Александр Август
Логопед
Корпус был нережимный, отделение терапевтическое: дизентерийные, запорные, те, кто уже после психиатра был по-настоящему нездоров даже для туалета и нуждался в помощи медиков. Всех согнали в десять комнатенок, которые пусть с натяжкой, но палатами назвать все-таки было можно – закрываются они лишь на ночь, и даже туалет как в нормальной больнице, отдельно, а не в «палате», как в других корпусах. А тут – два унитаза на сто пятьдесят человек. Рай, куда все рвутся из «лечебных» корпусов.
Но прочие элементы тюрьмы и дурдома присутствуют и смешаны: по коридору разгуливает мент, легко опознаваемый по лампасам на брюках, которые чуть-чуть, но все же предательски выглядывают из-под белого халата.
И точно так же, как в обычной дурке, есть надзорка, на шестнадцать персон, которая по старой дурдомовской традиции может находится только напротив туалета. Когда оттуда сквозняком заносит запахи, надзорники обычно шутят: «Дышите глубже, Сочи проезжаем!» Замаскированная, но – больница.
Если посмотреть на «План эвакуации людей во время пожара», который висит на стене перед самым входом, то отделение напоминает русскую букву «Г» и делится, стало быть, на две части: длинная ножка – обычная часть, для висельников и «саморезов» средней тяжести, где все передвигаются сами, пусть даже и на одной ноге, как Мишаня, и верхняя, маленькая, часть, где есть несколько боксов для тубиков с открытой формой и «саркофаг», как его в народе называют, для «мумифицированных». Вход на маленькую половину под страхом наказаний и «прессов» запрещен всем пациентам и даже санитарам. Это, можно сказать, секретный обьект «спеца». И санитары там уже в принципе не нужны. Только если кого-нибудь выносить потребуется.
Персонал говорит, будто туда нельзя потому, что можно подхватить ТБЦ. Но в народе слухи ходят, что причина всему – именно «мумифицированные». Если их на той половине нет, то и строгости режима прекращаются.
«Мумифицированные» – это те, у кого длительное время, по году-два, большой передоз в нейролептиках был, и от этого человека парализовало. Бывает, не полностью парализует, а частично, одну половину. Но все равно – это уже «мумия». У персонала есть даже такая страшилка:
– Выступать будешь – на маленькую половину отправят!
А попасть туда страшно: «мумифицирование» уже не лечится, и шансов вырваться со спеца даже в простую, вольную, дурку – ноль! Что, психиатр дурак, что ли, сам себе приговор подписывать?! Поэтому «мумифицированных» активно «лечат», а потом куда-то уносят ночью на носилках накрытых простыней с головой.
Маленькой половины и «саркофага» пациенты боятся.
Вся братва из надзорки столпилась на кроватях в углу, на самых удобных местах, в нетерпении ожидая конца смены: каждая смена несет что-то новое в жизни, иногда эти изменения приятны.
– Маршев! – заглядывает в надзорку медсестра. – Почему на укол не пришел? Это же антибиотик – его нельзя пропускать. Мне через пять минут смену сдавать, ты что думаешь-то?
Боря Маршев, или в миру Борох, шевелится на кровати и неохотно пихает ноги в шлепанцы.
– От этой заразы зад болит так же, как от аминазина, – бубнит он себе под нос. – И слабость такая же. Понт-то какой от этого лечения? – но плетется к выходу из палаты.
– А резаться не нужно было и вскрывать животы, тогда бы и антибиотики не кололи, – бросает ему вслед санитар.
Он устал за смену, ему все это до чертиков надоело: следить за «саморезами» и «недоделанными самоубийцами». Водить их на перевязки. И все это для того, чтобы он снова «вскрылся» через месяц-два. Он слышит каждую смену весь этот бесконечный треп симулянтов.
Лечился бы на лечебном корпусе, чего сюда-то рвался? Чего там галоперидола и аминазина не было?
