Короткий фильм Клер Дени (Claire Denis) из проекта "На 10 минут старше" [Клер Дени (Claire Denis) - французская актриса, кинорежиссер. Работала ассистентом Ж.Риветта, В.Вендерса, Дж.Джармуша. Первый фильм ("Шоколад") поставила в 1988 году. Сняла также ленты "Плевать на смерть", "Оставь себе", "Что ни день, то неприятности" и др., сделавшие ее одним из самых заметных представителей авторского кино Франции. В 2004 году поставила фильм по мотивам работ Жан-Люка Нанси "Corpus" и "L'Intrus". Проект "На 10 минут старше" (2002) был инициирован Вимом Вендерсом, предложившим сделать десятиминутные фильмы разным режиссерам авторского кино, объединенные общей темой времени]. Он называется "Vers Nancy", что можно перевести и как "Рядом с Нанси", и как "В направлении Нанси". В названии есть определенная двусмысленность. С одной стороны, в фильме мы наблюдаем за диалогом двух интеллектуалов в купе поезда, один из которых философ Жан-Люк Нанси [Жан-Люк Нанси (Jean-Luc Nancy) - современный французский философ, автор книг "Неработающее сообщество", "Опыт свободы", "Corpus", "Нацистский миф" (с Ф.Лаку-Лабартом) и многих других]. И это vers, по идее, должно читаться в смысле причастности к беседе с ним, к его мысли. Но, с другой стороны, Нанси для кинематографа фигура вполне анонимная, и для большинства даже самых подготовленных зрителей его лицо и его идеи никак не опознаваемы. Потому не случайно, что при переводе фильма на русский язык название фильма звучит как "Поезд на Нанси". И в этой ошибке есть определенная справедливость... Мы не знаем куда идет поезд, в котором ведут свой разговор о фигуре иностранца некая девушка [Это Ана Сарамаджия (Ana Saramadzija), переехавшая во Францию из бывшей Югославии, работающая на факультете искусств в Университете Марка Блока в Страсбурге, переводчик французских философских текстов] и Нанси, - но он идет по Европе. Возможно, и вправду в сторону города Нанси... Но это не важно. Важно лишь, что город с его географией, местоположением, государственной принадлежностью, и поезд, идущий к нему, оказываются, в определенном смысле, уравнены в правах с философской речью. И в самом этом факте уже есть какое-то остранняющее действие в отношении рассуждений, звучащих с экрана, позволяя взглянуть на философию Нанси из неожиданной перспективы. Из перспективы нефилософской. Оттуда, где жизнь и философия могли бы сойтись.
Фильм начинается. Мы слышим голос Нанси, словно посредине давно идущей беседы.
Жан-Люк Нанси: ...Странно слышать, когда ты говоришь, что хотела быть как можно более незаметной, когда приехала во Францию. Это слово "незаметной" означает, что тебя не видно... Ты хотела, чтобы никто не увидел, что ты иностранка?
Ана Сарамаджия.: Я хотела внедриться, чтобы никто не заметил, что я - другая... Не давать повода быть отвергнутой, выдворенной из страны.
Как тебе пришла в голову мысль, что иностранец несет в себе идею вторжения?
Ж-Л.Н.: Мне она пришла после нашего с тобой разговора о двойственном отношении к иностранцам...Что такое быть другим, быть иностранцем? Первое мое побуждение - предложить освободиться от условностей. Существует навязанная нам форма принятия иностранца... "Уважение" и т.п. Все делают вид, что чернокожий - не чернокожий. Мне хотелось выразить мысль, что в иностранце должна присутствовать необычность. Иначе, он уже не иностранец.
А.С.: Когда ты пишешь, что в иностранце должен оставаться оккупант... К кому это обращено к иностранцам или к тем, кто их принимает?
В этот момент в фильме мы впервые видим еще одного персонажа. Это - чернокожий мужчина, смотрящий в окно поезда [В этой "роли" актер Алекс Дескас (Alex Desсas). Далее моменты его появления в кадре я буду обозначать A.Д.]. Его лицо возникает в монтажной склейке, никак не нарушая течение беседы. И поскольку в разговоре речь идет об иностранцах, то этот кадр неминуемо вводит иллюстративный момент. Там - разговор. Здесь - он, иностранец, вторгающийся, оккупант. Тихо стоит в коридоре вагона, один, не участвуя в диалоге никаким образом, кроме как своим телом, своей кожей, своим невидимым присутствием. (Невидимым для кого?)
