Олег Аронсон
Правоохранительные тела
Иногда слова, сказанные давно и по поводу совершенно, казалось бы, далекому от того, что происходит с нами сейчас, звучат неожиданно актуально. Таковы слова Жоржа Бернаноса, написанные в самом начале Второй мировой войны, в период вторжения немецких войск во Францию… В эссе, озаглавленном «Цинизм силы и лицемерие права», он пишет: «Сила умеет притворяться правосудием, она богата и нанимает разных адвокатов и крючкотворов. Но если она, ухмыляясь, давит слабых, а потом начинает говорить о чести, даже маленькие дети будут смеяться ей в лицо».
Кажется, что с течением лет изменения, которые коснулись политики государств, а также их внутренней политики, какими бы эти государства ни были, по-прежнему почти не затронули этот болезненный момент, связанный с насилием, исходящим непосредственно от государственной машины, от самих механизмов ее функционирования. И чем сильнее государство, тем более остро встает эта проблема. Институт права, призванный по идее защитить граждан, по-прежнему сохраняет в себе то неустранимое лицемерие, о котором писал Бернанос, и не только он. И даже принятие многими государствами в послевоенные годы «Декларации прав человека и гражданина» принципиально положение дел не изменило. Просто цинизм стал более утонченным.
Романтические попытки вывести право за пределы политики все с большей и большей очевидностью выглядят наивными, а разговоры об этом давно уже стали частью самой политики. Это касается не только международного права, у которого практически нет силовых инструментов для собственной защиты. Это касается и правовых отношений внутри страны, где охрану права берет на себя государство.
Ситуация, в которой оказалась политическая жизнь в России сегодня, крайне любопытна именно в этой связи. Охарактеризовать ее можно предельно коротко: внутренняя политика перестала существовать. Все, что можно определить как эффекты внутриполитической жизни страны, такие как выборы, противостояние партий, политические дискуссии, а также разного рода проявления несогласия с действиями существующей власти, практически сведены до того минимума, когда можно уже смело говорить о тотальном вытеснении на периферию и крайней маргинализации любого мнения и суждения находящегося не только в полемике, но и просто в сомнении относительно курса, проводимого господствующей властью. Интересно, что именно в тот момент, когда политики не стало, неожиданно реанимировалась политическая заинтересованность тех, кого, собственно, из политики вытеснили. Это и бесконечные разговоры «за кого голосовать» накануне, по сути, предрешенных выборов, и активность, похожая на агонию, демократических партий, и серьезное обсуждение «результатов» выборов, и выдвижение в президенты кандидатов от оппозиции… Между тем если политика где-то и сохраняется сегодня, то она явно уже не в публичной сфере.
Такова ситуация, к которой страна планомерно двигалась последнее десятилетие, и было бы наивно оплакивать публичную политику именно сейчас. Сейчас, скорее, надо попытаться понять, в каком государстве мы живем и какие возможности в нем сохраняются для действия уже не политического, но – хотя бы – не совпадающего с господствующей линией.
А между тем построено общество – в данном случае для меня не столь важно благодаря чему и какими средствами, – в котором реализован один из программных лозунгов Путина, выдвинутый еще на заре его президентства, а именно – «диктатура закона». Когда это словосочетание было впервые произнесено, то могло показаться, что оно является продолжением достаточно распространенного демократического тезиса о государстве как арбитре, о государстве, следящем не за людьми, а за соблюдением прав и законов. Так может казаться и сейчас, когда государство стало единственным арбитром, а точнее – единственной силой, объединившей в своих руках и все ветви власти, контролирующей финансовые потоки, и средства массовой информации. А избыток силы в государстве, которое при этом пытается представить себя правовым государством, подразумевает несколько следствий.
