Георгий Рамазашвили
Личные счеты с небытием
В публикациях я называю себя архивным исследователем. Это наиболее точно отражает суть моей работы - вопреки тому, что принято в России думать об историках, я не претендую на роль прокурора и не стремлюсь вынести исторический приговор, стоя на "лобном месте" современного миропонимания.
Я исследую. Можно ли меня при этом назвать историком - не задумываюсь.
Посещая архивы уже 9 лет, я воспринимаю свою работу как борьбу с небытием.
Люди, о которых я пишу, в большинстве своем погибли во время войны. Они, как правило, не оставили потомства, поэтому на уровне генов их проекция не была воспроизведена в следующих поколениях. В лучшем случае среди их родственников сохранилось воспоминание о любимце семьи - родном брате, любимом муже или дорогом отце. Память о них, как правило, сохранилась исключительно семейная, искаженная субъективизмом женского или детского восприятия. Поскольку практически никто из них не дослужился ни до генеральского звания, ни до звания Героя Советского Союза, то в официальной истории им тоже не нашлось места.
Между тем эти люди жили, работали и успевали за свой короткий век сделать что-то существенное. Свидетельства их присутствия собраны в документах, которые лишь с девяностых годов XX века стали доступны тем, кто более всего был заинтересован в этой информации - их родственникам. По прошествии 50 лет после окончания войны практически не осталось тех вдов, у которых хватило бы здоровья искать информацию в архивах; а для их сыновей эта информация хотя и важна, но уже не может сыграть своей существенной воспитательной роли, так как сыновья и племянники эти успели сформироваться и вырасти в атмосфере информационной пустоты.
Присутствует в моем исследовании немалое число и тех, кто войну пережил, но в изданных мемуарах и газетных публикациях они предстают в искаженном виде, поскольку сами со временем приобрели привычку рассказывать не то, что помнили, а то, что могло пройти цензурную проверку или же было подсказано литературными редакторами и политработниками. Пережившие войну не могли в полной мере распоряжаться собственной памятью, а уж в своем печатном воплощении они настолько отдалялись от самих себя, что для их правильной оценки потребовалось бы проводить исследовательскую экспертизу, сличая их подлинную память с самоидентификацией, навязанной им пропагандистской системой. Помню, летчик, бомбивший в 1942 году Берлин, при первой встрече стал мне пересказывать содержание опубликованных воспоминаний о его полку (к слову сказать, бессодержательных и изобилующих фактическими ошибками). Когда же я пояснил, что представляю себе по архивным документам боевой путь полка в несколько ином свете, мой почтенный собеседник сразу поправился: "А! Ну раз вы это знаете, тогда другое дело!" - и стал мне рассказывать нечто прямо противоположное, зато вполне сопоставимое с содержанием прочитанных мной штабных документов.
В этой ситуации попытка собрать информацию о погибших для меня является возможностью хотя бы частично возместить тот информационный, культурный и генетический урон, который наши семьи, общество и страна понесли, лишившись целого поколения ушедших на фронт.
Поступки людей отражались на жизни их товарищей, а также абсолютно незнакомых им граждан; их последствия мы можем осознать, если исследуем связь между разными событиями.
Самой правдивой в малоправдоподобном фильме "Гладиатор" является фраза: "То, что мы делаем в этой жизни, отзывается эхом в вечности". Если в этом отдает себе отчет голливудский режиссер, то, полагаю, эту мысль могут извлечь и зрители, причем так, чтобы она не забывалась в тот момент, когда человек покидает кинозал.
Конечный результат я представляю себе как мозаику, которую уже 9 лет собираю из разрозненных фрагментов. Временами мне сопутствует везение - если в архиве сохранился целиком комплекс документов, позволяющий реконструировать событие, показав последовательность его развития; не реже бывает, что цельной картины не складывается - просто уничтожены документы.
