будет? И как? И где? И что потом?

"Ты писал статьи о реактивных отходах. Ты думаешь, они кому-нибудь были нужны? Ты за народ беспокоишься?"

И ты сидишь в тюрьме, а народу до лампочки - и ты, и твои статьи, и то, что ты сидишь в тюрьме. Народ безмолвствует уже который век. И кто тебе сказал, что он хочет, чтобы из него выдавливали раба? "Правительство, которое забирает деньги у Павла, чтобы дать их Петру, в поддержке последнего может не сомневаться."

А рабство даже приятно: три раза кормят и ни разу не бьют.

"Хожу я среди людей и роняю слова свои: они же не умеют ни подобрать их, ни сохранить." Это Ошо читает Заратустру. Хорошо читает. Вот о толпе: "Толпе не по вкусу чужие. Толпа очень враждебна ко всякому, кто тревожит ее сон, хотя ее сон - это кошмар. Но это единственное, что у нее есть. У нее нет никакого представления, даже очень отдаленного, что жизнь может быть чем-то другим, что это не единственный способ жить..."

... Вовка спросил меня: "В 28 лет не поздно начинать учиться?" Я ответил: "Никогда не поздно... Все зависит от выбранной тобой цели. И в любом случае - начни с изучения законов."

Виталька собрался к себе не родину, в Краснодарский край: "Подальше от вашего "красного" и дурного Приморья." Я спросил: "А чем лучше ваше Краснодарье? Оно что, менее красное?" "Менее, - ответил Виталька, - да и красные там свои."

Вадик сказал: "Мне шестерку дали... Это немного. Дай Бог, чтоб народ богател. Будет кого потрясти."

Мамука о себе ничего не сказал. Он не был человеком из толпы и поэтому, наверное, догадывался, что только в толпе человек раб. Только толпа слепо подчиняется законам, судам, конституциям еще и потому, что боится выпасть из толпы. А одиноко торчащая голова - мишень очень удобная. Вышедший из толпы - уже не раб. И потому опасен. И потому его надо схватить, заковать, сгноить и уничтожить.

Я присяду, - сказал Мамука, закуривая, - что-то меня в последнее время ноги не держат и позвоночник вроде как отсутствует. - И добавил вдруг: "Волю бы увидеть, а там... А ты держись. И ничего не бойся."

И я держался.

***

Через три дня Военная Коллегия Верховного Суда России рассмотрит жалобу моих адвокатов по изменению меры пресечения. Ни одни адвокат не надеется на успех. Я - тем более. Сегодня мы с двумя адвокатами и поговорили на эту тему. Также узнал, что суд ТОФ категорически против перевода меня в другую, кроме одиночной, камеру. Это грубейшее нарушение закона "О содержании под стражей". Но что есть закон в России беспредельной? Ни плитки, ни телевизора, ни радио, разумеется, тоже нельзя. Совместное гэбэшно-прокурорско-судейское психологическое давление. Придется терпеть, не вешаться же в самом деле. Глупо вдвойне, потому что врагам на руку.

Жду адвоката, а в нашем шизо - очередной шмон. И шмон-бригада - новая: энергичная, многочисленная, человек 5.

"Моя" дежурная обращается к старшему лейтенанту: мол, вот Пасько плитку хочет и подстричься. "Сначала шмон", - делово говорит очкарик-старлей и заходит в мою камеру. "Та-а-ак, - говорит он, - фотографии со стен снять. Не-по-ло-же-но." Полез взглядом туда-сюда, под шконку. Взгляд ни за что не зацепился. "Ага, - увидел он сделанный из правил календарь. - Порча имущества. Не положено". Я говорю, что порчи нет, стоит только нитки обрезать и ваши драгоценные правила приобретут девственный вид. Старлей задумался, глядя в "Правила", как в новые ворота.

Тут и лейтенант встрял: "Так как тебе камера?" "У Малевича квадрат светлее", - отвечаю без энтузиазма. "Это я просил лично, - и спрашивает. - А ты меня не узнаешь?"

Я присмотрелся. Где-то я эту наглую физиономию видел. "Для меня вы, - говорю, - как индейцы - все на одно лицо". Заулыбались. А лейтенант продолжает: "В санчасти мы с тобой общались. Ты еще тогда под капельницей лежал... Эх ты, не помнишь. А еще разведчик..." После этого он сорвал со стены вторую огоньковскую фотографию - Петербург в 1905 году. И, как мне показалось, с любовью посмотрел на творенье рук своих - цвета беспросветной тошноты темно-коричневую стенку.

Тем временем старлей посмотрел вверх и увидел фотографию дирижирующего Растроповича. "И этого..." - он замялся, видимо, вспоминая фамилию или род занятий, определяющее "этого", - тоже сними. Не-по-ло-же-но."

На выходе напоминаю о плитке и стрижке. "В понедельник решим", - бодро отвечает старлей, и дежурная закрывает дверь.

Через несколько минут "Не-по-ло-же-но" раздается из соседней камеры.

***

Соленое потливое лето остекленело и рассыпалось осколками по заколосившемуся полю. Люди безмолвствовали. Сломавшаяся сельхозтехника рассыпалась в фиолетовый пепел и взлетела в клубящиеся белые облака. Мудрый руководитель принял принципиально правильное решение: "Народ и армия - друзья." Пришла помощь: танки, гаубицы и самоходные установки, постаревшие не в ратных ристалищах, а от воровства и времени. Окружившее рожь ржавое оружие безудержно встревожило режущим скрежетом ржущую оранжевую клячу. Ленивая лошадь, ломая листья лебеды, увидела лань, подошла к ней, длинно и любовно взглянула и спросила: "Полягаемся?"

Над полем заклубилась пыль: приехал генерал. Он вылез из автомобиля, осмотрелся и гаркнул: "Здолово, ол-лы!" (Генерал не выговаривал букву "р"). Присмотревшись, спросил: "Посему не пасете?" (Генерал не выговаривал шипящих). Из ближайшего люка вылез запылившийся лейтенант и доложил: "Сломался клиренс". (лейтенант знал, что генерал не знает слово "клиренс". К тому же лейтенант не понял вопроса: почему не пасете? Или почему не пашете?) Генерал доклад лейтенанта тоже не понял, поскольку давно уже забыл, чем клиренс отличается от клитора и где эта штука на танке и на танке ли она. "Ну вот, зэ, - сказал генерал, ткнув пальцем на мирно пасущихся животных. - синя лосадь и лызый велблюд." (Генерал был дальтоником.) Рыжий от грязи офицер посмотрел на жрущую рожь оранжевую клячу (или жеребца, но явно не синего) и на перламутровую лань (что, конечно, верблюд, и даже лысый, в смысле безгорбый, но не рыжий и не лысый, в смысле, без волос). Однако ж он понял стратегический замысел генерала, а потому доложил: "Запрячь рысаков непросто. Крысы в рощах снаряжение погрызли." "При чем здесь засранцы и гризли?" - не понял генерал. (Был он глуховат). "Это форменное безоблазие, - сказал генерал, - покласьте их и вспасите поле!" Он еще что-то сердито проворчал, развернулся на протезах, вгрузился в лендровер и рванул по дороге вперед.

Лишенный слов лейтенант хлопал округленными глазами. Он думал: что имел в виду генерал - покрасить животных? (Что глупо) или покласть их куда-то? (что не менее глупо) или спасать поле - тогда от кого? - Разворачивайтесь в марше! - вдруг крикнул офицер (он был неравнодушен к стихотворениям). - Ефрейтор! Жарь!

Круглый, с фигурой в форме груши ефрейтор призадумался: жарить что или кого? И на чем?

Оранжевая лошадь и перламутровая лань, лениво лягаясь и весело ржа шли по ржи к зардевшемуся закатным солнцем упавшему за полем горизонту.

Титры: конец фильма "Утомленные солнцем в битве за урожай".

***

Всю жизнь мы чего-то ждем... Изо дня в день, из года в год... Ждем, ждем... Тупо, уныло, упрямо, унизительно. С робким, затравленным заискивающим - перед кем? судьбой? - взглядом в тускнеющих глазах. Ждем хорошего... А оно не приходит. Приходит плохое, а его-то мы и не ждем. Придумываем себе отмазки - успокаивающие, убаюкивающие сознание таблетки-фразы, вроде "Все, что ни делается, все к лучшему". Хотя на самом деле все и к худшему. Хорошее приходит внезапно, именно тогда, когда мы его уже не ждем. И мы не готовы к его встрече, суетимся, мельтешим, дергаемся, глупо улыбаемся - кому? cудьбе? - и говорим пошлые банальные фразы. Хорошее видит, что мы не готовы к нему и, потоптавшись неуклюже в прихожей, расстроенно и растерянно уходит. Придет ли снова? Кто знает... А кто знает? Судьба?

"Не может быть более неустойчивого и необеспеченного положения, чем когда все хорошо." Я бы согласился с Битовым, если бы не слово "все": никогда не бывает, чтобы все было хорошо. Когда все нехорошо и все ожидается - это тюрьма. И здесь сколько не говори себе "Все к лучшему" или "И это пройдет" - "все хорошо" никогда не настанет. Тройник - общая - одиночка... Все шло только к худшему. 17 раз не выпускали из-под стражи, так почему в 18-ый должно что-то случиться к лучшему? Так хочется верить в чудеса, и так хорошо впитывался в детстве атеизм!

