Жак Росси
Ах, как прекрасна была эта утопия!
Гулаговские хроники
Публикуются отрывки из книги. Издатели, заинтересованные в издании книги на русском языке, могут вступить в контакт с переводчиком Натальей Горбаневской.
Карцеры
Три шага в длину, три в ширину. Мокрый, непросыхающий цементный пол. Окна нет. Лампочка над дверью горит круглые сутки. Ее защищает металлическая решетка. Грязная, вонючая шайка, которая служит парашей, - единственная меблировка помещения. Прежде чем строить карцеры, администрация приказала вырыть ров, который заполнили водой. Осенью она превратилась в ледяную плиту. Здесь, за Полярным кругом, она такой и останется навсегда. Она служит фундаментом карцерам, одновременно обеспечивая в них минусовую температуру. Вот он, "трюм", куда меня спустили на 15 суток.
Кроме таких, обычных, карцеров, в следственных тюрьмах есть еще спецкарцеры, где по приказу следователя держат обвиняемых, чтобы добиться показаний: карцер-парник с трубой, плюющейся жгучим паром; карцер-ледник; водяной карцер, устроенный так, что попавший туда зэк все время остается по щиколотку, а то и по колено в воде. Есть еще карцер с наклонным полом, где в конце концов сворачиваешь ноги, пытаясь удержаться в неудобной позе. Упомянем еще тот, который я назвал "Прокрустовым карцером". Он такой тесный и с таким низким потолком, что в нем можно только скрючиться.
Здесь я хочу - делаю три шага туда, три обратно, хочу - остаюсь стоять посередине. Потому что стоит мне прислониться к стене или сесть на пол, влага меня пропитывает. День начинается в пять утра и кончается в одиннадцать вечера. Отупев от усталости, я слушаю грохот открываемых и закрываемых дверей. Грохот приближается. Вот и моя очередь. Дверь открывается, и надзиратель подпускает меня к порогу - собрать одежду, сложенную в коридоре, под дверью. Днем разрешено только нательное белье. Потом он выдает мне "койку". Это деревянный щит из трех длинных досок, набитых на две поперечины, размером метр восемьдесят на шестьдесят сантиметров. Я ставлю "койку" на пол, быстро-быстро одеваюсь, падаю на доски и мгновенно засыпаю.
Долго ли я проспал? Меня вырвал из сна ледяной холод. Бьет озноб. Больше не могу. Я встаю, чтобы попробовать согреться: три шага туда, три обратно. Надзиратель заглядывает в глазок и велит лечь: вставать раньше пяти часов запрещается, иначе новый карцерный срок. Я слушаюсь. Снова засыпаю. И снова холод будит меня. Он пронизывает до костей. Я поднимаюсь, чтобы согреться. Никакой реакции. Уж не заснул ли надзиратель? Я снова ложусь. И так всю ночь. Раз двадцать, не меньше. Наконец я слышу заводской гудок. Какое счастье! Кончилась эта жуткая ночь!
- Ложись, - командует надзиратель.
Это гудок на ночную смену, а не побудка.. Выходит, позади один-единственный ночной час. Осталось еще пять...
Прежде чем посадить в карцер, тебя обыскивают. Отбирают всю одежду, кроме белья (и возвращают каждый вечер перед отбоем). Папиросы, табак, спички, малейший клочок бумаги, малейший огрызок карандаша, малейший обрывок чтива - отбирают все. Каждое утро в карцере получаешь четверть литра кипятка и трехсотграммовую пайку, а раз в три дня, в обед, - половник самой жидкой баланды.
И вот еще что: надо научиться так располагать тело на досках, чтобы как можно меньше мучиться. Если спишь на спине, все кости входят в соприкосновение с досками, прямое и болезненное, все, от затылка до пяток: лопатки, позвонки, поясница, крестец и т.п. А если и голова лежит на досках, сворачиваешь шею. Лежать на животе тоже не слишком-то удобно. Но если лечь на правый бок и подтянуть левую коленку к груди, то удается уравновесить тяжесть левой ноги и дать облегчение правой стороне грудной клетки. Правую руку вытягиваешь вдоль тела, а виском и скулой ложишься на пальцы левой руки, устраивая из них подушку. Время от времени поворачиваешься на другой бок. Против холода, к сожалению, приема нет.