Ж-Л.Н.: Прежде всего, к тому, кто принимает. Но тогда возникает вопрос: что значит "принимать"? Когда имеют в виду ассимиляцию, то сразу подразумевается американская идея "плавильного котла". Как различить интеграцию и ассимиляцию? Но любая дискуссия о приемлемости различия, которая имеет своей целью отрицание различий [A.Д.], стремление сделать их незаметными (не видеть различия), сталкивается с тем фактом, что, что различия существуют. В настоящее время нет уже таких центров ассимиляции и интеграции, как ранее. Это лишь вопрос того, как выйти за рамки устаревших моделей... Иногда говорят, что Франция - это страна, где можно чувствовать себя чужаком. Это страна с сильно выраженной индивидуальностью. С высокомерным поведением или ментальностью... Как о нас часто говорят...
А.С.: Не совсем уверена... У тебя у самого есть такое впечатление?
Ж-Л.Н.: Есть ли у меня впечатление, что я высокомерен? Нет. Да... Если серьезно, то в какой-то мере - "да"... Когда французы позволяют указывать всему миру принимать ли ассимиляцию или интеграцию, то говорят они это из точки своей сильной и неоспоримой самобытности. Менее сильной сегодня, чем сто лет назад, но... создававшейся веками, что привело, в конце концов, к объединению провинций посредством войн провинций с разными языками и культурами...
А.С.: Тебе не кажется, что то, что называют зоной шенгенского соглашения - эдакая замкнутая Европа, - как раз провоцирует на незаконное проникновение.
Ж-Л.Н.: Конечно. Я даже думаю, что подобное вторжение является частью мощных процессов гомогенизации и иммунизации... Это касается не только стран шенгенского соглашения, но и всей цивилизации, которая представляет собой цивилизацию гомогенизации [A.Д.], что приводит уже к глобализации. Когда говорят о глобализации, то часто говорят в терминах унылого однообразия или веселого разноообразия. Одно противоречит другому, но "вторжение" нечто совсем иное... Многие беженцы из других стран Европы и разных частей мира просятся в шенгенскую Европу, хотят гомогенизироваться, но сохранить при этом свою особенность (индивидуальность), то есть сохранить гетерогенность в гомогенности...
А.С.: Другими словами, когда вторгается чужой - в гомогенности происходят изменения.
Ж-Л.Н.: Происходит беспорядок, потрясение, которое подразумевает угрозу. Я заметил, что слово "вторжение" часто употребляется психоаналитиками, когда речь идет о явлениях, которые появляются в сознании или уме человека и вызывают в нем ощущение насилия, угрозы и даже вызывают галлюцинации [A.Д.].
А.С.: Это вторжение постороннего в меня...
Ж-Л.Н.: То, что в данном случае проявляется патологическим путем - то же, что чувствовать себя чужаком внутри себя самого - нечто, что человек не может объяснить, но что, на самом деле, связано с Другим. И это совершенно не патологично. Это то, что нельзя идентифицировать. Если мыслить значит идентифицировать, то это мы идентифицировать не можем. В этом ограниченность идентификации, но сама идентификация всегда происходит посредством принятия каких-то элементов вторжения. Законченная, непротиворечивая идентификация не может принять никакого вторжения, и она настолько же глупа и непроницаема как камень.
А.С.: Камнеподобная идентификация...Нужно присутствие постороннего и в то же время некоторое отторжение этого постороннего.
Ж-Л.Н.: Нужно, чтобы было принятие и отторжение, а не "принятие отторжения"...
Есть нечто реальное внутри, что не может высказаться. И это всегда другой голос, который говорит нашим голосом, когда мы действительно что-то говорим.
А.С.: Когда ты говоришь, что нужно, чтобы в иностранце ощущался оккупант, то это можно услышать как призыв: Приди, но когда я не жду! Приди и удиви меня!
Ж-Л.Н.: Но это невыполнимый призыв, поскольку удивить меня можно только тем, что не ответишь на этот призыв.
А.С.: То есть не надо ждать никаких сюрпризов.
Ж-Л.Н.: Но когда мы не ждем, мы и не принимаем.
А.С.: И тогда мы чувствуем раздражение и неудобство. Но одновременно что-то случается, что заставляет нас стать другими, нежели то, что мы есть.
Ж-Л.Н.: Да, но мы не можем этого желать. Это как в жизни... Я всегда удивлялся тому, что нечто важное, что происходило со мной, случалось, когда я этого не ждал... Это всегда приходит извне.