Отдушина. Битов. Волшебник. Словесная вязь, как ажурное плетение решетки Летнего сада. Может быть когда-нибудь... Научусь... У меня есть жизненный опыт, опыт ожиданий и разочарований, опыт той самой жизни, которой наверняка живет большинство из нас.

Ожидая - писать. Ну кто запрещает? Да никто. Но... не пишется, мешает противное и тоскливое чувство ожидания: суда, свободы... И кажется, что вот тогда уж я непременно уж как напишу что-то такое... Настоящее. Хотя знаю, что настоящее не напишется, когда его будешь ждать. Настоящее рождается мимолетно, не благодаря, а вопреки чему-то. И настоящее, наверное, никогда не бывает сытым, довольным и благодушным. Оно - как обнаженный нерв: пока обнажен - пока и тревожит, будоражит, заставляет болеть и переживать.

Как бы научиться не ждать? А просто жить. Каждую минуту, час, день. В ожидании проходит жизнь, и так не хочется, оглянувшись, увидеть, что кроме ожидания в ней ничего-то и не было.

***

Сначала объявили баню, потом пришла шмон-бригада. Как в фильме про Мюнхгаузена: "Сначала намечались торжества, потом аресты. Потом решили совместить". В честь чего шмон - непонятно. Может в честь адмирала Колчака? - у него сегодня (16.11) день рождения. Или, скорей всего, в честь на значения к нам на пост нового режимника - лейтенанта, который сказал, что раз я его рожу не запомнил, значит я плохой разведчик. Молодой, но борзый. К тому ж ему старлея надо получать.

...Чу! Снова стук. Кто стучится в дверь моя? Снова шмон-бригада. Лейтенант ломится, а старый ему сзади говорит: "Так мы ж здесь уже были!" Дверь с матом закрывается. Вскоре мат слышен у другой двери, а затем и вопль лейтенанта "Не-по-ло-же-но". Вот ведь как: у них не только лица одинаковые, но и словарный запас. Инкубаторские, видать...

***

(Из дневника) Только на свободу собрался, а тут окно в мир прорубилось: на 28 день пребывания в одиночке принесли телевизор. Ну и что, что черно-белый, что всего 6 каналов берет? До этого вообще тоска смертная была. А так сразу камера населилась кучей народу. Даже реклама не раздражает. Правда, сразу чувствуешь себя оторванным от жизни. То есть, жизнь где-то там, по ту сторону экрана. А по эту... А по эту - я, арестант, чье будущее в таком тумане, что куда там ежику.

(Продолжение) Новый режимник оказался и рыба, и мясо. Принес удлинитель. Сказал, что если я куплю и поставлю розетку, то будет и плитка. Парикмахер пока не получается. Ведро не дадут, потому что оно - металлическое. Словом, началось движение в сторону обрастания бытовыми приборами. К чему бы это, если учесть, что завтра я собрался на свободу? (Это шутка такая. Но очень-очень горькая). Я весь в напряжении покрылся аллергией, съел штук пять таблеток валерьянки. Надо бы поспать - не могу. С ужасом жду завтрашнего дня. А вдруг?

(Продолжение) 18.11.98. Чуда, разумеется, не произошло. Значит, сидеть долго. Дай Бог, не всю оставшуюся жизнь.

(Продолжение) 18.11. Приходили адвокат с нотариусом. Суд в Москве по мере пресечения перенесли на 26 ноября. Ожидание смерти хуже самой смерти. А помирать нам рановато... Ну и еще куча таких же банальных фраз вертится на языке. А вот номер своего удостоверения 05917 я вспомнил не сразу. И сейчас не уверен, что помню точно. Склероз, блин, то ли еще будет

***

(Из дневника). Конечно, хотелось, очень хотелось увидеть вчерась метеорный дождь. Но его, как оказалось, вообще мало кто видел. Как-то так получилось, что с 17 на 18.11 я ждал еще одного чуда - решения Военной Коллегии Верховного суда о моем освобождении. Второго чуда тоже не случилось

А еще вспоминалось, как 24 ноября 1997 я был водворен в камеру N 99, и на вопрос одного еврея "Как надолго ты думаешь здесь обосноваться?" я самонадеянно ответил: "Месяца на два". Он отвернулся и сказал: "Ладно, поговорим об этом через год". Год прошел...

***

Посмотрел древнющий, кажется, американский фильм "Таинственный остров". В детстве в фильмах искал сюжет, позже - игру актеров, сейчас - толковые фразы писателей или авторов сценария. Из этого запомнилось две. Капитан Немо говорит военному корреспонденту: "Вы проливаете чернила, как солдат проливает кровь". Да уж... Можно согласиться. Примечательно, что во всем мире и в прошлом веке, и в нынешнем, и скоро - в третьем тысячелетии - все военные корреспонденты - люди гражданские. И только у нас, в России - офицеры действующей армии. То есть, зависимые от приказов люди. То есть, кормящиеся из того же корыта, что и генералы и адмиралы. То есть - зависимые полностью. Какие уж тут чернила, кровь так, сопли, в лучшем случае - слезы. Мой пример - ярчайшее свидетельство того: нельзя быть журналисту военным (коня и трепетную лань запрягли в одну военную повозку). Этому бреду нужно положить конец. Когда же? Сколько еще военных журналистов должны отсидеть в тюрьмах, чтобы кто-то там, наверху, изменил идиотскую традицию?

Впрочем о второй фразе. Того же Немо: "Одиночество дает свободу и независимость". Интересно, каким боком вписывается (и вписывается ли?) в эту фразу тюрьма? Наверное никаким. В самом деле: какая свобода в тюрьме? А независимость? Только в том смысле, что от зека ничего не зависит. Как говаривал Винни Пух - "По-моему так..."

***

На прогулке соседний дворик спросил меня, кто гуляет. Одни восемь семь, ответил я. - Давно ты там? - Месяц. - Ага, ну да... А ты кто? - Журналист. Военный. - И за что тебя? - Измена родине. - Ага! Я читал про тебя. - А я про тебя уже на прогулке слышал. - Ну да. Так ты говоришь журналист... Измена родине. Ну они ваще офигели. Сами, сволочи, родину продали... А я в Афгане воевал, два года. У меня из роты 11 человек там осталось. Мы видели, как они вывозили оттуда и аппаратуру и героин... А сейчас что, не продали родину? А тебя, значит, журналиста, виновным назначили, стрелочником... Видать, что-то не то или не про того написал... Димон! Слышь! Журналист в один восемь семь! - Слышу! Я за него по телеку видал...

Вот такой разговор. А на подходе к камере увидел - впервые за месяц - соседа из один восемь шесть - Колька. Мужичонка лет за сорок, опрятно одетый, гладко выбритый, с хитрющими глазами и колючим цепким взглядом: посмотрит, вроде репейник к одежде пристанет. "Так вот ты какой..." - сказал он мне, "северный олень" - отшутился я. Однажды в разговоре через стенку мне не понравилась его слишком хорошая осведомленность о содержании 275-ой статьи. Хотя даже адвокатам немногим известна она. Сейчас же, когда мы разошлись по камерам, он мне через стенку - через кабуру - сказал: "Ты солидней, чем я себе представлял. У тебя сердце в порядке?" Я понял, что это он о мешках под глазами. "Нет, - говорю, - это не сердце... Хотя, черт его знает." На том и разошлись.

Я потом посмотрел в зеркало. Зрелище, конечно, не из приятных. Старое морщинистое лицо замученного неволей человека. И мешки под глазами. Как у Примакова. Так что к журналисту, разведчику у нас с ним еще появилась одна общая черта.

Вспомнил еще фразу Самурая, того, что расспрашивал меня на прогулке. Он сказал: "Когда я вышел из армии..." После Афгана он кого-то убил, сидел долго. Это его третья ходка. А "вышел из армии" - это я от дембелей уже слышал. У нас уже давно отслужить и отсидеть - синонимы. "Отсижу, как надо, и вернусь"... А на днях показали сюжет по ОРТ, как в Калининградской области призывают ранее судимых. Там один призывник по фамилии Козел (Боже! Как он сидел-то на мололетке с такой фамилией!) сказал: "Какая разница, где сухари грызть!" Действительно, сейчас у нас разницы между армией и тюрьмой почти нет.

Я иногда думаю о том, что, в принципе, мне легче сидеть в тюрьме, чем, скажем, было многим интеллигентам и людям творческим: они не служили в армии. С другой стороны, тому, кто тупее, сидеть проще. Солженицын говорил, что тот, кто не отупеет в лагере, тот погибает.

Погибать, вроде, рановато. И тупеть не хочется. Но - одиночка... Но - мешки под глазами. И не солидней я стал, а просто старее. Тюрьма здоровья не прибавляет. И опять я думаю: неужели ни одна скотина не отвечает за весь этот беспредел по отношению ко мне? Неужели?

***

На галеры! В шахту! К еру! А не хочется. Телевизор раздражает. Очень много рекламы. "Никакой перхоти, только свежесть ментола". Никакого ментола, только менты и свежесть перхоти.

Но - я в тюрьме, а значит должен жить по законам тюрьмы, законам для зеков. Насчет избиений. Случаются. Это, понятно, недопустимо, Мусора порой перегибают палку и ностальгируют по временам, когда маски-шоу творили в СИЗО беспредел: врывались в камеру, показавшуюся им подозрительной, шумной, неподчиняющейся - врывались и били дубинками всех подряд. Было это года полтора-два назад. При мне не было, или я не слышал об этом. А как били - видел. И не раз. Били дубаки - молодые сержанты и прапора. Отморозки везде есть. Сегодня суббота, поэтому тихо. В понедельник и тема докладов и тема голодовки всплывет, и что-то нехорошее будет. Для всех зеков.