С гибелью документов в блокадном Ленинграде, как это произошло с материалами Северного управления Аэрофлота, когда в здание Гостиного Двора, где хранились материалы, угодила зажигательная бомба, легче смириться: на судьбу этих бумаг я повлиять не мог. А найти здравое объяснение тому, что в конце 90-х в Ленинграде одним из формирований Аэрофлота собственноручно были уничтожены десятки архивных дел, складировавшихся в подвальном помещении в центре города, значительно сложнее: материалы были уничтожены вопреки нормальной логике, и на войну и немецкую бомбу ничего списать нельзя.
Тем не менее я нахожу какие-то источники, хотя компенсировать гибель многих документов зачастую невозможно - об их отсутствии будут напоминать пустоты в мозаике. Однако общая картина, которую я складываю, будет срезом времени, несущим свидетельство жизни многих людей и оставленную ими информацию.
Находя искомый документ, я воспринимаю его как камешек, который не только ляжет в эту мозаику, но и поможет мне подобрать следующий. Для меня это своего рода записка, оставленная ушедшими, - они подсказывают, где их искать дальше.
Я не вкладываю в это большого философского смысла - просто потому, что не думаю, что в силах человека разумно измерить своим двуногим масштабом явления, касающиеся жизни многих поколений.
Наверное, это противоречит здравому рассуждению, но мне кажется, что наши отражения, которые мы видим, наклоняясь над речной водой, чтобы умыться, куда-то непременно доплывут. И, подозреваю, их увидит не только та рыба, которая ловила мальков у берега.
Обязательства в процессе этого реконструирования ушедшей поры я ощущаю не столько перед собой, сколько перед теми, чьи черты пытаюсь уловить в россыпи старых бумаг.
Поэтому мне практически не интересны замечания историков современных - ту реконструкцию, которую я пишу, я тестирую на участниках описываемых событий. Если они признают в написанном мной реалистичное отражение памятных им событий, моя работа проделана не впустую.
Случается, удается решить не только ту локальную задачу, которая передо мной стоит. Это связано с тем, что при любом строительстве нужен инструмент, на производство которого необходимо затрачивать усилия.
Отстаивая свое право на информацию, я вынужден периодически вести с архивистами "войны за просвещение", привлекая к этому богоугодному делу Генеральную и Главную военную прокуратуры, Министерство юстиции, Федеральное архивное агентство. Основной мотив, который мной движет, когда я ввязываюсь в эти "холодные войны", заключается в том, что я не хочу видеть между собой и людьми, судьбы которых изучаю, никаких посредников - ни цензоров, ни секретчиков, ни архивистов. Погибшие не являются, в моем понимании, заключенными пенитенциарной системы, общение с которыми мизерными порциями дозирует сотрудник колонии. Поэтому, если на документе лежит рука секретчика, она должна быть отрублена.
Одним из результатов "холодной войны" на архивном фронте стало то, что я добился отмены цензуры, которой подвергались в прежние годы выписки из рассекреченных документов. Благодаря этому российским исследователям разрешили в Центральном архиве Министерства обороны пользоваться ноутбуком, хотя прежде этой привилегией обладали только зарубежные исследователи.
К своей роли Царя-Освободителя я отношусь с легкой иронией, хотя считаю, что сделал важное дело. Я не отстаивал права исследователей. Я отстоял право мертвых говорить о себе без цензурных запретов. Поэтому, когда группа бодрых посетителей архива принесла в редакцию "Индекса" письмо протеста, в котором утверждалось, что я возвожу на архивистов напраслину, в то время как они являются непорочными святыми, я только удивился их беззастенчивости. Продемонстрировав сотрудникам архива свою преданность и готовность сплотиться перед лицом общего врага (моим лицом в данном случае), эти люди, возможно, выхлопотали себе несколько архивных дел, которых им из-за многочисленных ограничений в других обстоятельствах, возможно, и не выдали бы. Им удалось найти повод для компромиссной сделки с архивной системой, но своей исследовательской репутацией они пожертвовали, так как непроизвольно выступили в роли крепостных, ратующих за сохранение крепостничества. Допускаю, что им комфортнее жить по тем правилам, которые им заведомо известны.