Пятнадцать суток карцера кончились, меня ведут в камеру. Я спешу снять мокрую замерзшую одежду. Когда я расстегиваю куртку, мне шибает в нос запах плесени. Господи Боже, как хорошо в камере!
Чаще всего в карцер сажают на 10-15 суток и не выводят ни разу. Ни прогулки, ни бани. В принципе, карцером наказывают за нарушение правил внутреннего распорядка, но случается - и под ложным предлогом.
Палач
К.Д. - из Прибалтики. Бывший унтер-офицер царской армии, он был членом подпольной большевистской ячейки задолго до октября 1917-го, а затем стал одним из первых чекистов. Еще какое-то время спустя его направили в охрану Ленина.
В 37-м К.Д. был моим соседом по нарам в Бутырке. Сосед - это, конечно, только так говорится: нас на нарах несколько десятков, мы притиснуты друг к другу, как сельди в бочке, и лежим на голых досках, образующих своего рода палубу, намертво прикрепленную к стене. К.Д. - хороший сосед: с ним не надо опасаться вторжения на твою территорию. Он услужлив: когда мне доводится переносить "конвейер", берет на себя заботу о сохранении моей миски с баландой.
Иногда он делится со мной воспоминаниями о Ленине, о котором говорит с нежностью и восхищением. Я поражен возникающим передо мной иным образом Ленина, весьма отличающимся от известного мне по советской пропаганде. Это уже не застывшая большевистская икона, а скорее бог-олимпиец со всеми своими причудами. И язык К.Д. непохож на официальный: он не использует избитых штампов, например, всегда говорит "октябрьский переворот", хотя вот уже сколько лет это называется "Великая октябрьская социалистическая революция"...
Один из его рассказов особенно мне запомнился:
- Когда конвоируешь человека, которого тебе поручено расстрелять, обязательно надо проверить, чтобы руки у него были крепко связаны за спиной. Наши парни используют для этого проволоку - надежнее, чем веревка. Потом с заряженным револьвером в руке пускаешь его впереди себя, а сам идешь в двух шагах сзади, давая ему приказы "Налево!", "Направо!", "Спускаться по лестнице!" и т.д. До самого того места, где уборщица насыпала опилок или песку. Тут приставляешь ему револьвер к затылку, но не вплотную, чтобы он так ни о чем и не догадывался. Нажимаешь на курок и в то же самое мгновение даешь ему хорошего пинка...
- А зачем это? - спросил я, удивившись.
- Чтобы кровь не забрызгала гимнастерку. Представляешь, сколько сил стоило бы жене отстирывать ее каждый день!
Крестьяне
"Вырублено топором"... Иначе и не скажешь: точно такое впечатление производит его голова. Ему лет 75, а может, и 80. Сложения он крепкого. Острижен, как и все мы. Белая макушка вздрагивает. Пальцы у него толстые, мозолистые, большой и указательный пожелтели от махорки. Блекло-голубые глаза глядят куда-то мимо, далеко-далеко.
На дворе 1940 год, и мы сидим в одном из бесчисленных лагерей необъятной гулаговской империи. Он, Никанор, сидит уже девятый год. Я - всего лишь третий. Молодой французский коммунист, я только-только начинаю избавляться от марксистско-ленинских иллюзий - под впечатлением советской действительности, которую ГУЛАГ разворачивает перед моим взором, и потрясенный биографиями тысяч моих сокамерников и солагерников из всех слоев советского общества.
Никанор - старый русский крестьянин, родители его еще были крепостными; на его глазах прошли революции 1905 года и февральская, октябрьский переворот, и никогда он не питал никаких иллюзий. Я слушаю его рассказы. Он говорит очень тихо, не повышая голоса, без всякой риторики. Просто констатирует факты. Я давно уже его слушаю и совершенно ошарашен.