Вообще-то задумка была написать о евреях. И не только потому, что по ТВ и в прессе широко обсуждается антисемитское выступление генерала Макашова. Дело в том, что на второй день моего пребывания в изоляторе Временного Содержания (ИВС) к нам в камеру был помещен некто Перельман. Чуть за двадцать, высокий, красивый парень. Он долго матерился очень зековскими словами и, как мне показалось, по делу. Было ясно, что он не здесь первый раз

А когда подняли с карантинной камеры СИЗО в корпус, там тоже был один еврей - Гольдштейн. Двадцать шесть лет, куча статей, член (причем активный) банды, о которой три года писала не только приморская пресса, но и столичная. Был снят фильм в серии "Криминальная Россия", выпущена книга, написаны диссертации. Десять человек сидели пять лет. Суд, доследования, 201-я, снова суд, затем Верховный суд, снова доследования. А они сидят. Правда, главаря банды уже в тюрьме убили. Убил положенец Жора.

Так вышло, что и с убийцей и с убиенным я был знаком. Уже по тюрьме. Встречались, разговаривали...

Но сейчас не об этом, о евреях. Алик Гольдштейн произвел впечатление умного и приятного человека. Конечно, тюрьма за пять лет наложила свой отпечаток. Но в отношении с ним у меня не было недоразумений. Хотя и держался я с Аликом, как впрочем и со всеми остальными, очень настороженно: в каждом видел наседку. И видел, как позже выяснилось, не зря.

Когда через полгода "езды" по тюрьмам я попал в сотую, там тоже оказался еврей. Двадцать четыре года, бывший студент мединститута, чей папа (ныне покойный) был светилом медицины в том же институте. А сынок оказался в банде, которая обвинялась в громком убийстве одного бизнесмена.

И снова ничего плохого о евреях сказать не могу. То ли я к ним отношусь непредвзято, то ли, действительно, ребята неплохие (я не говорю сейчас о тех причинах, по которым мы все оказались в тюрьме).

Собственно, не о том, плохие они или хорошие, хотел я сказать. А удивился я такому количеству евреев на таком небольшом временном и территориальном пространстве. Неглупые ребята (глупых евреев я вообще плохо встречал) - и вдруг - бандиты. Позже мне показалось, что никакие они не бандиты. В худшем случае авантюристы (молодость), пожелавшие материального благополучия (а кто его сейчас не желает?) и в силу различных обстоятельств примкнувшие к организациям и ставшие (в силу неплохих умственных способностей) членами этих организаций. Мои мысли о них - ни в коем случае не попытка оправдать их. Но то, что я слышал от них и читал о них в прессе, позволяет сделать вывод: не все так однозначно, как представляли в прессе так называемые правоохранительные органы. Даже беглое знакомство давало возможность видеть кучу различных нарушений в обоих громких делах банды Ларионова и организатора убийства Грекова. О них достаточно писали, поэтому нет смысла останавливаться подробно.

Но есть вещи, о которых не писали. И даже вряд ли задумывались. К примеру, о Кричевском написали, что он - член Русского национального единства и работал в паре с руководителем владивостокского отделения РНЕ Косолаповым. (Я с ним тоже сидел в одной камере). Удивительно, что никто не увидел (или не захотел увидеть) очевидной странности: еврей - и вдруг член РНЕ. Этого в принципе быть не может, поскольку РНЕ изначально проповедует принципы борьбы с инородцами.

О Гольдштейне писали, что он "хитрый еврей". А вся хитрость заключалась в том, что его адвокатша сумела повернуть беззаконие таким боком, что оно стало выгодным и Верховному Суду, и краевому, и дело в результате этого ушло на "ДЭЭС". (Примечательно, что адвокатшу сначала запугивали, а потом убили). А после убийства "главаря банды" (какой идиотизм называть так людей до приговора суда!) главным автоматически стал Гольдштейн. Скоро очередной суд. Алику мало не будет. И вряд ли может утешить тот факт, что он уже отсидел пять лет в тюрьме.

Если евреи не уедут из России, они еще долго будут пополнять списки заключенных. Хотя бы потому, что в милиции, ФСБ, прокуратурах и судах евреев почти нет. Так я думаю.

Однако вспомнилась почему-то еще одна история, приключившаяся в те дальние годы, когда я был курсантом военного училища. На первом курсе мы притирались друг к другу. В нашем отделении был такой Боря Райнес, высокий, плотный, нос клювом, губы толстые - типичный еврей. Очень грамотный, но какой-то, как вещь у Канта - "в себе". Он был отличником учебы с первых дней, он первым стал кандидатом в члены КПСС, он был секретарем комсомольской организации группы или даже курса - не помню. Скромен в быту. Он отличался лишь тем, что любил хорошо пожрать в училищном буфете. Пожрать, к слову, мы все были горазды, но не у всех были деньги, а тех восьми рублей стипендии, что нам выплачивали раз в месяц, едва хватало.

Кажется, это было в конце первого курса или второго, что вообще-то неважно. На курсе стали пропадать деньги и вещи: джинсы, кроссовки, очки-"капли", подтяжки. Деньги - до 30 - 50 рублей, что было немало по тем временам, вещи - в основном фирменные, что по тем временам - начало 80-х - даже во Львове, где процветала форца, тоже стоило недешево. К тому времени я дружил с Борей Райнесом, отчасти потому, что с ним было интересно, отчасти потому, что наши койки - верхние - находились рядом. Кстати рядом с Борей, но с другой стороны стояла койка еще одного моего друга - Игоря. Но с Борей мы общались чаще, чем с Игорем.

Как-то так получилось, что нас, молодых честных и патологически справедливых ребят задели участившиеся случаи воровства. Последней каплей стало то, что у меня из чемодана исчезли мои джинсы, которые мне на день рождения подарил брат. Они стоили 130 рублей и для переодевания в городе очень даже годились - в них не стыдно было в театр пойти. И вот они были украдены. Видя мое расстройство, Игорь предложил создать группу наблюдения за обстановкой. Естественно, Боря вошел в эту группу третьим. Мы дежурили по ночам, составляли планы и графики, общались с ребятами, у которых появлялись деньги и вещи, взяли под наблюдение всю казарму, в которой в 2 яруса стояли койки на 70 человек, следили за каптерами и координировали свои действия со старшиной курса Егором Охлопковым.

Кражи продолжались. Мы привлекли новые силы. Кражи продолжались. Подошло время собираться на первую стажировку. Суета, хаос, подготовка формы - и полный бардак в каптерке. Я уехал одним из первых. Дальнейшее мне рассказали через месяц.

Во время сборов на стажировку в каптерку вошел Юра Зимин - шебутнее и отвязнее, по-моему, не было на курсе человека. Чего-то своего, то ли "парадки", то ли ботинок, он не нашел, начал буянить, обзывать каптера "сволочью" и ронять с верхних стеллажей все подряд чемоданы. Откуда-то с пыльного угла упал старый, ничем не приметный пыльный чемодан. Удар при падении был настолько сильным, что замки чемодана (старенький ведь) открылись. Увиденное внутри этого чемодана заставило всех затихнуть. Даже Юру Зимина. Там, внутри, лежали очки, майки, джинсы, кроссовки и свернутые в рулончики деньги. Все - краденое.

Как-то быстренько, как черт из табакерки, откуда-то появился Боря Райнес, суетливо - хлопотливо кряхтя (брюшко мешало) наклонился и попытался было быстренько захлопнуть чемоданишко. Тщетно: на нем уже стояла нога Юры Зимина.

Чемоданишко оказался Бориным. До сих пор не понимаю, почему его не разорвали на куски. И до сих пор жалко, что меня там не было.

...А дальше было собрание, на котором Борю отчислили из кандидатов в члены КПСС, из училища. В течение месяца, что мы были на стажировке, Боря уехал в одну из частей Прикарпатского военного округа дослуживать положенный срок.

Говорили, что на отчисление Бори приехал его папа из Бобруйска - Самуил Райнес, и документально подтвердил тяжелый недуг сыночка - клептомания.

А еще через год мы узнали, что Боря успешно учится на судебно-прокурорском факультете Свердловского юридического института. Узнали случайно: кто-то из наших на очередной стажировке был в Свердловске и там - случайно же - выпивал с ребятами из этого института.

Мы собрали все необходимые справки и написали письмо ректору этого института. Под письмом подписались и командование батальона, и секретарь парткома. Вскоре пришел ответ: от ректора и от декана, а также от комсомольского вожака потока (кажется, так у гражданских называется курс или несколько курсов). Во всех бумажках было одно: презумпция невиновности. Борис был наказан тем, что был отчислен. Болезни у него нет, он - отличник учебы и супер-пупер-активист. И вообще, следовало из писем, весь Свердловский юридический держится на таких, как Боря.

Нам стало жаль Свердловский юридический, но еще больше тех, кого Боря, выпустившись судьей, будет судить за кражи.

С этими чувствами мы обратились к корреспонденту "Комсомольской правды" по Львовской области Виталию Панову. Тот внимательно изучил все бумаги и сказал: "Ребята, поймите меня правильно, я не антисемит, но эти ребята друг друга в обиду не дадут никогда". И тут только мы обратили внимание на то, что и ректор, и декан, и комсомольский вожак имели еврейские фамилии. (Одну из них я запомнил - Фогельсон.)