Во-первых, право и закон начинают обладать такой избыточной ценностью, что необходим огромный аппарат, их обслуживающий, толкующий и применяющий. И это вовсе не адвокаты, которые постоянно находятся на границе интерпретации тех или иных положений конституции или уголовного кодекса, вторгаясь постоянно в сферу тяжбы, бесконечного обсуждения проблем и парадоксов самого законодательства. Напротив, «диктатура закона» неявно подразумевает его чистоту и ясность, его прямое и неоспоримое действие. Потому адвокаты в этом аппарате не так нужны, как прокуратура и полиция (как явная, так и тайная – милиция и спецслужбы). Функция адвокатов становится номинальной – они уже не столько противники обвинения, сколько его сообщники в формализации «чистоты» самой процедуры. Если же адвокат противостоит диктатуре закона, позволяя себе усомниться в его непротиворечивости, справедливости или эффективности, то закон моментально обращается против него самого.
Во-вторых, государство как главный юрист начинает производить огромное количество регламентирующих инструкций на всех уровнях власти. Оно начинает вторгаться в те сферы жизни, где писаный закон не находил себе применения. Давно забыто старое перестроечное «разрешено все, что не запрещено». И конечно, в полное молчание погружается то, что принято называть «естественными правами». Более того, сами эти естественные права последовательно исключаются из рассмотрения именно потому, что государство перестает заниматься людьми, а занимается лишь регулированием отношений (прежде всего отношений власти и собственности). Таким образом, все то, что находится за пределами политического пространства, в частности – сфера морали, оказывается в поле крайне зависимых от господствующей политики правовых норм и их интерпретации властью.
Наконец, в-третьих, мы обнаруживаем себя в обществе, где одинокий судья-государство присваивает себе идею справедливости. А это означает, что справедливость отдана целиком правоохранительным органам и отобрана, в частности, у правозащитников, чьи «дестабилизирующие» действия только мешают осуществлению «истинной» справедливости. То есть даже признание самой властью отсутствия в России гражданского общества оказывается не недостатком, а позитивной возможностью для государства самому его создавать, воспитывая граждан в духе законопочитания.
Все вышесказанное означает превращение прокуратуры, милиции, а также судебной системы в единый организм, единое политическое целое, которое для своего существования нуждается (как всякий политический организм) во враге. Привычно разделение политики государства и полиции. Первая направлена прежде всего вовне, на отношения с другими государствами, которые сама политика делит на друзей и врагов, на союзников и противников, а вторая – на поддержание внутреннего порядка, когда член общества является в первую очередь гражданином, а не врагом. Симптоматичны в этой связи многие политические заявления последнего времени, исходящие от представителей власти, а также от политтехнологов, ее обслуживающих. Мы уже знаем, что есть «враги Путина», хотя пока еще ведутся дебаты о том, кто они. Мы также знаем, что среди граждан России есть те, которые желают ей зла, являясь полутайной-полуявной агентурой государств-врагов, стремящихся – естественно – разрушить нашу страну или хотя бы посягнуть на ее величие. «Слава России!» – эти слова перестали быть просто патриотическим проявлением чувств. Они стали политическим лозунгом, в котором устанавливается формула согласия с существующим положением дел, с восторжествовавшим порядком (в противовес, например, «ельцинскому хаосу») и со всеми решениями государства-судьи. Судья-человек может ошибаться, он может поддаться чувству ложно понятой справедливости, но судья-государство безошибочен, поскольку справедливость перестала быть туманным понятием, а стала четкой инструкцией.
Но, думаю, было бы ошибкой просто назвать современную Россию «полицейским государством», хотя многие факты, казалось бы, располагают именно к этому. Хотя милиция не то что не внушает доверия, а наводит страх даже на самых законопослушных граждан, а агенты ФСБ становятся чуть ли не моральными авторитетами в обществе. Хотя действия прокуратуры практически не встречают никакого сопротивления, особенно когда это касается политики или бизнеса. Многочисленные популярные телевизионные ток-шоу, посвященные судебному делопроизводству, идущие практически по всем главным каналам и посвященные в основном бытовым криминальным сюжетам, семейному или гражданскому праву, где принимаются «справедливые» решения, где фигура адвоката чисто драматургически выходит на первый план, – все эти образы правовой действительности, с одной стороны, создают иллюзию судебной справедливости, а с другой – являются необходимым воспитательным механизмом, призванным уверить граждан в том, что если они знают свои права, то они уже защищены…
Так вот, несмотря на все факты, говорящие, что Россия превратилась в государство полицейское, мне кажется, что ситуация несколько иная. Несмотря на явное усиление в последние годы правоохранительных органов (включающих в себя не только прокуратуру и милицию, но и ФСБ), рискну утверждать, что принцип его устроения не тоталитарный, а чиновничий. В таком обществе прямое насилие государственной власти не направлено на каждого отдельного индивида, даже порой не направлено на тех, кто его критикует. Косвенное же насилие касается практически каждого, даже если он этого не замечает, даже (а может быть – тем более!) если целиком и полностью поддерживает проводимую государством политику.