(A.Д. входит)
A.Д.: Вы не знаете, через сколько минут мы прибываем? (говорит с акцентом)
Ж-Л.Н.: Простите?
A.Д.: Когда мы прибываем?
Ж-Л.Н.: Через десять минут.
A.Д.: Это было не долго и приятно.
Ж-Л.Н.: Да, пожалуй, долго.
Собственно, вот и весь фильм. Он сделан с использованием минимальных кинематографических средств, а внедрение чернокожего персонажа в фильм, которое поначалу кажется лишь моментом иллюстративности, в конце приобретает неожиданный смысл. Чернокожий - не тот о ком ведется беседа, и даже не условие возможности беседы на тему чужого, но тот, кто является невидимым агентом беседы. Мы сталкиваемся, по крайней мере, с тремя режимами "невидимости". Первый невидимый - сам Жан-Люк Нанси (невидимость имени, невидимость философии). Его собеседник, Ана Сарамаджия, ставшая француженкой иностранка, сознательно вошедшая в этот режим неразличения жительница иной Европы (невидимость национальности). И, наконец, Алекс Десказ, принципиально видимый - черный, но невидимый в качестве собеседника. Сознательно или нет, но отстраненный от беседы. Именно видимость цвета его кожи делает его тем чужим, который "принимается", о котором можно говорить, а его молчание становится тем местом, откуда исходит угроза вторжения. Чтобы этой угрозы не было надо заговорить. На французском, без акцента, а еще лучше на интеллектуальную тему.
Кто же такой "чужой", если мы задаем этот вопрос не изнутри размышлений Нанси, а исходя из десяти минут экранного времени? Всякий. Философ, иностранец, чернокожий - любой, попадающий в тот или иной режим невидимости. Говоря словами Нанси, это тот, кто несет в себе момент гетерогенности в отношении того гомогенизированного социума, в который он входит. Философ вторгается в мир здравого смысла, дестабилизируя его своей речью. Иностранец со своими ценностями - в мир иной культуры. Чернокожий - в философию, своим телом указывая на ограниченность ее языка.
Но обратимся к рассуждениям Нанси. За словом "вторжение" (invasion) недвусмысленно проскальзывает критический взгляд на многие устоявшиеся либеральные ценности. Другому, чужому, иностранцу надо заново вернуть статус "врага" (слово, не случайно не звучащее в разговоре), поскольку политкорректное отношение к чужому как "другу" или "гостю", к чему стремится гомогенизированная и глобализированная культура, оставляет колоссальный этический зазор между риториками дружбы и диалога и практикой политического насилия. Мы не говорим о враге, но постоянно ведутся войны. Мы не говорим о враге, и потому о нем говорят те, кто строит на этом политику. Попытка через философию отобрать у политики право говорить о враге - один из важных подспудных мотивов этого вроде необязательного разговора в купе. "Необходимость врага" - так можно радикализовать сюжет беседы. И за такими словами с неизбежностью возникает тень политической теологии Карла Шмитта. "Вторжение" может быть интерпретировано как суверенное действие, как акт нарушения границ и правил, возникновение "чрезвычайного положения" в бесконечно малой точке социального пространства ["Суверенен тот, кто принимает решение о чрезвычайном положении. Эта дефиниция может быть справедливой для понятия суверенитета только как предельного понятия", - так начинает Карл Шмитт свою "Политическую теологию" (Шмитт К. Политическая теология. М: Канон-пресс, 2000. С.15) и далее поясняет, что именно потому, что это понятие предельное, оно относится не к нормальному положению дел, а к крайнему случаю. И поэтому не надо путать "чрезвычайное положение" с конкретными указами и постановлениями... Шмитт исходит из того, что имеет место ситуация, которая никогда не может быть описана из ситуации нормы. И эта вне-нормальность как раз отмечает место другого, присутствие врага, когда угроза требует действия и решения]. Не случайно речь заходит о нарушении гомогенного пространства, когда в него вторгается чужой со своей самобытностью. Но если многие политики и обыватели стремятся поставить преграду на этом пути, придавая угрозе чистую негативность, то у Нанси звучит совсем иной мотив: без чужого (без врага) я ущербен. И призыв "приди!" по отношению к иностранцу означает не столько "стань другом", "стань таким, как я" (в чем и заключена идея ассимиляции), но уже совсем иное - "дай мне возможность меняться". Или, говоря иначе: дай мне возможность ощутить бытие. Ведь для Нанси бытие - это всегда и только бытие-вместе, бытие-с-другими, которое не надо путать с некоторой социальной практикой совместного существования. Для философии Нанси "вместе", "совместность" и есть само бытие. Он принципиально говорит о "сообществе" как о бытии, которое в каком-то смысле предшествует любой коллективности. И потому оно для него оказывается тем местом, где не происходит никакой работы, своеобразным условием любой возможной общности и коммуникации, не важно - война это, любовь или государство. Введение понятия "сообщества" позволяет Нанси нащупать зону вне политики, место, где общность существует только в режиме разделенности, в радикальной разделенности между другом и врагом, но при этом разделяемая и тем, и другим. Сообщество - это общность тех, кто не может быть вместе.