Но кто мог подумать тогда, что первым из нашего выпуска сядет за решетку старшина Егор Охлопков? Что очень многие, разочаровавшись, уйдут из журналистики? Кто мог тогда подумать, что я буду сидеть в тюрьме долго и нудно? И что клептоман будет судьей или прокурором? А может он служит в КГБ? А может он каким-то образом связан с тем, что я оказался за решеткой? Кто знает? Жизнь - такая штука, что в ней происходят порой такие удивительные вещи, что не всякому, даже накачанному наркотиком, мозгу под силу вообразить какой-либо заковыристый сюжетец.

Хотя бы и такой, как в случае с Борей Райнесом.

***

Прошлое - это единственное, что мне доступно сейчас. Мое прошлое. Настоящего нет. Оно - уже прошлое. Будущее это то, что менее всего ясно. Увы, не только мне. Боюсь, что никому мое будущее не ясно.

Итак, прошлое. Я мог бы вспомнить... Что? С чего начать? Так много всего интересного было. Однако, в последнее время я очень часто думаю о женщине, которая полтора года назад стала моей женой. Год из этих полутора лет - я в тюрьме. Арифметика - штука беспристрастная. А из тех шести месяцев, которые мы прожили в браке, можно вычесть еще пару месяцев, что я был на работе и в командировках. И даже тот год, что мы прожили вместе до брака, не дает мне оснований полагать, что я знаю свою нынешнюю жену. Я узнавал ее уже в тюрьме: по письмам, запискам, по протоколу ее допроса в ФСБ, по тем кратким свиданиям, что выпали за этот длинный-предлинный год. И если я выжил этот год так, как я его выжил - без нервных срывов (человек слаб), без лишений чисто бытовых и с все возникающими приливами веры и надежды - то в этом ее огромная заслуга. "Любовь - единственный, последний шанс выжить..." Ее любовь дает мне этот шанс, хотя я столько раз отгонял от себя это слово, ставшее таким затасканным и помятым, как конфетный фантик, в наше время. И сам не сразу понял, что люблю ее. "Влюбиться в красивое тело, - писал Ошо, - одно, это очень поверхностно. Полюбить прекрасную сущность - в этом есть дополнительная глубина, неизмеримая."

К сожалению, весь свой восторг, который я прячу в глубине души своей по поводу того, что у меня именно такая жена, сейчас я выразить не смогу: будущее настолько неясно, что вполне может так статься, что мы с ней не будем больше вместе. Никогда. (Никогда - это странное роковое слово. Я его боюсь. Но реальность заставляет смотреть в бездонную глубину этого слова, чувствовать его зловещее дыхание у себя за спиной и ежечасно находиться под его влиянием.) И это "никогда" не позволяет мне в полной мере последовать совету того же Ошо - совершенствовать любовь, это "величайшее искусство в жизни". Мне кажется, что моя любовь к Гале так и осталась грубой и примитивной, и я не смог, точнее, не успел "очистить ее до таких вершин, с которых мог сказать: любовь - это Бог

***

Жарким летним днем на городской площади гудела ярмарка. Играл оркестр, и на солнце ярко горели медные трубы. Горели трубы и у меня. Вчерашняя пьянка вечером переросла в ночную. Какие-то друзья в холостяцкой квартире, какие-то женщины. Утром, с трудом проснувшись, почувствовал во рту привкус знакомой до боли песни Высоцкого: "С водки похмелье, а с Верки что взять? Лечь бы на дно..." Но надо было появиться на службе, в шахте, на рудниках. Появиться - мол, жив, вот он, слегка пьян, но до синевы выбрит, как и подобает флотскому офицеру, несмотря ни на что прибывшему к подъему флага.

Подъем тела происходил с трудом. К счастью, в холодильнике завалялась бутылка пива, ее хватило для того, чтобы доехать до площади, той, на которой гудела ярмарка и горели трубы.

На товарных развалах увидел пиво, знакомое мне по Пусану. Взял баночку и жадно припал к ней, как бедуин к источнику в оазисе.

- Хорошее пиво? - поинтересовался молодой парень, толкавшийся рядом. Я что-то булькнул в ответ, дескать, нештяк.

- Нештяк - это... - сверкнул было золотыми зубами парень. А ты знаешь, что такое нештяк?

- Знаю, - сказал я, - это расстояние...

Парень заулыбался, вроде как встретил родню. "Ты где сидел?" - спросил он, открывая свою банку.

- Пока не сидел, - ответил я честно, успев заметить у него на пальцах наколки-перстни.

Через три-четыре банки я дошел до своей "шахты". -А тебе звонили, - сообщил мне подчиненный. - Из какого-то Свободного...

В голове слегка просветлело. В кабинете было прохладно, с идиотскими вопросами никто не приставал, даже нудный зам редактора. Даже в штаб флота не пришлось идти.

Зазвонил телефон. Звонил Толик, однокурсник училищный. Он по распределению попал на БАМ, в тот самый Свободный, и вот впервые за десять лет позвонил. Развал Союза докатился и до железнодорожных войск. Он сообщил, что переводится на Украину и по этому славному случаю хотел бы показать детям славный город Владивосток.

- Как ты! - кричал он в трубку - Приютишь? Объясни жене, что так и так...

Объяснять, к счастью, было некому.

Толик приехал с двумя детьми: пацаном лет 15-ти и девочкой лет десяти.

Толик совсем не изменился, только был уже не прапорщиком, а майором. Смех, неподдельная радость, расспросы-вопросы. "А помнишь Шуру Каца? В Средней Азии... А помнишь Ваню Лучко? На Севере...

После второй я сказал, что на тему бывшей моей супружеской жизни говорить не хочу. Впрочем, опытный Толик понимал и сам все. Он сказал: "Лечь бы на дно, как подводная лодка..." Я согласился: "Чтоб не смогли запеленговать".

Толик был старше лет на 5 - 6. Он сказал: "Чем дальше в лес, тем будет гуще лес пустых бутылок, использованных женщин и презервативов. В лучшем случае - язва, в худшем - цироз печени Влюбиться тебе надо, - вдруг сказал он. - Вот у нас в Свободном..." "Есть строгая зона," - уже нетрезво, ни к селу ни к городу продолжил я. Толик молчал. Дети его разбрелись по большой квартире, зашли в детскую. Я смотрел на дочку друга и видел в ней свою Машу. И слезы - уже полупьяные - наворачивались на глаза.

Утром все были на ногах, как огурчики и пожирали меня глазами: куда, мол, поедем на экскурсию. Предстояло убить три дня. Два убили без проблем. Я давно уже за семьей и работой не видел города, в котором прожил 10 лет. Впрочем, город почти не изменился. Только там и сям понавтыкались коммерческие киоски со всякой иностранной всячиной, из которой мое внимание привлекали лишь банки и бутылки с пивом. Ну еще джин с тоником. А еще лучше без тоника.

Вечером Толик просил: "А у вас есть океанариум? Вроде я что-то читал о нем..." Так мы решили проблему завтрашнего дня.

День выдался солнечным, какие редко бывают во Владике. Впрочем, был конец августа, а к осени всегда устанавливалась погода и после влажной духоты наступала ясные звонкие дни бабьего лета. Иногда такая звонкость и ясность цеплялась и за последние дни августа.

Шумело море. Дети были в восторге: и от моря, и от погоды, и от рыбной ярмарки напротив океанариума. Они показывали на ящики с каким-то морскими чудовищами и спрашивали меня как аборигена, что это. Я быстро находил табличку с надписью, напускал на себя вид аборигена и отвечал: "Кукумария... Трепанги... Пеленгас... Нототения...". И сам я тоже был в восторге: и от моря, и от погоды, и оттого, что за долгие месяцы одиночества по-настоящему был кому-то нужен.

На входе в океанариум за столом-стойкой сидела девушка, уткнувшись в журнал. Народу было мало. Я купил билеты - девушка почти не оторвалась от журнала, а нашу малышку пустила без билета - и мы вошли в зал.

Помню, с детства любил подводный мир. На рыбалку ходил часто, раков ловил. А однажды, пацаном, впервые нырнул в маске и, увидев красоту подводного мира, удивленно сказал "Ах" и чуть не утонул, нахлебавшись воды. Затем появились аквариумные рыбки. Я читал "Занимательную географию", "ползал" по огромной карте мира, висевшей во всю стену в моей комнате, и мог часами наблюдать за рыбками.