- Первый умер часа два-три спустя как родился, - продолжает он, - второй протянул до утра.
Никанор говорит о близнецах, родившихся в товарном вагонзаке, о своих правнуках. Вагон был частью длинного эшелона, увозившего в неведомое несколько сот семей тех, кого записали в "кулаки". Высылали их подчистую, от грудных младенцев до прикованных к одру стариков. В том числе и беременных женщин. Вооруженная красноармейская часть окружила деревню, и комиссар приказал крестьянам собрать все, что они в силах унести. Все оставшееся: земля, постройки, мебель, одежда, посуда и т.п. - перешло в колхозную собственность. Разумеется, без всякого возмещения.
От рассказа Никанора, который все продолжает говорить тоном бесстрастного летописца, у меня перехватывает горло. И вдруг выплывают воспоминания... Задолго до того, как я начал карьеру гулаговского зэка, будучи подпольным эмиссаром Коминтерна, я выполнял очередную миссию где-то в западной Европе. В местной прессе появилась сенсационная статья о коллективизации. И я слышу от Никанора ровно то же, о чем рассказывалось в статье! В растерянности я задумываюсь: а не читал ли он эти газеты? В то время я, конечно, возмущенно отверг эту "гнусную клевету на первое в мире рабоче-крестьянское государство". Помню, даже добропорядочные буржуи не могли поверить всему, что там было написано. Впрочем, заметим, не так же ли мировая общественность в 1943 г. не верила известиям об уничтожении евреев в газовых печах?
Так, выходит, и я приложил ко всему этому свою руку? Признание достается больно. Мне стыдно и сегодня.
Лампочка
Он взобрался на фонарный столб и украл лампочку. Видно, хитрая система, задуманная, чтобы воров било током, отказала, или, может, Шурик ее обхитрил. Довольный успехом, он уже предчувствовал вкус хлеба. За лампочку он уж точно получит буханку от кого-нибудь из вольняшек, которых встречает на работе.
Не повезло - на него донесли. Чтобы везти в тюрьму, за ним приехала машина местной госбезопасности с шофером и двумя лейтенантами. Странно: зачем два офицера, когда хватило бы и одного сержанта? Не знаю. Зато точно знаю, что они были из органов: фонарь, о котором идет речь, стоял на учете у ГБ. Следующий, в десяти метрах, уже был в секторе под контролем милиции. Но Шурик-то влез на тот.
Дело было несложное, и обвиняемый не запирался. Поэтому следствие у Шурика проходило без битья и особого рвения, а суд - по всей форме. Поскольку в момент преступного деяния он уже отбывал срок за воровство, то ему как рецидивисту довесили три года. Между арестом и процессом прошло всего полтора месяца. Да еще две недели формальностей с переводом в лагерь, хоть он всего в четверти часа ходьбы от суда и тюрьмы.
Это было в Сибири, за Полярным кругом, в начале 50-х. В то время лейтенанты госбезопасности и следователи получали (с северной надбавкой) примерно три с половиной тысячи рублей в месяц, то есть 17 рублей в час. Сержант - примерно 13 рублей. Содержание заключенного в тюрьме обходилось в 9 рублей в день. Если сложить израсходованные суммы: поездка двух офицеров и шофера-сержанта за Шуриком (47 рублей), два месяца его содержания в тюрьме (551 рубль) и стоимость того, что не выработал Шурик за свой вынужденный прогул (675 рублей), - то эта история обошлась государству в 1538 рублей.
Лампочка в то время стоила 7 рублей. Да только их нипочем нельзя было достать.
Человек лошади не ровня
Десятки штабелей леса возвышаются в глубине, вдоль эстакады. Метрах отсюда в семидесяти проходит железнодорожное полотно. Перед каждым штабелем мечется бригада зэков: надо толкать бревна одно за другим к путям, а потом быстро-быстро, как только прибудет состав, грузить на платформы. Для облегчения проложили два ряда бревен, концы к концам вплотную, - по этим "рельсам" другие бревна могут "ехать". Вес бревен зависит от длины - от 4 до 8 метров, диаметра - от 25 до 40 сантиметров, а еще от породы - сосна это или же лиственница, самое тяжелое из сибирских деревьев. Мы обычно катим бревно вчетвером. Устаешь смертельно: все десять часов работаешь в скрюченном положении.
