Алексей Мокроусов
По скользкой тропе воспоминаний
Руфь Зернова. Иная реальность. Новосибирск: Свиньин и сыновья, 2013. 572 с.
Сборник Руфи Зерновой (1919–2004) состоит из 26 новелл-воспоминаний, написанных в разные годы. Автор – писатель и переводчик, прошедшая через фронты гражданской войны в Испании, тюрьмы и лагеря ГУЛАГа. Она была знакома с выдающимися учеными и писателями, переводила книги, в 1976-м вместе с мужем, литературоведом-филологом Ильей Серманом, эмигрировала в Израиль.
Уроженка Бессарабии, Зернова провела детство в Одессе, учиться уехала в Ленинград (филологический факультет университета из-за войны ей удалось окончить лишь в 1947-м), работала переводчицей на фронтах гражданской войны в Испании, а в 1949 году ее вместе с мужем арестовали «за распространение антисоветских клеветнических измышлений». Из десяти лет лагерей отсидела только пять: смерть генсека освободила раньше срока. Но биографию не переписать, «такое уж наше поколение. Начнешь рассказывать о приятном – и тут же, с плитки дивного горького шоколада соскальзываешь в сталинские лагеря. Скользкая это тропа – воспоминания».
Жизнь была богата на события, как богата на имена и книга. Здесь и статья о Валентине Катаеве «Самый благополучный советский писатель», и воспоминания об авторе повести «В окопах Сталинграда» Викторе Некрасове, и заметки о визите 17-летней студентки без приглашения к Ахматовой, чей ленинградский адрес в 30-е можно было получить за 20 копеек в любом справочном бюро.
Литература становится одним из сквозных сюжетов сборника. Чтение для человека с лагерным опытом – занятие особое. Зернова рассказывает, как по одной сцене можно опознать «своего». Ее рассказ о собственном сидении – печататься она начала в 1955-м – уже в оттепель подвергся «тщательной редакторской чистке», «все лагерные концы были тщательно упрятаны в сюжетную воду» – и все равно «чуткие лагерники сразу во всем разобрались». Евгения Гинзбург прислала автору письмо: «Знаю я, знаю, где филологи работают сучкорубами и ходят за шесть километров полоть свеклу». Точно так же сама Зернова по одной сцене разговора у костра в книге «Обезьяна приходит за своим черепом» «угадала» лагерника в писателе Юрии Домбровском.
Одни вошедшие в книгу тексты, датированные 60–90-ми годами, публиковались прежде, другие увидели свет впервые. Они охватывают всю жизнь автора, включая годы, когда газета «Известия» была полна объявлений о смене фамилии Троцкий. Однофамильцы проклятого вождя революции меняли ее на Тронский, Троицкий или какие еще – лишь бы не иметь ничего общего с человеком, объявленного преступником без решения суда.
В лагере Зернова встретила жену профессора-историка Исаака Троцкого, получившую второй срок (таких в лагерях звали «повторницы») после доноса соседей. Им казалось странным, что отбывавшая ссылку женщина все время печатала на пишущей машинке. Та подрабатывала машинисткой, но в кафкианском воздухе повседневности такие подробности мало кого интересовали.
Собственный предстоящий арест не был для Зерновой и Сермана неожиданностью. Об интересе к ним со стороны соответствующих органов предупредила – после собственного допроса – ближайшая подруга. А слухи, что о супругах расспрашивают многих, в том числе и совсем дальних знакомых, доходили и прежде; несмотря на атмосферу всеобщего страха, люди пытались оставаться в рамках прежних понятий о порядочности.
Реакция же самой Зерновой на слухи о расспросах выглядит типичной для советского человека той поры: «Мы сердились, но более для приличия, и, пожалуй, даже были польщены: вот, значит, и мы становимся видными людьми. Ведь если органы тобой не интересуются – значит, у тебя просто нет социального статуса.
Мы ждали, когда нас вызовут, чтобы и нас расспросить о ком-нибудь».
Это признание позволяет многое понять в мышлении поколения, выросшего при советской власти и потому воспринимающего атмосферу всеобщего соглядатайства как нормальную, свою, родную; любой готов дать соответствующую информацию в нужный час – ведь все же вокруг так делают?!
Отношение к информаторству (слово «стукач», пишет мемуаристка, еще не было в ходу, были «провокатор» и «тихарь») отдавало инфантилизмом: «Мы ждали, когда нас вызовут, чтобы и нас расспросить о ком-нибудь. Просто так, для картотеки. Должны же органы знать, чем мы дышим. Учреждение – оно и работает как учреждение, верно? Спросят нас о ком-нибудь, мы скажем, что почти его не знаем, потом передадим ему, что – спрашивали…»
К аресту готовилась почти три месяца. Чистили домашние архивы. Жгли книгу с портретами «всех членов клики Тито», переписку, в том числе и письма Карла Либкнехта – во-первых, те были на немецком, что уже подозрительно, во-вторых, адресованы г-же и г-ну Радекам (одно время мать Сермана была гражданской женой расстрелянного в конце 30-х политика и публициста Карла Радека). Так прошли 86 дней ежедневного, еженощного ожидания. Если бы он знали, что в основе обвинения будут лежать записи, сделанные в комнате, где они вдвоем разговаривали с мужем! Техника тогда входила в моду, подслушивающие устройства все чаще использовались при аресте как доказательства вины.