И тогда "фашист" Карл Шмитт, который вводит разделение на друга и врага как универсальное условие существования политики, оказывается ближе Нанси, чем большинство "либеральных" философов. Ведь для Карла Шмитта "друг" и "враг" не есть индивиды, но - общности, каждый конкретный представитель которых вообще не должен быть ни другом, ни врагом. Шмитт вполне мог бы сказать: "Приди, враг!". Приди, враг, чтобы я ощутил свою причастность общности ("мы"), чтобы я обрел друзей, чтобы политика получила смысл, чтобы жизнь в моем суверенном действии (в решении решимости) [Решение (Dezision) - одно из ключевых понятий "Политической теологии" Карла Шмитта и его теории децизионизма. Нанси в книге "Смысл мира" отмечает, что шмиттовская "необходимость решения" возникает из невозможности определить Субъекта закона (что связано с процессами секуляризации и приводит к неизбежному следованию Государства по пути диктатуры). При этом решение есть существование как таковое, и существование - в той мере, в какой оно имеет место не для одного или двух, но для многих, - само решает, определяет с кем вместе, /.../ решает вопрос о "мы", кто "мы", как мы можем говорить "мы" и называть себя "мы" (Nancy J.-L. The Sense of the World. Univ. of Minnesota Press, Minneapolis-London, 1997. P. 93)] проявила свою силу. Для Шмитта "друг" и "враг" не субъекты политического поля, а его условия. И любая политика неизбежно опирается на эти категории, даже если запрещает разговор в подобных терминах. И потребность в обретении идентичности с необходимостью включает в себя "врага" (отголосок этого мотива мы слышим в беседе).
В этом сближении Нанси и Шмитта есть определенный парадокс, но и необходимость. Демократия, провозглашающая равенство и свободу всех граждан, оказывается, также нуждается во враге, поскольку она представляет собой не что иное, как "политику демократии". Однако, разделяя демократические ценности, приходится постоянно вытеснять из политической риторики неудобоваримую "фигуру врага". Враг становится все более абстрактным, и попытка Нанси нащупать момент вторжения и угрозы в иностранце, ставшем обыденностью для современной Европы с ее размытыми границами, это - попытка указать на зону непроговариваемой политики, остающейся на уровне нашего самого банального, обыденного существования.
Но что получается, когда мы слышим речь Нанси в фильме. Во-первых, как уже было сказано, слово "враг" не возникает ни разу. В диалектическую пару к "вторжению" и, как следствие, отторжению, вводится "принятие". Размышление словно ощущает присутствие камеры (и общества), требуя корректности в выражениях, требуя понятности. Философия уходит в зону невидимости. Ведь быть философом, значит, быть другим, быть врагом господствующих ценностей. (Но это не значит вовсе, что если сейчас торжествуют ценности демократии, то надо обращаться к тоталитаризму. И те, и другие ценности в каком-то смысле господствуют, поскольку находятся в режиме политического противостояния друг с другом, поддерживая, тем самым, друг друга.) И слово "сообщество", столь важное для Нанси, не произнесено ни разу. И лишь призыв к другому "приди!" косвенно указывает на него.
"Приди, но когда я тебя не жду!", или, другими словами, создай ситуацию события, или - "чрезвычайного положения". Но можно сказать иначе. Можно сказать, что нет никакого "приди!", что приход другого всегда уже состоялся. И "приди!" - всего лишь политический лозунг. Для Шмитта, чтобы стать сувереном ("самим собой"), для Нанси - чтобы "стать другим". Но и в том, и в другом случае - обрести существование.