Владивостокский океанариум строили японцы. Поэтому Толе и его детишкам было, что посмотреть. Я тоже собрался было прошвырнуться возле аквариумов с тропическими рыбками и посмотреть на маленького осьминога, которого показывали по телевизору. Уже было шаг сделал... И вдруг... Ох, уж это вдруг. То вдруг пиво решил взять корейское, то вдруг им заинтересовался бывший зек со Свободного, то вдруг с того Свободного позвонил друг... Вдруг, словом, решил я еще раз взглянуть на девушку с журналом. Взглянул. Я увидел ее всю сразу. Если я скажу, что она показалась мне самим совершенством - я ничего не скажу. Я никуда уже не пошел, а сел напротив девушки, которая, впрочем, меня, остолбеневшего, превратившегося в соляной столб, абсолютно не замечала. И я начал писать стихотворение ей, о ней, для нее. Надо сказать, что к тому времени я уже достаточно скептически смотрел на девушек и женщин, отчасти потому, что обжегшись на молоке первого брака, готов был дуть на любую воду всяческих связей со слабым полом, отчасти потому, что "с Верки - что взять?". Кто знал одну случайную женщину, тот знал их всех. И вот это вдруг, заставившее меня взяться за перо (стиль, стиль-то каков пошел!), вовсе не представляя себе для чего, зачем и что из этого получится. Писалось легко. Еще бы - образ, столь вдохновляюще на меня повлиявший, сидел в двух шагах напротив. Написалось о совершенстве фигуры, гибкости рук и прекрасности лица, а завершилось сие творение такими строчками: "И я пропал, я понял это, в любовный погружаясь пыл. Не надо быть в душе поэтом - достаточно не быть слепым." Потом я сидел и просто любовался красивой девушкой, мне показалось, что длилось это любование несколько минут. Однако ж вскоре я заметил детей и Толика, которые уже выходили из залов. Они поблагодарили девушку и вышли из океанариума. Я, с робостью, давно мною не испытываемой, подошел к девушке и спросил, как ее зовут. "Галя", - улыбнувшись сказала она и, как мне показалась, не без интереса ждала, что же дальше спросит этот странный посетитель океанариума. Посетитель сказал, что написал ей стихотворение и протянул исписанный листок. Кажется, она сказала спасибо. И все. Я вышел. И мы пошли гулять по набережной. Потом еще куда-то. Потом - ко мне домой. Но я еще долго оставался там, возле девушки, в океанариуме. Я был под впечатлением. И Толик не мог не заметить этого. "Что с тобой?" - спросил он за ужином. "Влюбился, - ответил я ему. - Ты же сам говорил, что мне надо это сделать."

Тут моего друга понесло в другую сторону. Куда ты, говорил он, торопишься? Тебе что, мало первого раза? Обдумай все хорошенько, не торопись, жениться - на лапоть надеть (или обуть?) и так далее, в том же духе. Толик знал меня по училищу, но того, каким он меня знал, было ему достаточно, чтобы понять: мне говорить бесполезно, я все равно сделаю все по-своему.

Даже если на пути к цели мне предстоит сделать кучу ошибок - я их сделаю. Ни одна из них меня не научит, ни одну из них я не обойду, не упущу, не разминусь с нею. Потому что все они - мои. Ошибки - это тоже жизнь. И судьба. А разве судьбу обойдешь. Да и то чувство, которое я испытал, глядя на красивую девушку, было сильным, внезапным и необычным для меня того, каким я был в то время. Я легко сходился с новыми людьми и также легко с ними расходился, ничуть не задумываясь о них. О себе - еще меньше. Знакомясь, я уже знал, какие слова скажу при расставании. Расставаясь, я ни одним словом не давал надежды на возобновление отношений. Я пил знакомства, как новые алкогольные напитки. Редко какой из них мне хотелось попробовать дважды. Тем более это относилось к женщинам. Не то чтобы я не любил их или таким образом мстил всему слабому полу. Отнюдь. Я ж не маньяк какой. Конечно, эгоист. Возможно - эгоцентрист, но... честный. Я честно не говорил того, что от меня хотели услышать некоторые особо надеющиеся.

В случае с девушкой из океанариума я впервые испытал не только чувство восхищения (не только внешностью, здесь было и что-то другое, о чем я ни тогда, ни сейчас не могу сказать словами), но и чувство непонятности ситуации. Я не видел продолжения. Это как талантливо написанная книга, в ней не угадаешь концовку. В плохой - уже через десять страниц видны и сюжет, и развязка... А здесь было что-то другое, особенное.

...Московский поезд ушел ночью. Я приехал домой и до утра не уснул. Я ждал. Я слукавил, когда сказал "и все". Не все. Стихотворение заканчивалось припиской: "Рецензии принимаются по телефону..." - и дальше мой домашний телефон. То ли я был таким хитрым, то ли ситуация благоразумно (как позже выяснилось) заставила меня в последнюю минуту сделать эту дописку - Бог знает. Но - я ждал. День, два, три...

Пелена, тот самый "любовный пыл" начал спадать. В самом деле, твердил я себе, чудес не бывает. Она наверняка замужем, с кучей детей, с массой проблем в этой жизни и без меня. Кстати, кто я такой? Увядающий, побитый жизнью, потасканный мужичок, с внешностью "так себе", не Ален Делон, конечно, разве что с претензиями и вечными мечтами на что-то лучшее. Кроме того, в этом городе, как впрочем и в других, так не бывает, чтобы что-то красивое было ничье. Не может красивая девушка никому не принадлежать. Никому не принадлежать мог только я: меня настолько оглушила процедура развода, начиная с известия жены о том, что у нее давно уже в Москве есть любовник и что она забирает детей и едет к нему, и кончая отложенным на полгода заявлением, что я после недельного запоя смог опомниться только потому, что пить мне было вредно. А потом из меня полезли стихи. Десять лет, - тех самых, что я был женат, - я не написал ни одного стихотворения, хотя до училища и в училище писал, публиковался, был хвалим...

На четвертый день я, собравшись с духом, решил снова пойти к океанариуму. Дотошный читатель, конечно же, заметил это проявление малодушия, плавно перетекавшего в трусость: "к" океанариуму, а не "в" него. Всего лишь изменен предлог, но какая бездна чувств в этом изменении. Я боялся убедиться в правоте своих рассуждений. Я построил воздушный замок относительно дальнейших встреч - пока встреч - с этой девушкой, а замок относило ветром в какую-то даль, и я был бессилен изменить что-либо.

Дальше я, наверное, должен рассказать о том, чего на самом деле не было. А может было? Во всяком случае, отсутствие в моей памяти подробностей, деталей (а именно они придают четкость и правдивость рассказу) дают мне основания полагать, что сценка, о которой пойдет речь, была либо сном, либо плодом моего больного воображения.

Возле океанариума я увидел ее. Она вышла и направилась к большой красивой машине, кажется "тойота" приличного свежего года. Ей навстречу выпорхнул хорошо одетый, высокий, симпатичный мужчина с букетом цветов в руках. Он улыбался. Она почему-то - нет. Он протянул ей цветы. Она взяла. Он распахнул дверцу авто. Она не села, а бросила туда цветы, сказала ему что-то резкое, но без грубости (что читалось на ее лице) и ушла. Он остался на месте и еще долго смотрел ей вслед. Еще дольше смотрел на всю эту сцену я. Оглянулся, когда уже ни авто, ни ее нигде не было видно.

Был ли это муж или любовник - неважно. Важно - для меня тогдашнего - было то, что он - был, он был - симпатичный, он был симпатичным - и с машиной, он был симпатичный с машиной и - с цветами. То, что она не взяла цветы, мне ровным счетом ничего не говорило.

Через неделю я стал успокаиваться. И пить. И не только пиво. Мне кажется, что именно тогда написались стихи, вошедшие в мою первую книжечку, которая выйдет через год и по которой меня примут в Союз писателей. Одно стихотворение заканчивалось так: "Я пыль сотру неспешно, Я муху прогоню, Но сам себе, конечно, Увы, не позвоню."

Мне звонили часто. Но - не те. Как у Евтушенко: "Ко мне опять не те приходят". Когда количество "ненужных связей, дружб ненужных" породили во мне "осатаненность", и я тихо сходил с ума в своей, ставшей такой большой для одного, квартире, прозвучал звонок.

Хорошо помню, что в тот вечер я поднимал трубку даже не через раз, а через три-пять, по принципу - кому я нужен, тот дозвонится.

Позвонила Галя. Стихотворение ей понравилось. Но с биологией у меня там не все в порядке, а ей, биологу, виднее. И еще что-то там про любовный пыл и про то, всем ли я случайно встретившимся девушкам раздариваю этот пыл.

Я так долго ждал этого звонка, так долго и часто думал о том, что ей отвечу, что когда звонок прозвучал, я не знал, что говорить. Я переждал. Я созрел, перезрел и упал, как падает в траву перезревший плод. Я мычал что-то, невпопад отвечал и, слава Богу, хватило ума договориться о встрече.

И была встреча. И была еще одна. И было их много... И во время одной из них я узнал, что Галя родом из города Свободный Амурской области и что в тот день она случайно подменила "на кассе" подругу.

***

Впервые Камю я читал еще в училище. Но, как говорится, проехал мимо. Потом читал после развода, когда долгие месяцы в течение нескольких лет был заточен в потемках собственной души. Тут уже каждую строчку "Эссе об абсурде" я чувствовал так, словно прикасался к ней своими нервными окончаниями. "Творчество - наиболее эффективная школа терпения и ясности. Оно является потрясающим свидетельством единственного достоинства человека: упорного бунта против своего удела, настойчивости в своих усилиях. Творчество требует каждодневных усилий, владения самим собой, точной оценки границ истины, требует меры и силы."

Сейчас, всматриваясь в те годы, в то свое состояние, я не нахожу явных признаков ни каждодневных усилий, ни владения самим собой, ни уж тем более такой оценки границ истины. Я вполне мог бы спиться. Но чисто физический недуг помешал этому. Едва мне исполнилось 17 лет, накануне выпускных школьных экзаменов, я отравился каким-то ядом, предназначенным для уничтожения садово-огородных насекомых. Побрызгал этим ядом деревья в саду, как делал это десятки раз каким-нибудь хлорофосом или дихлофосом, и тут же сорвал недозревшую абрикосину и, потерев о рукав, съел ее. Потом несколько суток лежал в районной больнице под капельницей. С тех пор, как говорили врачи, поврежден микроскопический участок эпителия. И с тех пор небольшая передозировка алкоголя делала меня дохлым и вялым, зеленым и больным. Поэтому в пьянстве меня никто никогда не мог упрекнуть. Помню, в училище я напивался раз в год до такого состояния, чтобы не видеть окружающую действительность всего маразма службы. И всякий раз это заканчивалось моим таким шумным появлением пред ясны очи какого-нибудь командира-начальника, что и я, и он, и все остальные помнили об этом еще долго.