И, оторвавшись от газеты, санитар скидывает ноги со спинки кровати – «шлагбаум» открыт.
Вслух ответить санитару нельзя, за это и в терапевтическом отделении могут «под молотки пустить», поэтому Борох недовольно ворчит себе под нос, что, мол, попробовал бы сам-то галоперидола или аминазина – не порезался бы, а повесился. И «не для понта, а по-настоящему». И исчезает с медсестрой в коридоре.
Боря в отделении личность легендарная, его знает весь персонал как злостного «самореза». После того как его пытались лечить ЭСТ, Борох напуган, он вскрывается, режется и поджигает себя с регулярностью, которая пугает даже психиатров: его не задерживают ни в одном отделении и кидают, словно футбольный мяч, по всей дурке. Такого «самореза» не хочет иметь в своем отделении никто! А быть отправленным за очередное харакири в «электроцех» на ЭСТ он сам боится! Чуть-чуть поправят здоровье и подключат провода к башке. А потом будет поздно. И у него без всяких перерывов идет один суицид за другим. Лечиться дальше Борох не желает ни за какие коврижки!
– Да лучше сдохнуть, чем идиотом быть, – говорит он.
– Но кто же тебя такого выпишет? – вразумляет его на обходе заведующая терапевтического. – Это же не тюрьма, тут срока нет – будут лечить, пока не прекратишь все это. Пока не вылечат.
– А зачем такая свобода – после ЭСТ или двух лет галоперидола? – резонно возражает Борох. – Если ты уже дурак?
Начинает шевелится разбуженный этим разговором Мишаня, парень лет двадцати. Он выкидывает из-под одеяла здоровую ногу, и, опершись на спинку кровати обеими руками, ловко, как кузнечик прыгает на одной ноге к двери: что-то ему фальшивые доктора повредили в ноге, когда укол сульфазина на штрафном корпусе ставили, с тех пор правая нога онемела, плохо слушается и сохнуть начала: говорят, иглой в нерв попали. Костыли Мишани не дают.
– Какие костыли в сумасшедшем доме?! Тебе что, на трудотерапии работать? Мешки таскать? Костыли – это оружие! Передвигайся так, на одной ноге, а с костылями любой дурак сможет! – шутит на обходке его лечащий врач.
Мишаня не возражает – куда попрешь-то? Тут прокурору не пожалуешься и не напишешь! И передвигается на одной ноге.
За эту ловкость и умение скакать Мишаню зовут Кузнечиком.
Санитар кидает «шлагбаум» на спинку кровати и опускает на колени газету.
– Куда? – спрашивает он.
– Курнуть, – неосторожно сознается Мишаня, совершив тем самым стратегическую ошибку: «по своим делам» в туалет на терапевтическом выпустят, а курнуть – это уже роскошь.
– Время-то ты знаешь сколько? Уже смена, сейчас считать пойдут, а ты куришь? Терпи! – Он снова упирается взглядом в газету.
Кузнечик прыгает назад, к своей шконке. Говорят же, все в этом мире относительно – где-нибудь «на штрафном» курнуть можно и втихаря, если, конечно, есть что-то припрятанное. А тут, в надзорке, не покуришь.
Сестра приводит назад Бороха и сдает его санитару, и почти сразу заходит новая смена: корпусной начинает считать людей.
– А там кто?– показывает дежурный мент на кровать, стоящую рядом с Ку– знечиком.
На ней лежит кто-то, накрывашись с головой.
– Ну-ка сдерни с него одеяло! – приказывает он санитару.
Санитар, ухватившись за угол одеяла рукой, тянет его на себя.
Из-под одеяла, щурясь на свет и протирая пальцами заспанные глаза, появляется Геббельс. Он точь-в-точь как его настоящий тезка – такой же худой и маленький, но имя свое получил не за рост и внешнее сходство, а за талант убедительно что-нибудь впаривать. Геббельс, если ему это очень нужно, уболтает даже трактор, чтоб тот сам завелся. Иногда приколисты зовут его по имени тезки: Пауль Йозеф.