Различие между прямым насилием и косвенным имеет прямое отношение к постоянно стираемому различию между законом и правом. Первичное стирание происходит уже в тот самый момент, когда право становится записанным, когда некий уровень отношений внутри этоса переводится в социальную и юридическую плоскость. Таким образом, если закон есть функция, регламентирующая поведение, отвечающая за порядок в обществе и наказующая за его нарушение, то право отвечает только за справедливость и более ни за что. Причем право не устанавливает справедливость, а только свидетельствует о ней.
Мы не будем здесь углубляться в европейскую историю, привычно отсылающую нас, с одной стороны к божественному закону, а с другой – к античности и римскому праву, скажем лишь, что ситуация ныне радикально другая. Если божественный закон был синонимом высшей справедливости, а «естественные права» даны человеку Богом и связаны с самой его человеческой природой, то в процессе секуляризации мира, начатой христианством, эти отношения кардинально поменялись. Ныне фактически «тайна закона» перешла от Бога к государству и его чиновникам. В радикальной аллегорической форме эта ситуация описана Кафкой, когда только в момент наказания обвиняемый узнает, какой закон он нарушил. Так, его рассказ «В исправительной колонии» повествует об особой машине наказания, которая вырезает на теле подсудимого текст того самого закона, который последний нарушил. И текст этот не известен ни подсудимому, ни судьям.
«Незнание закона не освобождает от ответственности». Эта формула известна практически каждому. Она, подобно кафкианской машине, устанавливает связь наказания и справедливости. Попыткой переосмысления этой ситуации является закрепление в виде записи прав человека, когда справедливость полностью лишается своего остаточного божественного статуса и становится делом человеческим, делом адвокатов или правозащитников. Но, будучи записанным, само право (в его максимальной отделенности и отдаленности от закона) также начинает проявлять некоторое насилие, то, которое было названо выше косвенным. Фактически речь идет о том, что в самом праве уже содержится некий минимум насилия, а это подразумевает, что не только запрет и обязательство, но и разрешение может стать функцией государственного контроля.
Политическая функция бюрократа состоит не в том, что он что-то запрещает, а как раз в том, что разрешает. Но это разрешение не есть просто принятие решения в той или иной ситуации, а есть инструмент непрямого, косвенного насилия. Мы можем иметь право на митинги и собрания, но для них теперь требуется особое разрешение властей города. Мы можем иметь право выбора местожительства, но оно регулируется регистрацией. Мы можем иметь право передвижения, но не сможем выехать за границу, если выяснится, что какие-то налоги не уплачены. Мы имеем право на жизнь, но при этом можем тихо умирать с голоду, не получая прожиточного минимума от государства в виде пенсии или даже некоторых зарплат…
Мы, граждане государства, наделенные многочисленными правами, оказываемся в большей или меньшей степени заложниками царящего в нем бесправия. Мы находимся под защитой закона, который не способен защитить нас от его представителей.