У наших соседей справа дело "катится" на вид без сучка без задоринки. Это всё старые зэки, крестьяне. Слева - еще лучше: цыган Фриц (и где он выкопал себе это имя?) работает один с клячонкой, которую ему доверило начальство. Он ловко припрягает лошадь к комлю (куда более тяжелому, чем верхушка) и потом подталкивает бревно - то левой рукой, то ногой, из правой руки не выпуская вожжей и кнута. Мы восхищены его уменьем и многоэтажной бранью, которой он осыпает невозмутимую клячу. А мы тут, рядом, собрались ни на что не годные! Мы - это четыре новичка: Епифанов, до 37-го преподаватель марксизма-ленинизма в Московском горном институте; Иванов, комполка Красной армии, начштаба дивизии; астроном профессор Козырев, заведовавший научными исследованиями в Пулковской обсерватории... И, наконец, ваш покорный слуга, бывший тайный агент Коминтерна...
Вот и отгорбили свои десять часов, теперь ждем конвоя, который поведет нас в лагерь. Профессор Козырев поворачивается ко мне:
- Какое несовершенное творение человек! Подумать только, что после миллионов лет естественного отбора мы, четыре образчика рода человеческого, все еще ниже несчастной лошади...
Голод
Стенки пустого желудка у меня сокращаются, задевают друг за дружку. Ничегошеньки съестного, чтобы их раздвинуть. Они будто хотят сами себя пожрать. Нет, я не знаю, так ли точно оно происходит, но так я чувствую... Неутолимая боль. Только сон способен немного ее успокоить. В лагерях говорят: "Сон - дело святое: укрепляет нервы и еды не требует".
Сколько уж лет я голоден! И твердо знаю, что так всегда и останусь голодным. Голод терзает желудок, но забирается и в голову. Мои мысли мешаются. Смутные воспоминания выплывают из далекого прошлого. Воспоминания о жизни в свободном мире, до моего приезда в Советский Союз, до ГУЛАГа. Воспоминания о страстной борьбе за социальную справедливость, за свободу...
Нас было пятеро-шестеро юных энтузиастов, споривших, как изменить мир. Каждый приводил свои цитаты из Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина. Мировая революция произойдет завтра, она неизбежна. Мы сидим вокруг стола, на котором валяются остатки ужина: недоеденные куски белого (!) хлеба, куриные кости, на которых еще осталось мясо, стаканы с недопитым вином...
Я делаю сверхчеловеческое усилие, чтобы оторваться от этого сводящего с ума миража. Никоим образом нельзя себе позволять эту "гастрономическую мастурбацию". Да-да, так в лагерях называют гастрономические воспоминания о былом. Они способны лишь ослабить сопротивляемость голодного зэка, попавшего в камнедробилку всемогущей госбезопасности всемогущей коммунистической диктатуры. Главное - не облегчать ей работу!..
А вот я на Елисейских Полях. Прекрасная погода. Гуляют счастливые люди. Они даже не подозревают о существовании ГУЛАГа. Шикарные витрины, кафе, бары, веселые сотрапезники вокруг стола с... Ох, нет! Опять? Сделаем новое усилие...
На этот раз я прогуливаюсь по Лувру. Ника Самофракийская, Венера Милосская, божественная Джоконда, а рядом... рядом фламандцы: рубенсовские женщины, пышные, как пышки, натюрморты, горы съестного, от которого набегают слюни... Нет, к чертям воспоминания! Что ни вспомнишь - всё то же!