И этот приход необходимо должен быть вторжением, ставящим под вопрос нормы твоего образа жизни, твоей культуры, твоего языка.
Что происходит, когда при словах Нанси "это всегда приходит извне...", в купе заходит чернокожий? Это просто шутливая режиссерская рифма? Возможно. Но не только. Поскольку извне приходит не только иное тело, манифистирующее свою чужеродность. Извне приходит вопрос: к кому была обращена вся предыдущая речь? И более жестко: к кому обращена философия? Ведь даже пытаясь уйти от политики, она сохраняет в себе ее действие. Ведь сам акт понимания, который демонстрируют на экране Жан-Люк Нанси и его собеседница, исключает из разговора именно того, к кому обращено их "приди!". И даже ничтожная попытка вступить в коммуникацию на самом банальном уровне оборачивается непониманием и речи, и смысла.
Кажется, философия, которая пытается быть "философией другого" (а именно такова философия Нанси), должна в каком-то императивном порядке, признать в другом врага философии. Чернокожий персонаж вторгается не в купе (там он занимает свое место согласно купленному билету), он вторгается в философию, которая сама становится режимом ассимиляции. Она объединяет людей по принципу понимания проблем и сюжетов, способности говорить и аргументировать. Она постоянно превращает "другого" в абстракцию. И в фильме есть такой момент в диалоге, когда Нанси говорит о том, что есть нечто "внутри", некий "другой голос", который не может высказаться... В этой невинной фразе заключено слишком многое, что ставит под вопрос и концепцию другого, и концепцию сообщества как бытия-с-другими, и что вступает в противоречие с тем, что другой как событие приходит извне. Ведь говоря так, Нанси фактически интериоризует всю радикальную инаковость другого, присваивает ее "себе". Но парадоксальным образом "другой" только так и может стать предметом философского размышления. Присвоение инаковости - обезоруживание врага. И философия в этом мало отличается от политики. Но инаковость, чуждость - это не то, что можно присвоить, понять, рационализовать. Она всегда в зоне невидимости. Вовсе не цвет кожи и не плохой французский делают вошедшего в купе мужчину "чужим". Эти внешние признаки уже апроприированы в качестве видимых различий. Чужеродность определяется именно вторжением в разговор, в котором для него нет места, из которого он исключен. "Высокомерие" может быть не только французским, но и философским. И избежать его крайне трудно. Когда-то Николай Кузанский попытался сделать так, чтобы философом стал не философ, а "простец" (idiot). И это был один из первых шагов в сторону от сократовской мудрости, прикрывавшейся вспомогательной риторической фигурой "незнания", к идиотическому "незнанию" и "непониманию", к некоторому языковому идиолекту, языковой невидимости, когда философ только потому философ, что обнаруживает в себе способность быть другим. И радикальный вызов невидимого идиота, приходящего как иностранец или даже профессор - не важно, состоит в том, что и "философия другого" и "философия сообщества" остаются по-прежнему философией для тех, кто говорит о другом, и о сообществе. Но как философствовать через другого, как философствовать сообществом? Возможно, только ответ на этот вопрос может ввести ситуацию друг-враг как неполитическую, или - преодолеть как политизированную фигуру врага, так и его метафизическое понимание. Ведь даже когда мы говорим вполне нейтральное слово "другой", то приоритетный режим понимания будет: отличный от меня, но по сути - подобный мне, тот, с кем я могу вступить в коммуникацию, наладить понимание, и если не ассимилировать его, так хотя бы интегрироваться с ним. Фактический "другой" допускает возможность мыслить его и как друга, и как врага. Но, следуя по этому пути, мы вынуждены признать, что других нет. Другой должен быть радикален в своей инаковости, должен ставить под сомнение существоание "моего" "я", да и меня самого. И по этому пути идет и Левинас, постулируется философию как особого рода этику, где приоритет отдан другому, и философия сообщества, разрабатываемая Бланшо и Нанси, когда само понятие "сообщества" подразумевает быть не с теми, не там и не вместе... Сообщество лишенных сообщества. Сообщество отвергнутых, отторгнутых, но не стремящихся объединиться. Можно сказать, что сообщество - это поле другого, никогда не обретающего конкретные очертания, пространство моей аффективной связи с другим в предельной разъединенности с ним. И Левинас, и Нанси так или иначе приходят к тому, что философия подходит к какой-то границе, за которой можно говорить лишь о чистоте жизни. "Упорство в существовании", когда живешь не для чего-то, даже не для того, чтобы жить... Когда сама сила жизни (этот спинозистский conatus) ведет тебя за собой, делая другим, нежели те, кто озабочен смыслом существования, в сообществе с теми, чье существование остается невидимым. И каков язык может быть у этой философии? Только действия, поступки, раздражающие, шокирующие, встречающие непонимание, ложно интерпретируемые, приспосабливаемые к устоявшемуся языку, здравому смыслу, ассимилируемые. И это далеко не то ницшеанство, за которым мы закрепили спасительное слово "нигилизм". И это не тот анархизм, который так легко свести к политическому проекту. Это "вторжение". Вторжение жизни, с которой философия пытается справиться, освоить его как "собственное" место, за рамками видимого мира, за пределами разума, вне языка... Но, и это хорошо понимал Ницше, мы не можем оприходовать это место "метафизической истины". Здесь претензия на истину терпит крах. Как и многие другие - на свободу, справедливость, равенство, демократию. "Стать другим" не может быть просто пожеланием, какой-то очередной философской придумкой, о которой можно подискутировать с коллегами. Это некий принцип, когда ты идешь по пути ущерба и несправедливости, когда ты обречен на отторжение, обречен быть идиотом, самозванцем или хотя бы просто посторонним...