Речи чиновников о богатстве страны и о повышении жизненного уровня не смолкают. Но при этом огромное количество людей находится на грани выживания. Категории оплачиваемого труда крайне ограничены. Цену и ценность имеет либо причастность к природным ресурсам, на которых только и зиждется нынешний бюджет России, либо – чиновничья деятельность. Собственно, даже когда мы имеем дело с любым другим трудом, оплачиваемым обычно по минимуму, то плата эта производится не столько за результат (он никого не интересует), а за правовое спокойствие властей. То есть если человек работает на государственном предприятии, то его зарплата имеет в том числе и политическую составляющую. В случае крупных нефтяных и газовых компаний она минимальна. Но, когда мы имеем дело с работами, в которых у государства нет прямой экономической или политической заинтересованности, размер зарплаты приближается к этому самому «политическому» минимуму. Так работник получает деньги не за труд, а за то, что он гражданин, работающий на государство, то есть «правовой элемент», подконтрольный косвенному правовому насилию. Крестьяне, многие учителя и врачи, шахтеры, работники убыточных предприятий – все они оказываются своеобразными заложниками «права на труд», которое уже не призвано защищать безработных, но которое утверждается самими телами трудящихся. Подпись в бухгалтерской ведомости оказывается не столько знаком получения денег, сколько подписью лояльности государству, отношения с которым оказываются не трудовые, а в первую очередь юридические. Любой наемный работник государства оказывается немного чиновником. Все, что выходит за эти рамки, например, так называемый малый бизнес или иностранные компании, подвергается суровым бюрократическим регламентациям. И все освящено именем справедливости.
Фактически тела маркирует уже не закон (как у Кафки), но сама справедливость. Справедливость сильного. И эта маркировка уже не есть приговор, а знак согласия. Всякое сомнение в праведности государства оказывается чем-то вроде подрывной деятельности. Несогласным же быстро укажут на то, какой пункт законодательства они нарушают, становясь на пути поступательного движения страны вперед, «врагами» благосостояния и счастливой жизни остальных граждан. А у тех, кто пытается восстановить память о «праве слабого» (чем, собственно, обычно и занимаются правозащитные организации), поинтересуются, на чьи средства осуществляется эта деятельность, с недвусмысленным намеком на интересы государств-врагов, заинтересованных в дискредитации российской власти.
Все описываемые механизмы достаточно хорошо известны. Но здесь я хочу сделать лишь акцент на их правовой риторике. Именно она позволяет осуществлять насилие под эгидой демократии, сводя последнюю лишь к правовому механизму. Эта ситуация не является специфической для современной России. Она характерна во многом и для тех государств, где демократический режим правления имеет долгую историю. Но в путинской России те противоречия, которые заложены в самом понятии демократии, особенно явно выходят на поверхность. Действующая власть все время пытается представить свои действия как демократические, апеллируя то к закону, то к праву. Фактически единственными признаками такой «демократичности» оказываются всеобщие выборы и возможность отстаивать свои права в суде. И то, и другое нужно между тем только для создания иллюзии справедливости.
Но зачем, спросим, вообще нужна эта иллюзия, если вся полнота власти и практически весь финансовый капитал сосредоточены в руках одной партии, одной группы людей и даже одного человека? Это немного напоминает наше советское прошлое, только есть одно существенное отличие. Коммунистическая иллюзия была той справедливостью, которая еще только должна была реализоваться (и в которую, по большому счету, почти никто из советских граждан не верил). Она постепенно утратила и свой революционный этический потенциал и стала пустой риторической фигурой. Утопия коммунизма перестала быть действенной (то есть иметь какое-то значение для внутренней и внешней политики) в советском обществе уже к семидесятым годам. Демократическая иллюзия не утопична. Она находит нас здесь и сейчас, постоянно застает нас как собственных агентов: у вас есть мнение – высказывайте, у вас есть права – пользуйтесь, у вас есть выбор – голосуйте! Но оказывается, что и мнения, и права, и свобода выбора существуют только для тех, кто готов идти в суд. Мнение закон может обратить в оскорбление, журналистское расследование – в шпионаж в пользу другого государства, право – в нарушение действующего законодательства, а выбор оказывается радикально ограничен только теми, кто и без выборов бы оказался у власти в любом случае.