Тем не менее, арест произошел неожиданно: утром зашел приветливый человек, пригласил с ним проехать, ребенку сказал, что мама скоро вернется.
Зернова вспоминает, как вели себя на суде некогда лучшие подруги, в том числе та, с которой довелось работать в Испании (ее имя не называется). Дочь профессиональных революционеров, среди домашних знакомых которых были и Киров, и Орджоникидзе, она отличалась строгостью и принципиальностью прежде всего по отношению к себе самой.
На следствии подруга держалась достойно. Она не сообщала новых сведений, лишь подтверждала и без того известные факты. Но когда на суде Зернова решила уточнить, что она говорила о бытовом антисемитизме в стране, о «трамвайном» – и тут «вспыхнули ее (подруги. – Ред.) узкие глаза, и она гневно возразила: «Нет, сверху! Сверху!».
Возможно, не стоило задавать такого вопроса, но, считает мемуаристка, она все же спросила, поскольку «хотела ей помочь», «дать ей возможность <…> не винить себя потом, говорить себе, что она сделала только “от сих до сих”, сколько от нее требовали, и “ни грамма больше”, как в лагерях говорили».
Неизвестно, винила ли в чем себя сама подруга или ей удалось благополучно забыть все произошедшее в суде как страшный сон. В любом случае такие сцены накладывают отпечаток не только на подсудимую, но и на свидетелей. Психика оставшихся на воле оказывалась в большей опасности, чем психика отправленных в лагерь. Последним нечего было терять, но первым приходилось всю жизнь юлить перед собой, оправдываться, убеждать себя, что в произошедшем нет их вины, все случилось согласно логике истории – и приговор ближнему, и его последующая реабилитация. В этом смысле внутренняя граница между зоной и свободой стиралась до неразличения, несвободны оказывались все, хотя разница во внешнем комфорте была ощутима.
Суд – последнее место, где встречались обвиняемый (в сталинской России практически всегда – осуждаемый) и свидетельствующий против него. После дачи показаний один отправлялся в тесный «бокс» для арестованных, другой – в мирную жизнь. После окончания заседаний свидетель говорит жене: «Ты сейчас, значит, едешь на Невский?» Второй, проигравший, этой фразой вычеркивался из реальности. Свидетель не хотел думать – надолго ли? Может, навсегда?
Лагерь построен на унижении, в том числе через принудительное обнажение. Автор описывает прибытие на новую зону: все «как положено: баня, прожарка и смотрины; офицеры за столами, за списками: в парадных кителях, с орденами-медалями; мы – перед столами, голые, с бритыми лобками… Одна выпросила разрешение: в голубой короткой шелковой рубашечке стояла, с нежными розочками… Эта была из номенклатуры. А мы рабочая скотинка, стояли спокойно, не стыдились. Как говорила потом Маша Лукина: а чего стыдиться? Мы не кривобокие. И вообще – пятьдесят восьмая: у всех тело чистое, никаких таких…»
Зернова пытается понять психологию сидевших за столом, «потеющих в своей парадной форме» офицеров (интересно, могли ли среди них быть ее бывшие товарищи по испанской войне?). Сцена отдает разгулом античных сатурналий: «блеск погон – и наши белые торсы с загорелыми руками и ногами» (заключенных женщин привезли в лагерь после летних работ, где им разрешали трудиться в майках). Советские офицеры выглядят здесь римскими патрициями, «которые рабов за людей не считали». И все же: «Кем они себя в этот момент видели? Кем воображали? Нас они видели хорошо, им полагалось смотреть, может – и рассматривать. А себя? Ведь дано человеку воображение. Или так уж привыкли?»
Даже недавнее прошлое остается без ответа. Сегодня не понять природу этого унижения – осуществлялось ли оно в рамках узаконенной процедуры или было личной инициативой начальника лагеря? С каких пор появилась такая практика в лагерях? Но смысл мемуаров не только в том, чтобы приоткрывать тайны, загадывать или разгадывать загадки, напоминать живым о мертвых.
В описании лагерной жизни неожиданно встречается много человеческого. Среди немногочисленных табу быта выделялся запрет на воспоминания, он касался прежде всего детей. То есть вслух читать письма от них было можно, а вот рассказывать о мирной жизни, об общении с детьми – нет. Детям и внукам тех детей адресована эта книга о реальности, которую многие предпочли бы скорее забыть и не знать, чем помнить. Кажется, что так безопаснее, – но только на первый взгляд.