То есть, чтобы напиться, мне обязательно нужен был повод. Развод и состояние после него - это повод стабильный и, как хемингуэевский праздник, всегда с тобой. Но... Пара - тройка тоскливо-безжизненных взглядов на зеленое чужое лицо в зеркале - и остатки любви к самому себе заставили меня отрешиться от сильного алкоголя и перейти на пиво или красное сухое вино.

Так что "владение собой" с последующей точной оценкой границ истины - это не моя заслуга.

А вот творчество действительно спасало. Стихи случались ниоткуда, из ничего. Бывало так, что строчки как бы вспоминались, словно я их раньше знал или написал, и пришло время им материализоваться на бумаге. Я ложился спать, всегда имея под рукой блокнот и ручку. Я ждал прихода строчек - и они приходили. А однажды пришло стихотворение полностью - я только записал его. Потом пытался доработать, дописать, изменить, улучшить - ничего не вышло. Строчки лежали в нем, как кирпичи, спаянные хорошим цементом.

Конечно, я вряд ли тогда задумывался о каком-то бунте против своего удела. Иногда мне кажется, что я - фаталист. И в этом смысле мне очень близки и понятны и Лермонтов, и Есенин.

Сейчас в тюрьме, я готов соглашаться с Камю, что творчество есть род аскезы, что все это "ни для чего", чтобы вечно повторять одно и то же, не двигаясь с места. Осознавать это очень неприятно: как так, ты пишешь, творишь, и вдруг - ни для чего. А потом вспоминаю приливы состояния, знакомые мне по временам пост-развода, и понимаю: писать надо во имя спасения прежде всего собственной души. И - как это не парадоксально - тюрьма создает весьма благоприятные условия для аскетического творчества. Точнее - не тюрьма даже, а одиночка. Ведь все творения - от революционеров, Кибальчича до Гумилевских гуннов - рождались в уединении. А Солдженицын писал после лагерей, но тоже в уединении. Таким образом, одиночество - необходимое условие всякого творчества?

Далее Камю говорит о том, что может быть, важно не само великое произведение искусства, а то испытание, которого оно требует от человека, тот повод, который дается произведением искусства человеку для преодоления призраков и хотя бы незначительного приближения к обнаженной реальности.

В дневниковой записи полугодовой давности (я был в камере N 100) я нашел следующее: "Наверное ничто с такой беспардонной наглостью и даже цинизмом не обнажает все язвы реальности, как нахождение в тюрьме. В течение ряда лет на нескольких квадратных метрах сосуществуют в силу вынужденности от четырех до восьми - девяти заключенных. Они знают друг о друге больше, чем все - они могут даже предвидеть не только поступки, но и мысли друг друга. Нигде, кроме как в подобных условиях, не соприкасаются столь явственно и тесно психология и физиология. Реальность, которая в обычных условиях маскируется, здесь вынужденно обнажается, причем, в отличии от, скажем, стриптизерши или проститутки - бесплатно. Плата за обнаженную реальность - нарушение психики человека. Поэтому, наверняка нет ни единого человека, прошедшего тюрьму или лагерь и оставшегося психически здоровым."

И еще о Камю. "Миф о Сизифе, - писал он, - трагичен, поскольку его герой наделен сознанием. О какой каре могла бы идти речь, если бы на каждом шагу его поддерживала надежда на успех?"

И хоть я не Сизиф, я его понимаю. Я точно знаю, что невиновен (почти как тот мальчик в концлагере, но это, кажется, уже у Сартра?) и все равно вынужден вот уже второй раз сидеть в тюрьме. Причем - без надежды на успех. На самом деле, это более трагично, чем воспринимается теми, кто сейчас на свободе (пусть и относительной).

И - я уверен - будь я глупее, менее образован, менее начитан, хотя бы немного виновен - я бы гораздо легче переносил все тяготы и лишения тюремного заточения. Но сознание такая штука, что его не изменишь, не сломав. Наверное, лучше отдаться на милость чистого листа бумаги, чем "впасть в угрюмое оцепенение, приходящее с мыслями о самоубийстве. Горе тому, кто на скорбном пути задержится на этих мрачных мыслях."

Вот и мы не станем на них задерживаться. К счастью, есть множество других, на которых задержаться не мешало бы...

***

Ох уж эта вечная армейская тупость! Это я к тому, что снова был шмон. Снова пришла толпа вооруженных деревянными молотками людей в камуфляже, настроенных агрессивно и даже азартно. Один сказал: выходи с сумкой на продол. Я - неслыханная дерзость! - отказался. Они все аж онемели. И только одна сотрудница (из следственных кабинетов) пояснила: он никогда не выходит, потому что у него в камере секретный ящик. Вообще-то я не выходил из камеры не по этой причине, поскольку ящик девственно чист и пуст с момента его появления в тюрьме. Но комментарий Натальи моего невыхода показался всем настолько убедительным, что я так и не вышел.

А дальше началась игра. Я сразу же подошел к врачу и начал спрашивать насчет лекарств и прочего. То есть, одного с молотком я как бы блокировал. Три женщины-сотрудницы в камеру не зашли. Зашел лишь супер-активный режимник. Ему до того был неприятен сам факт моего невыхода из камеры, что он тотчас начал предъявлять ко мне претензии: куртка не там висит, газеты не сложены стопочкой и... и... и... И все! И больше ничего он не смог придумать, поэтому снова съехал на газеты. Очень хотелось возразить, но я понимал, что вот этого-то как раз и нельзя делать ни в коем случае. Уловив паузу в его речевом потоке, я тихо спросил: "Как там насчет парикмахера?" Все. О газетах можно было забыть. Своим тихим вопросом я сбил не только поток его слов, но и мыслей. Он напряженно начал что-то вспоминать, потом говорить, при этом оправдываясь. Следующим вопросом я его добил: "А когда мне принесут хлорку?" Режимник поспешил ретироваться из камеры. Как вы понимаете, у меня в запасе таких вопросов было еще много, и на каждый его вопрос у меня был готов контрвопрос.

Этой нехитрой тактике научила меня служба в армии. Служба, прошу заметить, девятнадцатилетняя. Помню, как в училище на вопрос одного из курсантов о том, что вещевик уже полгода не выдает то ли сапоги, то ли ботинки и вследствие этого невозможно ходить в наряды, полковник ответил вопросом: "А почему вы нестрижены?" И всем сразу стало ясно, кто есть кто и сколько еще вещевик не будет выдавать положенное имущество.

Самое страшное в армии - это говорить "нет". Этого не любит ни один начальник. В лучшем случае стерпится оборот "никак нет", потому что он идиотичен по-уставному.

В связи с этим вспоминается курсант Федынский. Он был патологически болтлив. За что неоднократно попадал в наряды и другие неприятности. И он однажды избрал гениальную тактику общения с отцами-командирами. Завидев издалека ротного или взводного, а то и комбата, он строевым шагом подходил к ним и спрашивал разрешения обратиться, а те, не чуя подвоха, по началу разрешали. Федынский спрашивал, почему не выдают положенное, плохо кормят, срывают на работы с самоподготовки, не выделяют положенного по уставу времени для подготовки к нарядам и дежурствам, отключают воду, не отпускают беспричинно в увольнение и т.д.

Кончалось тем, что офицеры старались первыми увидеть Федынского и избежать встречи с ним: они либо прятались, либо обходили его стороной.

Хитрый ротный (впрочем, не столько хитрый, сколько сволочной) решил подловить Федынского, используя его же метод. На вопросы Федынского он стал отвечать, как тот полковник: "Почему Вы не стрижены, не начищены..." и тому подобное. Но, во-первых, Федынский имел такой внешний вид, что придраться к нему было весьма трудно, причем после двух-трех "почему?" ротного всем становилось ясно, что он смешно придирается. Во-вторых, - и это было вторым гениальным изобретением Федынского - на все вопросы офицеров курсант отвечал всего четырьмя фразами. Точнее, не просто и не только отвечал, он общался с ними (и притом довольно долго) посредством этих четырех фраз. Вот они: "Так точно", "никак нет", "не могу знать", "разрешите идти". При этом лицо Федынского выражало саму добродетель, внимание и готовность немедленно отдать жизнь за Родину-маму.

Помнится, последние два года учебы в училище Федынского никто не трогал.

Завтра я спрошу у режимника насчет розетки, веника и бачка для воды. Впрочем, розетки будет достаточно.

***

Наверное, в этой жизни я кое-что начинаю понимать. После убийства депутата Госдумы Старовойтовой я ждал, когда объявят расширение полномочий МВД и ФСБ. Объявили. Указом президента. Теперь можно и убийц поймать. Точнее - сдать. Ибо убийство нужно было, прежде всего, силовым структурам для того, чтобы получить карт бланш на проведение репрессий. На мой взгляд (не обязательно - предвзятый) ФСБ играет в наше стране роль скорее цементирующую криминал, чем его уничтожающую. Не без помощи КГБ-ФСБ Россия стала - и теперь уже окончательно - криминальным государством. Теперь не без помощи ФСБ будет поставлено ("избрано" - это для запада) то правительство и парламент, которые в полной мере будут способствовать возрождению былого могущества МВД и КГБ. Тоталитарное полицейско-стукаческое государство с небольшой прослойкой частного бизнеса, с верхушкой богатеев и основной массой серого молчащего, работающего за копейки быдла-народа. Количество тюрем, лагерей и вертухаев значительно увеличится. Так же, как количество милицейских школ и институтов. Туда будут даже конкурсы. Льготы у ментов будут увеличены. В первую очередь вооружаться и подкармливаться будут милиция, ФСБ, внутренние войска, налоговики, таможня, прокуратуры и суды. Потом - армия, точнее то, что от нее осталось.