Помню, одна знакомая с плохо скрываемой пренебрежительной иронией спросила у меня, каково мне бодаться с архивным дубом. Через короткий промежуток времени я напомнил ей об этом разговоре и добавил: "Так вот, дуб пал". К чести собеседницы надо сказать, что она меня поздравила.
Меня однажды упрекнули в том, что, добиваясь результата, я "иду по трупам". Вопреки этому мнению, я до сих пор не завел себе коллекцию трофейных голов архивистов, ставших жертвами моих исследовательских аппетитов. Я мечтаю об этой коллекции - с удовольствием представляю, как буду сметать пыль с причесок, промывать тряпочкой стеклянные глаза, опрыскивать их химикатами от моли.
Кстати, человек, бросивший мне этот упрек, был безнадежно жив и поглаживал себя по животу. Но некоторая правда в этом упреке была - добиваясь беспрепятственного доступа к документам, я вполне освоил психологическое оружие и научился доводить архивистов до кондрашки, обещая им казни египетские. Помню, как смотрительница читального зала в партархиве, демонстративно смерив меня уничижительным взглядом, стала заверять меня в том, что сил написать монографию у меня конечно же не хватит. Ее помощник - неврастенический молодой человек, вечно бормочущий себе что-то под нос, а при разговоре с исследователями начинающий повизгивать, - был, судя по избранному им для общения со мной тону, аналогичного мнения. Во время следующего визита в архив я попросил строптивую смотрительницу передать директору РГАСПИ номер "Индекса", в котором была опубликована моя статья о военном архиве. Прошло дня два, и когда я появился там вновь, архивистка выдавила из себя вежливое: "Здравствуйте!" - и была более чем приветлива.
Скальпы, снятые мной с архивистов, действуют на их коллег магически безотказно. Достаточно зайти в кабинет к директору, повесив на пояс эти скальпы рядом с томагавком. Причем желательно одним скальпом, с которого сбегает кровавая роса, потрясти перед его носом. Архивист, когда преодолеет замешательство, первым делом ощупает свой скальп и быстро сделает необходимый выбор: "Я еще с ним похожу!" - и быстро подпишет вам разрешение ознакомиться с нужными документами.
У небытия есть свои агенты - например, Николай Иванович Шестопал, полковник в отставке, отслуживший на своем веку столько, что у него от затылка до копчика тянется идеальная прямая линия, словно бы он проглотил титановый стержень. Этот бодрый энтузиаст забвения умудрялся игнорировать предъявляемые мной нотариальные доверенности, наивно полагая, что сумеет скрыть от меня офицерские дела. Бедолага. Испытывал ли я сожаление, когда писал жалобу на действия этого руководителя отдела 5.4 Центрального архива Минобороны в Главную военную прокуратуру? Не очень, хотя сложно было избавиться от мысли, что человек, который в силу возраста должен быть для меня примером, демонстрировал способность лгать в глаза.
Жалко ли мне было работавшую в Савеловском районном суде города Москвы федерального судью Марию Николаевну Нагорную - молодую ухоженную женщину лет 35, действиям которой я посвятил многостраничное письмо в квалификационную коллегию судей (после того как она в течение нескольких месяцев демонстрировала чудеса изобретательности, лишь бы не принять к рассмотрению мой иск к военным архивистам, отказывающимся рассекречивать нужные мне документы)? Если бы речь шла о ящике яблок, я, возможно, и не стал бы обжаловать ее действия. Но она сочла возможным выступить на стороне забвения, и, делая выбор между тем, чьи интересы мне дороже - павших или же вполне благополучной федеральной судьи, - я в очередной раз встал на сторону павших. Нагорная может за себя постоять. Мертвым это не дано - по крайней мере, в земной жизни.
По этой причине должны существовать люди, которые ставят своей целью услышать отголоски их голосов. Застрахует ли это меня от небытия? Не уверен. Но для меня это ничего не меняет. Я не выторговываю у небесной канцелярии личные перспективы.