Даже если б я в один присест съел свою пайку, шестьсот граммов черного хлеба, голод останется со мной. Оно, впрочем, и рекомендуется поспешить с пайкой: в тесноте барака может случиться, что у тебя изо рта вырвут кусок, который ты не успел проглотить. Но иногда удается спокойно поджарить на печке этот мокрый и клейкий хлеб, и он становится хрустящим. И если тянуть его долго, очень долго, обильно смачивая слюной, он становится сладким. Какая вкуснятина! И не важно, что сосед чистит себя от вшей, бросая их на ту же печку... Вши загораются и лопаются, как петарды.
А особенно в крытой тюрьме, в централе, где ты заперт в камере круглые сутки, у тебя появляется возможность бесконечно растягивать каждую крошку хлеба, каждое зернышко просяной каши. Конечно, у кого есть ларек, те с легкостью проглатывают еду. Как трудно париям не глядеть в их сторону, не слышать, как они громко жуют и отрыгивают! И как трудно рассуждать разумно, убеждая себя, что у соседа кусок сахара не больше - не может быть больше! - того, который выдали тебе.
Правда, ГУЛАГ дарует своим каторжникам возможность улучшить питание в обмен на перевыполнение норм. Увы, расчет составлен так, что добавочное питание не компенсирует добавочно вложенного труда. Очень быстро зэк выбивается из сил, и вот уже видишь, как он роется по помойкам. Отсюда и пословица: "Не маленькая пайка губит, а большая".
Холод
Будто какой великан черпает ведром из световой реки, а потом расплескивает весь этот свет по небосводу. Бледные, словно неоновые, пятна вспыхивают там и сям на куполе небес. Лучи идут волнами, зигзагами, вибрируют, подпрыгивают, угасают и тут же загораются в другом месте. Иногда это бескрайний волнующийся занавес света, подвешенный высоко-высоко в небе; он в точности таков, как северное сияние из моего учебника по географии - Бог весть когда, в далеком детстве. Господи, как высоко...
Но этот блистательный спектакль, который разыгрывает перед нами природа, отнюдь не приводит нас в восторг. Чтобы вспыхнуло северное сияние, надо, чтобы небо было совершенно безоблачным. А мы отлично знаем, что это предвещает мороз еще покрепче. Уже минус сорок, и каждый лишний градус мы чувствуем на своей шкуре. И термометра не требуется: ты слышишь, как кости промерзают. Когда мороз доходит до пятидесяти, нужно делать усилие, чтобы расклеить веки, а каждый вдох врезается в легкое ножами.
От мороза защищаешься как можешь: подвязываешь веревочкой рукава на запястьях, поверх рукавиц; то же самое - на щиколотках. Еще одной веревкой подпоясываешься, чтоб не дать морозному воздуху пробраться под одежду. Шапку натягиваешь по самые брови, шею и лицо обматываешь тряпкой, оставляя снаружи только глаза.
Дыхание, смерзаясь, образует ледяную корку, которая режет перегородку носа. Некоторые предпочитают оставить нос снаружи - лучше уж отморозить. Они все время дуют на каплю, которая повисает на кончике носа. Какие тут платки - снять рукавицу и полезть в карман практически невозможно: пальцы тут же коченеют. И то уж тяжело застегнуть пуговицы, помочившись.
Эти многочисленные приготовления отнимают много времени. Вся одежда - хлопчатобумажная: белье, ватник и ватные штаны, портянки, бушлат, шапка. На ногах - лапти.
Каждый час мы имеем право пять минут погреться у костра. Но осторожно - искры! Хлопчатобумажная ткань легко загорается, не то что дубленые тулупы и толстые валенки наших конвоиров. Мы с завистью глядим на их ражие, раскормленные морды. Они отдали нам приказ разжечь костры и не отходят от них, разве что на те несколько минут, когда подпускают нас к огню.
В 20-е годы работу на воздухе (кроме чрезвычайных обстоятельств) полагалось прекращать при 25 градусах мороза. Затем секретные инструкции подымали планку все выше и выше, дойдя, например, в колымских лагерях до минус 50. Зэки служили советской власти подопытными животными для проверки человеческого организма на сопротивляемость холоду (голоду, битью и т.п.). Достигнутые результаты выходят далеко за рамки норм, предусмотренных Всемирной организацией здравоохранения. Еще один мировой рекорд побит!