Примечательно, что в КГБ остались хоть и преступно, но здравые люди. Лишь только вспыхнул скандал с офицерами, посмевшими выступить перед журналистами с заявлением о том, что в ФСБ работают преступники, как то же ФСБ устраивает расстрел Старовойтовой. Все, внимание безмолвного общества переключено на другое. Скорее всего, в этот раз убийц тоже не найдут, но их назначат: гэбэшникам надо будет доказать свою нужность и свой якобы профессионализм, а значит, как бы отработать данные им большие полномочия.

Даже поверхностный взгляд на лица, возглавляющие силовые отряды, дает понять, что люди эти - неполноценны. Они желали высоких должностей, ибо не могли ужиться с собственной неполноценностью. И они достигли этих должностей, потому решение о назначении их на эти должности принимали такие же неполноценные непосредственные люди.

Народ забит и запуган. Он боится всех: власти, депутатов, милиции, и уж тем более КГБ. Как только в среде народа появляется кто-то заметный, выделяющийся умом и самостоятельностью суждений - он тут же попадает в поле зрения КГБ. Впоследствии у него три пути: стать стукачом, быть убитым или надолго засесть в тюрьму или дурдом. Все три пути давно известны, апробированы и молчанием народа одобрены. Очередная - Горбачевская - оттепель давно закончилась. Следующая будет, если будет, лет через 30.

Сейчас же, в преддверии выборов в Госдуму, будет еще несколько очень громких убийств и несколько десятков менее громких, и сотни таких, на которые даже журналист не обратит внимание.

Зато будет обращено внимание ФСБ на журналистов. Их всех купят-перекупят, запугают и заставят петь по выданным ФСБ нотам. Сопротивляющихся почти не будет - будут убитые.

Расстояние с Западом будет увеличиваться: Западу нужно наше сырье, но не наши криминальные способы жизни, которые, к тому же, как раковые метастазы, распространяются и на Запад. Всякая финансовая помощь, равно как и любая другая, будет способствовать лишь частичному укреплению положения криминальных власть имущих элементов.

Наглости и цинизму, подлости и сволочизму поколения, идущего на смену старым скотам из КГБ и из партийной номенклатуры, удивятся все: и народ, который будет безмолвствовать, и сами старые скоты - у них отберут излишки, и весь западный мир - их богатства тоже будут поставлены под угрозу.

И я не вижу силы, которая может остановить натиск криминального кагэбэшно-эмвэдэшного беспредела.

***

Ноября месяца числа 26-го года 1998 в мире - день информации, в православном мире - день Иоанна Златоуста, в Америке - день благодарения, в России - день морской пехоты. Об этом сообщили в программе "Доброе утро". А еще - о том, что Военная Коллегия Верховного Суда рассмотрит вопрос об изменении меры пресечения военному журналисту Григорию Пасько... Такое впечатление, что все это уже было.

Сегодня ночью впервые за всю тюрьму приснилась радуга.

***

- Я никого не убивал, - быстро и уверенно сказал он и после долгой, осень долгой паузы добавил - В последнее время.

***

Об относительности. В фильме "Ва-банк - 2" банкир Крамер требовал одиночную камеру, на что начальник тюрьмы сказал ему, что здесь вам не Сопот, т.е. не курорт. Я сижу в одиночке, и сейчас это считается видом наказания, и мое содержание здесь незаконно. Дико тоскливо. О каком Сопоте речь? Или в Польше тридцатых одиночки, видимо, были другими.

***

"Общество наше, не то, в котором состоим, а то, которое образуем". Это - Жванецкий. Осенью 1836 года Пушкин написал Чаадаеву: "Действительно, нужно сознаться, что наша общественная жизнь - грустная вещь. Ибо это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всему, что является долгом, справедливостью и истиной, это циничное презрение к человеческой мысли и достоинству поистине могут привести в отчаяние". Спустя 162 года в нашей общественной жизни ровным счетом ни черта не изменилось. У нас нет общества, у нас есть население. У нас нет общественного сознания, у нас есть отдельные вспышки его местечкового проявления: не дают горячую воду - перекрыть мост на улице, не дают год зарплату - объявить голодовку Это стихия, это не до конца осознанные спонтанные действия. Без политических требований и активного участия в политической жизни мы навечно обречены на подобные всплески по поводу экономических неурядиц в своей жизни. Противно констатировать, но мы - население трусов и потребителей. О какой "национальной гордости" может идти речь, если сегодня, в ноябре 1998 г. Америка присылает Российской армии продовольственную гуманитарную помощь?

***

Интересные времена я переживаю: занимаюсь тем, чем никогда бы не занялся, например, смотрю мыльные оперы и дебильные американские сериалы. Кстати, о последних, о юморных: американцы - счастливейшие люди на нашей планете, они так непосредственно смеются над простейшими вещами в жизни. У них, кажется нет особых проблем, смеяться как у нас, сквозь слезы. Чтобы убедиться в этом достаточно сравнить их комедию-сериал "Альф" и наши куклы. Сегодня, 29.11, к примеру, "Куклы" показали сюжет "Крестный отец". Очень точно: власть лежит, и слетается гангстерское воронье, чтобы ее поднять. То-то еще будет...

***

Последний день осени года 1998-го - года ужасного, идиотического, сумасшедшего - тюремного. Господи, сделай так, чтобы это была последняя тюремная осень!

Приходила Галя - любимая, родная, далекая от меня. Как мне не хватало ее! Мне трудно, а ей каково?

Смотрю фильм "Паспорт" Данелии. Герой Джигарханяна Семен Клейн сказал такую фразу: "Легально тебе отсюда не выбраться. Если человека назвали шпионом, то это навсегда". Интересная фраза, актуальная. Но, наверное, не обязательно даже с этой фразой всю жизнь в тюрьме сидеть.

Черт, как все осточертело! А впереди еще столько всякой дряни ожидает, что думать страшно об этом. Ну да ладно, прорвемся!

***

Первый день зимы, последний месяц года 1998-го... Далее смотри предыдущий абзац после слова "прорвемся" можно было бы поставить точку и самому себе показаться оригинальным. Впрочем, какая, к черту, оригинальность, если во вчерашнее "прорвемся" я сам не верю!.. Однако прорываться надо. Закиснуть всегда успеется. А сейчас не помешает мозгами шевельнуть, о веселом подумать. О похоронах, к примеру.

Жванецкий в 1985 году писал о похоронах. Съезжаются покойники со своими гостями. Все в цветах, пьяный грязный экскаватор весь в цветах. Их хоронят почти вертикально... Пока живых больше. Крики, плачи, речи, гости... "Где наша крышка!" Чужой плач над могилой: "Он был в партии!.." "Он никогда не был в партии..."Операции у нас делают удачно, выхаживать не умеют. "Славный путь покойного отмечен грамотами..." Страна вечнозеленых помидоров и жидкого лука.

***

Приходил адвокат Олег Котляров и вызывал какого-то своего клиента. Он, молодой парень, месяц в тюрьме. Запуган, забит, молчалив, грустен, болен, сер, тускл, незжизнен. Словом, я увидел себя годичной давности. А нынче мой адвокат говорил своему клиенту: "Приободрись, все будет хорошо. Главное - держись! Вон смотри, как держится Григорий. А ведь он второй год сидит, и в одиночке". И тот вдруг ожил на минуту и, как мне показалось, с любопытством на меня посмотрел.

***

Один мусорской спецназовец убил кого-то не того, может даже своего сослуживца. Стреляя, он смеялся. Сейчас сидит в СИЗО и погоняло у него - "Смех". Необычное, скажем так, погоняло.

***

Давненько я в шахту не спускался... Уж пятое декабря на дворе. Мороз. Снег. Приходил адвокат. Я написал заявление в два избирательных округа: хочу, дескать, баллотироваться в органы местного самоуправления. Вряд ли из этой затеи что-нибудь получится. Но лучше уж что-нибудь делать, чем не делать ничего.

Вспомнил недавно кое-какие детали своего пребывания в Японии. По-моему, за мной следила там японская контрразведка. Вот они были ошарашены, когда меня наши местные придурки арестовали. Такого, поверьте, еще не было за всю историю разведки. Бонду бред такой не снился. Однако бред продолжается...

***

(Из дневника) Дни похожи друг на друга как круги на воде. Ни прошлого у них, ни будущего - только быстротечное настоящее. Баланда, шмон, крысы, тоска... Все одно и то же, так же, там же... Через три недели - новый год. Когда-то - любимый праздник. И чем он ближе - тем объемней тоска. А так хочется... Мало ли чего хочется: хотеть не вредно. Чувствую себя как погребенный заживо. Даже жалеть себя нет ни сил, ни желания, да и бесполезно это. "Нас не нужно жалеть, ведь и мы б никого не жалели. Мы пред нашим комбатом, как пред Господом Богом, чисты..." Чисты...Вчера была баня и стрижка, сегодня - шмон. Чисты... "Нет правды на земле, но правды нет и выше..." "Быть или не быть" - это не совсем точно. Жить иль не жить - это, мне кажется, точнее... Душа изъязвлена тоскою бытия, и душу уже не заменишь, и протезов души не бывает, как сказал герой Аль Пачино в фильме "Запах женщины". За что не люблю американские фильмы, так это за их предсказуемые хэппит энды. То ли дело жизнь. Особенно наша, советская. Она предсказуема лишь в одном - лучше не будет. И надо найти в себе смелость и признать: то, что уже было, то и было счастьем. Возможно, кто-то когда-то назовет счастьем и кошмар дней нынешних. Дней однообразных и тоскливых, как круги на воде...

