Алексей Мокроусов

Писатели под прицелом

Случай Грасса

Когда в июле 2006 года издательство "Steidl" разослало литературным обозревателям крупнейших немецких газет воспоминания Гюнтера Грасса, обозреватели и не шелохнулись. До официального выхода книги "Под луковой шелухой" оставался еще месяц. Мемуаров Нобелевского лауреата, судя по всему, никто летом читать не стал, отложив это дело на потом.

"Потом" устроил сам Грасс. В интервью "Франкфуртер альгемайне цайтунг" в середине августа, за две недели до официальной даты начала продаж книги, он рассказал о своей молодости и том, в частности, что в 1944 году, 17-летним мальчишкой, был призван в действующую армию. Еще за два года до этого Грасс пытался записаться добровольцем в военно-морские силы для службы на подводной лодке, но получил отказ из-за малолетства. Два года же спустя мобилизация была уже тотальной. Как и большинство его ровесников, Грасса призвали принудительно, причем не куда-нибудь, а в войска СС. Изначально туда брали лишь добровольцев, но к середине 1944 года ситуация ухудшилась настолько, что принцип добровольности отменили.

В конце февраля 1945 года Грасса отправили служить в 10-ю танковую дивизию "Фундсберг" под Дрезден. Сам он утверждает, что за два месяца (война для него окончилась 20 апреля пленом) не сделал ни одного выстрела и пытался всеми силами приблизить окончание службы, даже заразил себя желтухой, но проболел всего две недели. При этом Грасс никогда не скрывал, что долгое время считал Холокост выдумкой союзников и что его веру в Гитлера смог разрушить лишь Нюрнбергский процесс.

Скандал после грассовского признания о подробностях военной молодости стал разгораться с такой силой, что иные даже подумали: дело в лете, в отсутствии большой политической жизни и дефиците новостей.

В чем только не обвиняли Грасса! И в службе в самых постыдных для немецкой истории войсках (как будто подросток, автоматически становившийся членом гитлерюгенда, сам мог выбирать, где служить), и в многолетнем утаивании подробностей (хотя о военном прошлом Грасса известно было всем, и вопросов по этому поводу никто ему не задавал), и в том, что моральный облик Нобелевского лауреата запятнан теперь навсегда (с каких пор литературные достоинства текста определяются личными качествами автора?).

Самые необычные комментарии были и вовсе связаны с рынком: Грасса обвинили в том, что подобным признанием он хочет обеспечить высокие продажи своим воспоминаниям. Книга Грасса и впрямь возглавила списки бестселлеров -- впрочем, многие утверждают, что это случилось бы даже в том случае, если бы никакого скандала не было. Просто судьба такая у нобелеатов -- писать бестселлеры оставшуюся жизнь.

Свою суровость иные грассовские критики объясняли тем, что всю жизнь-де был Грасс ментором и моральным авторитетом, высказывавшимся по поводу нацистсткого прошлого Германии, а после своего признания потерял права на моральные оценки, нравственно опозорился и теперь заслуживает лишь презрения.

Особенно активно стали оттаптываться на Грассе политики. Правые по-прежнему не могут простить Грассу участия в политической жизни Германии 60--70-х годов, его помощи Вилли Брандту во время выборов 1972 года, которые социал-демократы в итоге выиграли (это не помешало писателю покинуть в 1993 году партию из-за несогласия с ее политикой по отношению к иммигрантам, а позже участвовать в отдельных ее программах). Тем не менее сейчас, после выхода книги, и внутри самой СДПГ разгорелись дебаты о том, насколько поздно сделал свое признание Грасс, а также бросило ли это тень на всю его прежнюю жизнь и творчество. Причем если вице-президент бундестага от социал-демократов Вольфганг Тирзе призывал коллег по партии встать на сторону писателя, то председатель комитета по культуре поставил под сомнение моральный облик нобелеата.

Тирзе заметил, что у него складывается впечатление, будто многие только и дожидались момента вцепиться в Грасса и отомстить за многие прежние его поступки. Самые рьяные критики Грасса стали требовать от него отказа от Нобелевской премии.

Среди критиков оказалась канцлер Германии Ангела Меркель, заявившая, что признание Грасса прозвучало слишком поздно.