Побудка
Удары молотка об рельс. Разносясь в морозном ночном воздухе, они отдаются хрустально чистым эхом в вонючей тесноте барака. Пять часов утра. Темно. Ночь протянется еще несколько месяцев: мы же за Полярным кругом.
Но для нас начинается новый день. В нашей половине барака нас 125 человек, вплотную прижатых друг к другу на двухъярусных нарах. Доски прибиты к боковым стенам во всю длину барака, на высоте пятидесяти и ста десяти сантиметров от пола. Кто спит внизу, тот, подымаясь, нередко стукается головой об ноги тех, кто слезает с верхних нар. Брань, свары. И без того нелегко оторваться от сна, который позволяет забыть о голоде...
До побудки Вано, дневальный, пошел забрать из сушилки наши бушлаты, обувку и портянки. Все это - серое, бесформенное, латаное-перелатаное. Из-под груды отрепьев виднеются только ноги Вано. Не успел он вывалить всю груду на пол, а мы уже кидаемся, чтобы выхватить свои вещи. Нелегкое дело! Особенно трудно опознавать портянки. Не находишь своих, или по ошибке берешь чужие, или не по ошибке, а чтоб не остаться без портянок. Тычки, пинки...
Умывальники стоят в тамбуре, который делит барак пополам и откуда дверь выходит наружу. Температура здесь почти такая же, как и на улице. Вода замерзает с октября до середины мая. Но в бараке стоит бак с водой, которая не замерзает. Некоторые ловкачи набирают воды в рот, прежде чем отправиться к умывальнику, а там наполняют водой ладони, сами превращаясь в ходячие умывальники. Другие попросту дожидаются следующей бани (раз в десять дней), перед которой всем стригут головы под ноль и лобки (бороду - это если хочешь). Всё одной и той же машинкой.
Между тем Вано снова явился, на этот раз с двумя ведрами кипятку на завтрак. Не думаю, что многие из нас еще помнят, что они когда-то пили чай или кофе по утрам.
Наконец наступает самый торжественный момент дня: Вано возвращается из пекарни с хлебом. Его сопровождают несколько парней из нашей бригады, самые крепкие, чтобы по дороге не ограбили. Но нет, все прошло хорошо. И вот наши драгоценные паечки положены на подстилку бригадира. Ох, как услаждаешь глаза их рыжей липкостью, как пьянеешь от их кислого запаха. Пайки - от 450 до 900 граммов, и около половины веса составляет вода. Их число и вес тщательно рассчитаны в согласии с бригадирской рапортичкой, где точно указано, сколько и какой работы набежало на каждого члена бригады.
Этот хлеб - основа нашего питания, самое что ни на есть важное для нас. А кроме того хлеб в лагерях - самая устойчивая ценность. Как доллар в странах Третьего мира. Пайки розданы, настала очередь горячей пищи, баланды и каши, чаще всего просяной. Поевши, мы готовимся к выходу на работу. Натягиваешь на голову ватную ушанку, завязываешь тесемки под подбородком, закутываешь тряпками шею - плотно-плотно. Потом надеваешь бушлат, хорошо застегиваешь, крепко подпоясываешься веревкой, затягиваешь веревочки на запястьях и щиколотках. Все это требует времени и умения, особенно правое запястье! Будто мужик, запрягающий лошадь. Да только здесь ты сам лошадь... Много лет спустя, когда я увидел на экране телевизора, как космонавты надевают свои комбинезоны, я вспомнил наши тщательные приготовления.
Ну и вот - мы готовы к выходу на 10-12 часов по морозу, который может дойти и до минус сорока.
Вано останется в бараке делать уборку и стеречь наше жалкое добро. Все зэки обязаны работать, значит, и нам надо отбарабанить свой рабочий день. А уж бригадирское дело - исхитряться при составлении рапортички.