***

В программе "Доброе утро, страна" на вопрос ведущей "Вы верите в светлое будущее России?" Жванецкий сказал: "Конечно верю. Оно уже где-то есть". Это его "где-то" гениально. Меня интересует только одно: сколько столетий уйдет у россиян, чтобы это "где-то" найти?

***

(Из разговоров на прогулке) Монолог: "Да я недавно здесь... месячишко. На день милиции мусора взяли. Сто полста восьмая... Мусора нажрались как свиньи. Целый день били... Я уж думал быстрей бы на тюрьму. Заехал как на кумаре. До сих пор отхожу..."

***

Рыночные отношения по-тюремному. Телевизоры не принимают, а заставляют зеков брать напрокат тюремные. Откуда тюремные? Ну вот, к примеру, закинули банду крутых, полуновых русских. Они за три дня обзавелись видео, холодильниками, вентиляторами. А потом их откупили. Они добро все в тюрьме оставили, дескать, позже заберем. А на воле выяснилось, что их забрать хотят снова: то ли новые деляны повсплывали, то ли заплатили мало... Словом, Добро тюрьме осталось. И таких много. Но почему меня за буратино богатенького приняли - не пойму. За плитку плачу 68 - 40 в месяц. Написал заявление на настольную лампу: в камере слабенькая, зрение, чувствую, садится. Лампу разрешили, но... за 68 - 40 в ме сяц. Беспредел? Нет, рынок...

***

Одиннадцатое декабря. Все тюрьма, да тюрьма. И никто не услышит, как сойду я с ума, как поеду я крышей... Но, как говорят зеки, когда-нибудь и на нашей улице грузовик с пряниками перевернется.

***

Есть полуправда, что, поверьте,

Похуже лжи.

Порой судьба страшнее смерти.

Но надо жить.

Душа изрезана, как бритвой,

Моей судьбой.

Я каждый день встаю на битву

С самим собой.

19.12.98

***

Через полгода после развода, я вдруг понял, что надо бежать. В люди... От людей... К людям... Надо было сменить обстановку: случайные женщины, участившиеся пьянки - все это было не мое и не по мне. Тоска и одиночество лежали на душе могильными камнями и давили так, что иногда мне казалось, что я схожу с ума. Спасали стихи, но каждая строчка рождалась с такой страшной и непостижимой ясностью, за которой всякий раз чувствовалось дыхание дьявольской бездны. Только дорога, решил я, спасет меня.

И я уехал в отпуск. В Москве меня встретил младший брат Колька. К тому времени он работал помощником завхоза в редакции одного столичного журнала. После академии я работал там два месяца, а потом устроил туда Кольку. Но это отдельная история... Колька встретил меня на редакционной "Волге" и сразу сказал, что он со мной в родное село не поедет, а подъедет позже. Из редакции мы позвонили в село моему школьному другу Сергею, чтобы он приехал на станцию и встретил на своем старом "Москвиче".

В поезде я почувствовал то привычное ощущение дороги, которое было любимо и знакомо мне с детства. Впервые я путешествовал самостоятельно, когда мне едва исполнилось четырнадцать лет. Тогда я ездил в город Борисов к родственникам. Сначала поездом, потом на автобусе. Сейчас мне кажется, что мама моя отпуская меня в столь длительный путь, совсем не волновалась. Конечно, это было не так. Но ведь отпустила же! Это были тихие застойные годы. Сейчас же в бурные, постперестроечно-псевдодемократические ни одна мать на такое не решилась бы. Что там другой город, если сейчас родители, отпуская ребенка на занятия кружка или в спортивный зал, волнуются так, будто расстаются на всю жизнь. Иногда, правда, так и случается: ушел ребенок и не пришел. Времена неспокойные, убивают порой даже не грабежа ради, а просто так.

Мне же в дороге все было интересным: общение с людьми, пейзажи за окнами, общение с людьми, которые сплетались в строчки так и не написанных мной путевых заметок. Кто знает, может быть, именно тогда во мне рождался журналист.

...Поезд Москва - Днепропетровск был забит под завязку.

Цены на билеты росли ежегодно, но люди еще не отвыкли от привычек и не привыкли к тому, что Россия и Украина отныне раздельные государства с раздельной валютой, со своими таможенниками и пограничниками. Ехали, в основном, на отдых или к родственникам. Я ехал к маме и... от себя самого.

В купе соседкой оказалась миловидная женщина, примерно моих лет. Мало-помалу разговорились: так, именно от нечего делать. Типично поездной разговор, когда можно о чем-то выговориться, не стесняясь особо незнакомого человека. Говорить нам никто не мешал. Бабушка сошла ранним утром, пожилой мужик, приняв на грудь еще в Москве, спал на верхней полке без задних ног, если бы еще не храпел, вообще было бы замечательно. Наташа, так звали молодую женщину (в украинском языке это называется одним словом молодица, молодичка), ехала к тетке в Днепропетровск. Сын старшеклассник остался в Москве. У него там своя компания, а на Украине он был всего несколько раз еще ребенком. Муж вечно в командировках, поскольку боится, что их институт разгонят, и он останется без работы. У них в школе, где она преподает литературу, тоже не все в порядке: платят мало и с большими задержками, иногда на целый месяц.

В этом "на целый" слышалось типично московское благополучие, не могла не знать она, что в других городах и весях России-матушки учителям не платят зарплату по полгода и более.

- А Вы, наверное, военный, - поинтересовалась она после того, как рассказала о себе. Как-то так получилось, что до этого говорила она, а я все больше молчал.

- Да ответил я, - морской офицер.

- Странно, - задумчиво протянула она, - Странно... Для человека военного Вы слишком начитанны (в ее монолог я вставил несколько фраз из Станислава Ежи Леца и Акутагавы Рюноскэ). И потом эта способность разговорить незнакомого человека, внимательно слушать, задавать вопросы, а самому молчать...

- Я военный журналист, - уточнил я свой ответ.

- Ну, теперь ясно, - окончательно как бы обрадовавшись своей сообразительности, сказала она.

Настал мой черед что-то говорить о себе. Пары фраз мне хватило, чтобы рассказать чуть ли не всю мою жизнь. Родился, учился, служу, развелся. Последнее не сказать было нельзя, все равно бы рано или поздно Наташа об этом спросила. Поэтому пришлось сказать и то, что жена, бывшая, с детьми живут в столице.

- Я сама о разводе подумывала, - сказала вдруг Наташа, - молодой была, дурой, рано замуж выскочила. Казалось, по любви, а вот смелости развестись не хватило.

Помолчав, она вдруг спохватилась: вы только не подумайте, что... - Ничего, ничего, - успокоил ее я, - люди разные, ситуации разные... Я, к примеру, никого ни в чем не виню. Даже себя уже не виню.

Тему разводов мы закрыли, к счастию быстро. Впрочем, согласившись, что где-то есть большая и светлая любовь и что каждый из нас ее еще встретит. - Ну я вряд ли, - сказала грустно Наташа. - Я уже... годы не те. А Вы... - тут она посмотрела на меня пристально и в ее глазах блеснул огонек задора и молодости, женской кокетливости - тот огонек, который когда-то горел в ней ярким пламенем и, наверное, заставлял страдать не одно мужское сердце, - А Вы непременно найдете себе ту, которая будет любить Вас по-настоящему и всю жизнь.

Я молча согласился с Наташей, а сам подумал, что все это слова, не более. Затем мы долго беседовали о литературе. Жалею, что слушал собеседницу невнимательно, она, как мне показалось, неплохо в ней разбиралась, в отличие от меня, провинциала, давно не читавшего современных писателей.

Если б я мог тогда знать, что за все десять - двенадцать дней моего южного отпуска этот день будет самым спокойным и приятным, я бы наверняка постарался получше запомнить и Наташу (я даже плохо помню, как она выглядела), и разговор с нею. Но и нам не дано знать будущее, начертанное судьбой. Той, которая иногда страшнее смерти.

***

Я брожу по лабиринтам моей памяти и пытаюсь отыскать нечто, что помогло бы мне понять день сегодняшний. Увы, в сегодняшнем дне я не понимаю почти ничего. Даже через год тюремного заключения я просыпаюсь иногда среди ночи и вслух спрашиваю себя: Что я здесь делаю? Я очень плохо сплю и мне очень хочется, чтобы была возможность отключать мыслительный процесс. Подчас я забываюсь, читая газеты или глядя в телевизор. И все чаще меня тянет побродить по лабиринтам прошлого. Я думаю о доме родном, о родителях, братьях, друзьях-одноклассниках, учебе в училище и разных-разных жизненных ситуациях, в которых довелось побывать. Я часто думаю о своих детях, которых у меня уже нет, и которые вряд ли помнят о том, что у них есть родной отец и что отец этот сидит в тюрьме... Я ищу.Я не знаю, что я ищу. Или кого. Может, я ищу себя?

Дело Пасько - 2