Геббельс ненавидит санитаров лютой смертью, он тут, в терапевтическом, по их вине: в штрафном корпусе, пока он сутки в укрутке лежал, они ему печень активно сапогами массировали. Так, чтобы синяков не было. Сейчас у Геббельса от той «процедуры» развился цирроз или что-то похожее, и с тех пор у него в голове только планы мести, один страшнее другого. Самая большая мечта Геббельса, которой он поделился однажды под кайфом: встретить бы хоть одну из этих падл где-нибудь в этапке, где законы тюрьмы действуют, а не тюремного дурдома.
– Зубам тесно? – вкрадчиво спрашивает у него санитар. – Или не знаешь, что укрываться с головой не положено? И руки должны лежать на одеяле. Я их, по инструкции, видеть должен. Повторять больше не буду!
На выручку Геббельсу вовремя приходит новая смена санитаров-зэков: у них полчаса разница с ментами.
– Прывэт, – с порога приветствует пришедший санитар своего коллегу.
Глаза у него раскосые, лицо круглое как луна и имя явно не русское – Абай.
– Абай по-казахски, – с гордостью обьяснял он на своей первой смене всей палате – знашит «наблюдательный, предусмотритэльный, бдытельный».
– Так тебя, значит, к нам за имя твое направили, – ехидно замечает Геббельс.
Дерзость неслыханная для дурки.
Ростом Абай метра два, может чуть поменьше, и вес соответствующий–за сотку, а силы у него немерено, как у коня.
– Батыр, – издевается у него за спиной Геббельс.
Абай любит демонстрировать свое здоровье и силу.
Все сидят еще в палате минут пять, дожидаясь конца проверки, потом начинают потихоньку, по одному по двое выходить в туалет.
– Ну ты принес? – полушепотом, неразборчиво для постороннего уха, давит из себя Борох.
Заказ Абаю на чай он делал давно и, как это принято, с предоплатой, но до сих пор ничего не получил. Зэки могут покупать чай в магазине, для «сумасшедших» же этот продукт – табу.
Чтобы не нарушать конфиденциальность переговоров и не смущать торгующиеся стороны своим присутствием, Мишаня, словно одноногий кенгуру, прыгает к выходу, сосредоточенно делая вид, что ему срочно туда нужно «по своим делам», хотя все это лишнее: он в курсе всех торговых сделок с Абаем, даже можно сказать в доле: будет чай – Борох его не обойдет.
Абай, не спрашивая, открывает ему дорогу. Сейчас можно его выпустить, не задавая пустых вопросов «зачем?» Сейчас он тут лишний.
Следом тянется Геббельс.
– Ну что?– спрашивает Борох.
– Нэ-э, – с азиатским акцентом говорит Абай. – Нэвозможно. Ныкак. Мэня корпусной вэсь смотрит. Куртка снимать заставляла. Штаны тоже. Вэздэ загладывает. Провэряэт. Патом. Прынэсу позжэ, – с трудом выговаривает он недавно выученное слово. – Следующий смэна. Ти што, мнэ нэ веришь? – и искренне заглядывает Бороху в глаза.
Абай уже третий год работает санитаром, но до сих пор путает падежи и окончания и говорит с казахским акцентом. Его даже пытались принуждать посещать школу, чтобы улучшил свой русский, на что он сказал:
– Моя дэсять классов кончал. Зашем ещо раз? Моя все понимает по-русски.
Правда, у него как-то странно выглядит это понимание: когда ему нужно что-то пропустить мимо ушей по финансовым или другим соображениям, он «не понэмать» и говорит это именно так, с жуткими «э», но если это в его интересах, то не было случая еще, чтобы он что-то недопонял.
– Ты мнэ нэ веришь? – переспрашивает он.