"Что мы можем противопоставить истине?" - спрашивал Ницше. И отвечал: "Только честность". Честность философа состоит в том, чтобы идти в каком-то размышлении до конца, до крайности. И если говоришь "другой", а уж тем более "чужой", то должен сказать "враг". И если говоришь "враг", то он должен быть радикален в своей враждебности, не смешиваться с участниками споров и конфликтов, политическими или экономическими конкурентами... Это позволяет вывести "врага" из зоны метафизического зла, обнаружив в нем невосполнимость собственного ущерба, или - ущерба собственности. И если вторжение чужестранца в Европу позволяет философии говорить о другом, то что можно сказать о вторжении в философию?..
А между тем фильм Клер Дени дает пример и такого вторжения. Это - само кино. Вторгаясь в философскую речь, кино производит с ней ту отрезвляющую операцию, когда размышление, лицо, крупный план руки, стакан, пейзаж за окном поезда, становятся равновеликими объектами. Мысли и о чужом, и об иностранце-оккупанте, и о внутренней иностранности оказываются или неимоверно банальны, или абсолютно не видны. Философ Нанси предстает мудрецом, привычно отвечающим на вопросы молодой женщины с высоты опыта. И даже если мы не знаем его в лицо, то все равно поймем кто здесь главный, кто раздает смыслы. Но на эту привычную роль философа наложено кино, которое лишает Нанси академической ауры, превращая его речь в серию риторических фигур, афоризмов. На время своего пребывания в кадре он оказывается изгоем - его речь внеположена кинематографу. И мы не можем оценить тонкость его размышлений не потому, что не знаем, например, его философии, или философии вообще, но потому, что не совершается никакое действие, которое указало бы на жизнь, стоящую за этими теоретическими конструкциями. На то самое "упорство жизни", в котором бы зритель мог стать его сообщником.
Философия, в отличие от литературы, не обрела свою киногению... И это неудивительно при ее жажде к абстракциям. Философия отделила себя от кино, поскольку не научилась иметь дело с самыми банальными вещами. Она стала для кино невидимой, но и кино, и масс-медиа обрекла на некий идиотизм. Нанси один из тех современных философов, кто пытается преодолеть этот разрыв, снимаясь ли в фильмах Клер Дени, делая ли книгу об иранском режиссере Киаростами, и вступая в диалог с ним. Но, похоже, что это преодоление разрыва сродни диалектической операции "принятие/отторжение". Хотя нельзя не признать, что на экране философия терпит крах, обрекая себя на ложное понимание. И чтобы пройти этот путь до конца, следует обнаружить в кинематографических банальностях, в клише (а что это, как не признанный "враг философа"?) возможность философии. Но для этого надо перестать быть Нанси, а стать "поездом на Нанси", купе в этом поезде, безмолвным эмигрантом, стаканом, пейзажем или, говоря в терминах Жиля Делеза, каким-угодно-пространством (местом-для-сообщества), каким-угодно-мгновением (местом вторжения) ["Какое-угодно-пространство" и "какое-угодно-мгновение" - понятия из двухтомника Ж.Делеза "Кино", в котором делается попытка увидеть в кинематографе возможное будущее для философии].