Шесть утра. Новый сигнал. Все бараки изрыгают толпу усталых, серых, изможденных зэков. Никуда не денешься - движемся к воротам. Там нас ждет вооруженный конвой с овчарками, чтоб вести на работу. И все мы вместе прибавим новый камушек в светлое здание коммунизма.
Развод
Зима. Еще нет шести часов. Лагерные ворота закрыты. Собственно говоря, ворота - громкое слово: это двустворчатая рама из неошкуренных бревен, поперек и наискось перетянутая рядами колючей проволоки. Через нее видно, как прибывает конвой с овчарками, чтобы разводить нас по участкам. Нас уже выстроили бригадами, а внутри бригад - пятерками. Собралось всякое мелкое начальство - почти все они уголовники, например нарядчик со списком бригад, их состава и назначенных им мест работы. При начальнике вохры тоже толкутся его шестерки-уголовники. Тут же кладовщик и завснаб: если зэк пожалуется, что он плохо защищен от холода выданными ему отрепьями или слишком голоден, чтоб работать, они важно ответят, что он "питается по норме" и "одет по сезону". Тогда у него остается выбор: отправляться на работу или в карцер. Тут же заведующий КВЧ: в который уж раз ему предстоит удивляться, насколько далек энтузиазм этих каторжников социализма от воспетого на все лады пропагандой. Особенно трогательно присутствие фельдшера: если зэк тяжело болен и не способен работать, он даст ему таблетку. Число освобожденных от работы не может превысить шести процентов, и норма уже достигнута. Не напрасно говорит пословица: "Голову под мышкой принеси - получишь освобождение". Начальник лагеря редко бывает на разводе, посылает кого-нибудь из своих подчиненных. Что же до самой главной в лагере персоны, опера, то ему незачем здесь быть: если что случится, он и так все узнает, со всеми подробностями, от своих стукачей.
Шесть часов. Раздается сигнал на работу. Охранники толкают створки ворот. Один из них держит в руках фанерку и подает знак бригадиру ближайшей бригады. Тот рапортует: "Петров!" Охранник находит фамилию на фанерке и приказывает бригаде шагать вперед. Бригада, по-прежнему пятерками, проходит в ворота, а двое вохровцев громко считают пятерки: "Раз, два, три..." - умножают полученное число на пять, прибавляют троих-четверых из последней шеренги, если она неполная, и объявляют: "Бригада Петрова, 29 человек!" Тот, у кого фанерка, записывает цифру. Бывает, при счете охранники сбиваются - тогда начальник конвоя и его солдаты пересчитывают зэков, которых получают под свою ответственность. Им тоже случается сбиться. И развод тридцати бригад, то есть 600-700 человек, может занять больше часа. Хоть дождь, хоть ветер, хоть мороз. И то же самое по возвращении, после десятичасового рабочего дня.
Сотни людей уже прошли, и вдруг один зэк нарушает монотонность развода. Когда в ворота проходит бригада Сидоренко, этот зэк срывает с себя всю одежду и остается совершенно голый. Глаза у него блестят, как у одержимого. Все знают, что зэка, "одетого не по сезону", конвой не примет: у него командиры свои, он начальнику лагеря не подчиняется. Начальник вохры подает знак, его подчиненные хватают беднягу и бросают в снег. Пересчет бригад продолжается как ни в чем не бывало. Когда лежащий на снегу пробует поднять голову, охранники валенками погружают ее обратно в снег. Впрочем, без особой жестокости. И только когда пройдет последняя бригада, они прикажут ему вставать и одеваться. Если откажется, отведут и голого, а потом дадут расписаться под решением начальника лагеря: десять дней карцера с выводом на работу. А все-таки он избежал долгого пути до участка своей бригады! Да и работа в зоне не такая тяжелая. В общем, почти как дома.
А бригады, которые идут на работу, бывает, видят за воротами один или несколько трупов прямо на земле: это беглецы, которых изловили и избили до смерти, а потом бросили тут - в пример другим. Так они и будут лежать несколько дней. Старая традиция, еще с двадцатых годов.
ГУЛАГ, как всякое уважающее себя заведение, чтит свои традиции.
Перевод с французского Н. Горбаневской