Он явно намеренно провоцирует конфликт: если сейчас Борох скажет «да, не верю», это означает неприкрытую конфронтацию, и тогда Абай за недоверие и обиду, нанесенную «батыру», открытым текстом заявит, что «нычэго нэ получышь» – с санитара взятки гладки. Жаловаться не пойдешь. И за оскорбленное достоинство начнет потихоньку прессовать всю надзорку. С табаком. С туалетом. С таблетками. «Самы выноваты!» И весь удар на себя примет Борох: вся палата будет на него зла. Тут тонкая политика.
– В следующую так в следующую, – охотно соглашается Борох, сделка-то была частная, а протест расценят как офицальный. – Я пойду в туалет, курну.
Абай явно динамил. Быть такого не может – два месяца подряд и все «ныкак». Нужно было посоветоваться без лишних ушей, потому все потянулись потихоньку в туалет.
– По русски без акцента говорить не может, а туда же, с-с-сука, динамит..–открывает конференцию Мишаня, заняв с сигаретой самое почетное место – на унитазе.
– Я знал, что этим все кончится! – Геббельсу только дай посудачить о подлостях санитаров. – Ты на харю этого Чингисхана посмотри – пояснять никому ничего не нужно! На ней же написано: тюрьма или дурдом. Аферист. Сыдыт ворона на дуба и клюет своя нога! Вай-вай!– похоже и зло передразнил он. – Зверя надо лечить. Зверь косит: это не акцент! Это дефект речи, – и бросает окурок в ведро.
– Это как – лечить? – не понял мысли Борох, он после ЭСТ тормозит иногда. –За нападение на санитара казнят. Как Степана Разина. Хоронить нечего будет.
План рождался быстро, почти на ходу и подсобными средствами.
– Я же сказал – лечить! Не бить же. Это же понятия совсем разные, неужели не понимаешь? Например, к логопеду направление выпишем. Будем лечить, одним словом, – начинает он впаривать Бороху с интонациями и голосом заведущего отделением. Мишаня хихикает.
– А как? – Борох непонимающе пожимает плечами.
– Медикаментозно, как еще? – проясняет свою мысль Геббельс. – Это же больница, а дефект речи современная психиатрия давно уже лечит! – Он хитро смотрит на собеседников и высокомерно поднимет подбородок. – Нужно слабительное искать. Если не поможет, так хоть научит.
Геббельс уже явно что-то замыслил злое и сейчас обдумывает.
– Чего «слабительного»? – подает голос Мишаня. – Где его найдешь-то? Кому назначили – тому действительно нужно, и он не отдаст. И если искать начнем открыто, заметит кто-нибудь – и сдадут. «Стеналазу» нужно. Этого-то добра сколько хочешь! Даже спрашивать не нужно – в унитаз выкидывают. По углам найдем. Под кроватями.
– А как? – снова тормозит Борох. – Что он совсем на колпаке, что ли, чтобы нейролептики жрать?
– Да в жратву, – продвигает свою идею Мишаня.
– Не-е, – задумчиво смотрит в угол Геббельс, он уже захвачен идеей. – Стелазин в жратву таблетками не зарядишь – он же пурпурно-синий. И вкус у него подозрительный. Обратит внимание. Капли нужны. А капли, сами знаете, достать невозможно. «Галю» нужно! Кстати, она к тому же кислая: в сметану или простоквашу зарядить – самый раз! И она же белого цвета, под сметану! А сметанки мы у тубиков полстаканчика прикупим? Как? А сколько вообще галоперидола нужно, чтобы человека в узел завязало?
– Меня с колеса завяжет, – говорит Кузнечик.