Но повторимся: кому и зачем нужна иллюзия справедливости? Казалось бы, ответ прост: самой действующей власти для самолегитимации. Однако даже если предположить, что именно это и есть основной мотив, возникает подозрение, что он не единственный. Иначе как объяснить ту избыточную агрессивность избирательной кампании 2007 года, которой не было ни при Ельцине, ни уж тем более при советской власти? Как объяснить, что бастовавшие шахтеры, пенсионеры, чернобыльцы в одночасье исчезли с экранов, а в Чечне вдруг наступило благоденствие? Как объяснить неадекватно повышенный страх перед малочисленными и крайне слабыми оппозиционерами? Им нет места ни на телевидении, ни в избирательных списках. Они постоянно нарушают то закон о демонстрациях, то права прохожих, когда их все-таки проводят. Ясно, что дело не в каком-то политическом противостоянии и даже не в политическом решении, а в чем-то другом. Предположу, что агрессия и страх вызваны вовсе не опасением за собственное политическое будущее, а самой возможностью разговора вне юридических нормализаций, вне бюрократических стандартов. Это отчасти подтверждается тем, что почти все реакции властей на возникающие в обществе проблемы (которые еще некоторое время назад попадали в газеты и в телевизионные новости) сводились к аргументам от закона.
Иллюзия справедливости – именно то в демократии, что делает ее политическим средством. И здесь приходится говорить об особом насилии справедливости. Это уже не кафкианско-фукианское насилие над телами, а насилие, осуществляемое самими телами.
Речь идет о том, как выхолощенное понимание демократии инкорпорируется в граждан, от которых требуется только лишь соответствовать процедуре. Мы присутствуем при радикальной смене политической чувственности, когда гражданин постепенно становится самым маленьким бюрократом, от которого требуется только его признание согласия и лояльности, оплачивается фактически не труд, а подпись. Предельным знаком этой бюрократизации общества становятся выборы, когда сама галочка в бюллетене превращается в подпись, удостоверяющую справедливость происходящего. Но таких подписей множество, и все вкупе они превращают гражданина в правовое тело, которое всегда (при всей возможной аполитичности или критичности отдельного человека) образует некий режим соглашений с властью, с существующим порядком государственного насилия. В каком-то смысле можно говорить о том, что лояльность, которая стала сегодня одной из базовых гражданских добродетелей в России, формирует особые правозащитные тела. Им неявно передается часть полицейских функций, контроль и утверждение права сильного на уровне решений, риторики, обыденного поведения. Эта молчаливая масса, куда входят не только те, кто поддерживает Путина или «Единую Россию», но и многие другие, кто еще думает, что осуществляет свой политический выбор, голосуя за ЛДПР или «Яблоко». Мы все постепенно превращаемся в придаток государства, даже критикуя его, даже признавая его недемократичность и авторитарность, даже сопротивляясь ему в правовом поле.
Думаю, что наряду с выстраиваемой «диктатурой закона» параллельно складывается специфическая «диктатура права». Это словосочетание, которое многим куда приятней, тем не менее плоть от плоти и часть той политики, что проводится в России и многих других странах мира, называющих себя демократическими (прежде всего в США). И дело здесь не в «страшном» слове «диктатура», от которого веет насилием, но именно в слове «право», которое оказывается также причастно насилию, но куда менее верифицируемому. Самые униженные и бесправные всегда наделены правами (хотя бы теми же «естественными»), и это позволяет не замечать их до тех пор, пока они не придут в суд. Но только они сегодня и ведут разговор с властью, только они и высказывают самим актом своего существования сомнение в справедливости нынешней политики. Именно они – постоянные правонарушители, поскольку если действуют, то согласно логике и этике несправедливости, не надеясь ни на какую справедливость.
Нет ничего удивительного в том, что в секуляризованном обществе именно государство постепенно берет на себя функцию установления справедливости, той самой справедливости, которую раньше можно было связать именно с божественной волей или, говоря словами Беньямина, «божественным насилием», однако не надо забывать, что это никак не отменяет давний библейский вопрос, звучащий сегодня как никогда актуально: «Праведен будешь Ты, Господи, если я стану судиться с Тобою; и однако же буду говорить с Тобою о правосудии: почему путь нечестивых благоуспешен, и все вероломные благоденствуют?» (Иеремия, 12, 1)