Немецкий хор обогатился иностранными голосами. Так, экс-президент Польши Лех Валенса призвал Грасса отказаться от звания почетного гражданина Гданьска, присвоенного ему в 1993 году (Гданьск -- Щецин -- город детства Грасса). Но бывший президент Германии Роберт фон Вайцзекер заявил, что роль Грасса в послевоенных польско-немецких отношениях столь важна, что никакие обстоятельства не в силах ее перечеркнуть.

Коллеги, правда, в большинстве своем выступили на стороне Грасса, хотя и в их среде раздаются голоса, что автор "Жестяного барабана" пропустил, возможно, момент, когда мог бы рассказать о своем прошлом . Тем не менее он рассказал о нем сам -- "в ситуации, когда никто его к этому не обязывал" (писатель Йохано Штраусс, председатель немецкого ПЕН-центра).

Но более показательным стал цикл публичных чтений самого Грасса, собиравшего аншлаги и в Берлине, и во Франкфурте, и в других немецких городах: поклонники проголосовали за любимого автора, выложив за входные билеты евро из собственных карманов.

Эта история кажется поучительной из русской перспективы -- не только накалом страстей, но и количеством и даже качеством участвовавших в истории лиц. Признание Грасса не просто всколыхнуло всю страну, но показало, насколько важную роль играют в общественной жизни литераторы, не чурающиеся политики, как открыто проходит здесь общественная жизнь. Поневоле хочется представить себе, что случилось бы в сегодняшней России, если бы произошло нечто подобное. И что, собственно говоря, можно было бы оценить как подобное в нашей действительности? Что Сахаров или Солженицын, например, служили в молодости во внутренних войсках? Что NN был стукачом?

Боюсь, ничто не всколыхнуло бы сегодня Россию и не породило бы дискуссий о моральных авторитетах нации -- в ситуации, когда само слово "авторитет" опошлено репортерами уголовной хроники и воспитанными ими читательскими массами.

Сам феномен нравственного авторитета -- прерогатива стабильного общества, свободного от многих черт нынешней России. Пошатнуть такой авторитет, поставить под сомнение его слова и деяния можно, лишь когда все остальные составляющие общественной жизни выглядят незыблемыми, когда традиция оказывается важнейшим подшипником в общем механизме. Труднопредставимая для нас ситуация. И потому так странно выглядят в российских СМИ нападки на Грасса, желание сыграть на его принадлежности к СС. Речь здесь даже не о внутреннем праве предъявлять счет человеку, по-прежнему не обвиненному ни в каких конкретных преступлениях, но об абсолютном, видимо, непонимании внутренней ситуации в Германии. Грасс сыграл совершенно уникальную роль в послевоенной истории страны -- его "Жестяной барабан", не говоря уже о публицистических статьях, был важнейшей частью денацификации немцев. Какой подобный процесс проходил после распада СССР -- на частном или государственном уровне? Ответ слишком очевиден, чтобы обсуждать его всерьез.

Конечно, Грасс не является любимцем всей нации и его уж точно нельзя назвать ни голосом, ни совестью народа. Он -- частный человек, волею судьбы оказавшийся посреди одного из самых неприятных и мучительных столетий в истории. Жизнь, которую прожил Грасс, неотделима от жизни этого не любящего человека времени. Но в момент рождения страховку от ошибок и тем более от предопределенного решения не получал еще никто.

Скорость покаяния не означает его искренности и не говорит о его глубине.

Впрочем, жест Грасса трудно назвать раскаянием: несмотря на автобиографизм книги, это скорее беседы с самим собой. В силу разных причин общество придало им так много значения и попыталось воспринять их как зеркало.

Любимое занятие во все эпохи -- предъявлять счет зеркальщику, а не собственному отображению.

Случай Хандке

Скандалы вокруг крупнейших немецкоязычных писателей -- дело привычное для современной истории.

63-летний австрийский драматург, писатель и эссеист Петер Хандке встал в один ряд с теми писателями, чей конфликт с австрийским обществом оказался глубоким. Статус отверженного в общественном мнении -- прежде всего из-за его политических взглядов -- присвоен ему давно. В отличие от Томаса Бернхарда и Эльфриде Елинек, в свое время ушедших во внутреннюю эмиграцию, Хандке и вовсе покинул родину, переселившись в Париж.