– Колесо ненадежно: он же здоровый! Батыр! Чабан! – плюется Геббельс.– А самое большое, что могут назначить врачи нам, – пять колес. По пять миллиграмм. Но назначают-то по три раза в день. Или даже по четыре. Стало быть, до ста миллиграммов в день. Но это предел. Значит, – уставившись пустым взглядом в угол, подсчитывает Геббельс, – разовая доза для джигита –десять-пятнадцать колес, то есть пятьдесят – семьдесят пять миллиграмм. Все как в аптеке: мы же его регулярно догонять не сможем! Возможность будет только одна.
– А не сдохнет? – чешет затылок Борох.
– Вряд ли, – с сомнением качает головой Геббельс. – Нам почти такие же дозы назначают годами. Но с непривычки ему будет очень хорошо! Гораздо лучше, чем нам с чая!
– Обдумать все нужно и решить к вечеру. Пошли по шконкам, по одному, не толпой, а то этот сын степей чего-нибудь заподозрит. – И, бросив окурок в помойное ведро, Геббельс первым выходит из туалета.
Заряженную галоперидолом сметану Абай сьел в обед с аппетитом и не отказываясь: как известно, на халяву и уксус сладкий. Съев все до последней капли, все ж напоследок посетовал:
– Кыслый сметана. И нэмного горкый.
Потом долго гонял даунов-уборщиков по этажу и особенно по надзорке, заставляя подбирать каждую пылинку с пола, и под конец, уже под вечер, заставил исполнять их русские народные песни, хлопал в лодоши и говорил:
– Вай, хорошо.
Только после этого немного успокоился и присел на стул, стоящий перед входом в палату.
Абай резвился и развлекался в надзорке уже больше восьми часов после «приема медикамента,» и его не брали никакие колеса!
Братва была удивлена таким мужеством и стойкостью.
С точки зрения науки, феномен был необъясним, и все смотрели на это с удивленно раскрытыми ртами: «галя» валит с ног всех. Даже мамонтов и динозавров.
– Я же говорил: двенадцать колес мало! Нужно было двадцать! – зло шипел Геббельс на последнем, перед самым отбоем, перекуре. – Что этому коню от двадцати штук галоперидола будет?! А теперь чего? Уже не добавишь!
– Я бы от такой дозы даже по-пластунски передвигаться не смог, – сознается Мишаня.
– Подождите, подождите, не может такого быть, чтобы вообще без всяких последствий. Двенадцать колес галоперидола – слона должно свалить! Подождите, – успокаивал всех Борох.
– Чэрэз пать минут отбой, – заглянул в туалет Абай.
Но, видимо, это было только вступительное слово к кинофильму. Основные события начали разворачиваться ночью.
Мишаня проснулся от непонятных воющих звуков. Абай ходил по палате туда-сюда, задрав к потолку голову и с высунутым наружу языком, с которого стекала, словно у голодной собаки, слюна, и – так во всяком случае казалось – выл на луну, заглядывавшую сквозь решетки в окна. Мишане в дурке приходилось видеть всякое, но от картины съехавшего с рельс санитара и ему сделалось не по себе и чуть-чуть жутковато.
– Ты чего это? – с отвисшей от удивления челюстью, не сообразив со сна в чем дело, испуганно спросил он.
Абай принялся подвывать и жестикулировать руками, показывая на шею и на вывернутый наружу язык.
Мишаня особой сообразительностью в быту не отличался, но тут быстро въехал что к чему и, чтобы не заржать на всю палату, принялся тормошить за ногу Геббельса.
Внезапно голос у Абая прорезался, и он выдавил из себя, говоря кому-то в потолок и заикаясь:
– Продуло меня на сквозняке. Всю смэну в дверях сыдышь. Может, у сестры чего попросить? Позови ее! – канючит он у Геббельса.
Но язык снова отказывался слушаться его и упрямо лез наружу с такой силой, что разворачивал шею на девяносто градусов.
Абай замолчал и, закрыв глаза, вышагивал перед входом.
Потом сел на стул. Через секунду встал и опять принялся ходить. Через минуту снова сел. Встал. Взял книгу и принялся читать. Но тут же отложил ее и начал опять разгуливать перед входом туда-сюда. Задрал к потолку голову. Вытер рукавом халата текущую изо рта слюну.