Недавний скандал, разгоревшийся вокруг присуждения ему городом Дюссельдорфом престижной премии Гейне, еще не успел остыть. Решение профессионального жюри, остановившегося на кандидатуре Хандке, не получило одобрения городских властей, распоряжающихся деньгами. Политиков, в большинстве своем принадлежавших к консервативным христианским демократам, поддержали и некоторые СМИ. Возмущение вызвали политические взгляды Хандке, в частности его отношение к сербской войне, в чем он не совпал с большинством соотечественников, а также его приезд в Белград на похороны Милошевича. От получения премии Хандке в итоге отказался сам, не дожидаясь голосования городского совета Дюссельдорфа, обычно формально штампующего решение жюри, но в этот раз впервые в истории угрожавшего отклонить кандидатуру лауреата.

Сегодня Хандке продолжает отстаивать свою точку зрения на сербскую историю, иногда -- такое ощущение -- едва ли не вопреки здравому смыслу. Так, недавно он завил в интервью хорватскому еженедельнику "Глобус", что Милошевич не только не знал о преступлениях сербской армии в Сребренице против боснийских мусульман в 1995 году, но что сербы и не разрушали артиллерийским огнем исторический центр Дубровника, находившегося под эгидой ЮНЕСКО.

Одной из причин отказа от премии Гейне Хандке назвал нежелание подвергать свою личность и свои взгляды "вульгаризации" (Poebelei) провинциальных политиков, так и не удосужившихся, по общему впечатлению, прочитать литературные и публицистические тексты Хандке и знакомых с ними по чужим реакциям в массмедиа.

Хандке попал в "жернова между политикой и литературой", написал обозреватель еженедельника "Die Zeit". Эта ситуация не уникальна -- достаточно вспомнить послевоенную диффамацию, которой подверглись из-за своих симпатий к нацистам такие писатели как Кнут Гамсун или Селин. Но позиция Хандке отличается тем, что его взгляды на сербскую войну имеют такое же право на существование, как и взгляды сторонников вмешательства извне. Вторжение, позднее осуществленное США в Иране, показывает, насколько утопична идея привнесения демократии на штыках. И множество жертв американских авианалетов среди гражданского населения в Белграде и других городах Югославии -- не ставят ли они под сомнение всю ценность подобной свободы?

Позиция скептика -- единственно возможная для писателя сегодня. Наследие ХХ века слишком тесно увязало идеологию и кровь, чтобы некритично относиться к любым заявлениям сильных мира сего, чтобы не испытывать дистанцией и сомнением точность их анализа и право принимать решение без оглядки на другие точки зрения. Хандке оказывается в роли интеллектуала, который и сам может заблуждаться, но который готов к диалогу. Осуждать его за это, отказывать ему в литературном даре из-за его журналистской деятельности -- значит преследовать за убеждения.

Кто бы мог подумать, что через 15 лет после падения последней империи на континенте Европа вновь вернется к необходимости единства взглядов, начнет испытывать потребность в общей линии, фактически преследовать инакомыслящих? Политкорректность начинает давить даже в искусстве, позволяя смешивать воедино эстетику и политику, социальную позицию автора и его творчество. Тут могло бы достаться всем: и Достоевскому с его антисемитизмом, и Толстому с неортодоксальным православием, и Салтыкову-Щедрину с резкими выпадами в адрес русского народа и российской государственности... Никто из классиков не соответствовал при жизни и уж тем более не соответствует теперь требованиям усредненной морали (вопрос о том, насколько такая мораль все еще действенна сегодня, остается открытым).

В этом требовании тотальной политкорректности, стремлении ко всеобщему "Одобрям-с!" видится не только и не столько интеллектуальная слабость тех, кто нуждается в общем фронте и запрещает сомнение как форму мышления. Такая позиция оказывается формой новой диктатуры, той, что призвана развести в противоположные углы людей власти и людей мысли, обеспечить условия для дальнейшего процветания имущих в противовес сужающимся возможностям малоимущих.

Писатели оказываются при этом наиболее удобной мишенью: в отличие от актеров или поп-звезд им есть что сказать, они могут думать, и в то же время их взгляды, как правило, достаточно широко известны, чтобы не творить жупела из фантома. Поразительно лишь рвение, с которым пресса и вечно крикливая часть общества начинает охоту за инакомыслящими. Как будто наводнений и террористических атак все еще недостаточно для заголовков новостей этого часа.