Вся проснувшаяся палата молча наблюдала редкое кино: санитара крутило от нейролептиков. И у него явно начиналась непосидуха: это когда, например, человек ну очень-очень хочет есть, у него волчий аппетит, но в последний момент, когда ложка с кашей уже во рту, он вдруг ясно осознает, что все это – бред, ошибка и заблуждение: есть он совсем не хочет! У него вообще нет аппетита. И даже противно ощущать пищу во рту! И выплевывает кашу. Но, выплюнув ее, он тут же сожалеет об этом: он же не может ошибаться – он хочет есть! Очень-очень! У него же волчий аппетит!
Дурдом, одним словом.
– Мошет курнуть? – со слабой надеждой спрашивает у всей палаты Абай. Похоже, он потерял уже все ориентиры, и представление об авторитетах у него стерлось: санитар у больных совета никогда не спросит. Для него пациенты – не люди, а человекообразные.
– Мошет, пройдет? Если курнуть? А я не умру? – вдруг спрашивает он и принимается прощупывать у себя пульс: теперь у него началась «галоперидольная измена» и страх. Такое под «галей» бывает – вдруг наваливается страх и боязнь всего: тебя побьют санитары, не дадут жрать, у тебя остановится сердце! Тогда ужас подстерегает повсюду.
– Да-да, курни, это расслабит! – охотно соглашается Гебельс. – А еще лучше чифирнуть, ну хотя бы купчика выпить: сам знаешь, чай простуду лечит. А от простуды не умирают, ты не расстраивайся.
Геббельс – это хитрая бестия, он знает, что после «галочки» курить вообще нельзя. А пить крепкий чай – тем более. И если Предусмотрительный сейчас закурит или чифирнет – тогда ему кранты: одним домкратом и одной лебедкой от судорог его уже не расправят!
– На вот. – Геббельс предательски тянет ему сигарету. – Последняя, – вздыхает он. – У меня только спичек нет.
Санитар делает три затяжки и кривится:
– Горко. Нэ хошу.
– Тогда нужно заварить, – советует Геббельс. – Покрепче.
– У меня всё в раздевалке, посиди.
Абай бросает пост – неслыханное нарушение! – и минуты через три тащит заварку чая из раздевалки – а говорил «нышего нету»!
Через пятнадцать минут он уже пьет чай, сваренный Геббельсом на газетах в туалете.
Они рады этому оба: Абай тому, что после чая ему сделалось все-таки легче, Геббельс в предвкушении интересного продолжения. Он сидит в углу и пьет честно заработанный чай из кружки Абая.
– Ты, логопед, – ноет Мишаня, – оставь пару глотков!
Спина у Абая то выгибалась в немыслимую дугу, то снова распрямлялась, язык не слушался, и изо рта текла слюна и пена. Он лег отдыхать на пол: видимо, в башке у него произошло короткое замыкание, и она совсем отказала.
Дежурный мент, увидев все это, страшно перепугался и вызвал корпусного, Петровича, мужика лет сорока пяти, который отработал в тюремной дурке полжизни и объяснять ему, что это такое, было не нужно:
– Колес нажрался? – с серьезно-упрекающим видом спросил он у лежащего на полу санитара. – Ты меня уже достал. После смены пойдешь в кондей. С меня хватит.
И пошел к выходу.
– Петрович! Не бросай меня! Я умираю! – орал Абай на хорошем русском языке, без какого-либо акцента. – У меня паралич! Петро-ович! Убери меня лучше в кондей! Мне страшно здесь с ними! Я боюсь их!
– Я же говорил, что это был не акцент, а дефект речи. Видишь, вылечился? –хитро сощурившись, говорит Геббельс и тут же вздыхает с сожалением: – Но со слабительными, пожалуй, галоперидол был бы еще интересней.