Скрытое

Не все истории, подобные случаям Грасса и Хандке, становятся достоянием российской прессы. Практически без внимания осталась у нас дискуссия, разгоревшаяся летом 2006 года в Норвегии после статьи известного романиста, философа и богослова Юстейна Гордера. Автор международного бестселлера "Мир Софии" (книгу об истории философии перевели на 54 языка, недавно она вышла и в России), а также многих популярных детских книг, опубликовал в либерально-консервативной газете "Aftenposten", выходящей в Осло, статью под названием "Богом избранный народ" (русский перевод опубликован в интернете: http://drugoi.livejournal.com/1890696.html). Гордер подверг резкой критике боевые действия Израиля в Ливане и поставил государство Израиль в один исторический ряд с режимом апартеида в ЮАР и афганскими талибами. "Израиль уже увидел свое Соуэто", -- написал Гордер, и почти половина норвежцев, согласно социологическим опросам, поддержали его точку зрения. Среди 2000 присланных в редакцию мейлов после выхода статьи число сторонников Гордера было еще выше -- четыре пятых.

Но скандал разгорелся нешуточный. Правительство устами министра иностранных дел дистанцировалось от позиции Гордера, назвав ее "неприемлемой и внушающей беспокойство". Леволиберальная пресса, не говоря уже об интеллектуалах, тоже выступила с резкой критикой высказываний Гордера, особенно неприемлемых в свете норвежской истории. В отличие от соседней Дании, сумевшей в годы войны не допустить массовой депортации евреев (в октябре 1943 года было организовано массовое их бегство в Швецию), Норвегия не препятствовала задержанию и последующей отправке в Освенцим своих граждан еврейской национальности.

В этих обстоятельствах, отмечает швейцарская газета "Neue Zuercher Zeitung", неудивительно, что в Норвегии всегда было особое отношение к Израилю. Он по-своему восхищал буквально все слои общества: военных -- особой ролью на просоветском Ближнем Востоке, профсоюзы -- кибуцами, а дипломатов -- возможностью сотрудничества (именно благодаря усилиям норвежского МИДа был запущен в начале 90-х диалог между лидерами Палестины и Тель-Авива).

Но сегодня, прежде всего после "короткой войны" в Ливане, симпатии норвежского общества склонились скорее в сторону палестинцев. Эта перемена напряжения и дала такие противоречивые результаты, как текст Гордера, выглядящий все же больше эмоциональной реакцией на гибель мирного ливанского населения, нежели антиизраильским памфлетом.

Но само литературное качество этого текста, по-своему блестящего, лишний раз доказывает, как все еще велика роль слова и роль писателя в эпоху повальной компьютеризации и дигитализации. Образы по-прежнему довлеют в информационной картине мире, но лишь слово способно придать им по-настоящему глубокое измерение, осмыслить факты и наполнить их глубиной и содержанием. А порой -- и это случай Юстейна Гордера -- спровоцировать отдельного читателя и общество в целом на совершенно неожиданные шаги и реакции.

Виновен ли писатель в этом случае как злоумышленник и преступник? Или он все же остается на положении свобод(н)омыслящего, чья роль состоит в не-утаивании правды, в отстаивании права высказывать свое мнение без оглядки на правила политкорректности и обращения к вечным константам, вроде чувства исторической вины?

Насколько отвечает писатель за силу дарованного ему оружия -- Слова, особенно в дни, когда это оружие обретает вдруг неизвестную прежде, невиданную силу, волей обстоятельств нагружается такой мощью, которую невозможно было предвидеть ранее? Или эту ответственность обязано разделить с ним и само общество, готовое ради мифического компромисса прятать многие свои проблемы, словно скелеты в шкафу, старательно не замечать их многолетнего тления -- а в последующем возгорании обвинить крайнего, последнего, кто заговорил вслух об опасности?

Не разделяя резкостей гордеровского высказывания, я вынужден констатировать: в поисках крайнего общество все чаще хватает через край, будто стремясь выместить всю досаду на собственную беспомощность или ничегонеделанье на отдельно взятом литераторе. Повсеместно распространившийся феномен политкорректности не привел пока к ощутимым изменениям в публичной сфере: количество преступлений не сокращается, так же ведет себя и разрыв между бедными и богатыми, а социальные модели на всех континентах очевидно трещат по швам.

Принудить всех к коллективному молчанию -- идеальная ситуация для властителей во всех странах. Писатели выглядят теми немногими, кто сохраняет за собой право на иной взгляд и иное слово. Остракизм входит в условия их профессии, но лишить литераторов права на свободу не всегда политкорректного высказывания -- значит для общества кастрировать самое себя.